Текст книги "Привязанность"
Автор книги: Изабель Фонсека
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Нью-Йорк
Зигзагами продвигаясь в город из аэропорта Кеннеди, Джин не хотела отвлекать водителя – испытывающего стресс сикха, который что-то кричал в свой сотовый телефон, – просьбами ехать потише. Замышлял ли он убийство или делал чрезвычайно взыскательный заказ на обед? Забудь о нем и его девичьем затылке с длинными черными волосами и смотри на свой родной город – вот он, прямо на горизонте, светящийся в пропитанном смогом, вневременном монохроме. Закопченная жара вихляющимся ковром простиралась к огромному миражу, который был Готемом[70]70
Готем – город Нью-Йорк (амер. шутл.).
[Закрыть], и Джин была взволнована своим возвращением сюда и счастлива тем, что к ней самой недавно вернулась жизнь. Скалли подал ей сигнал отбоя («хотя через полгода нам хотелось бы посмотреть еще раз»), и это приостановление исполнения приговора, этот папский отказ от иска она приняла с душевным подъемом и с правом на очень скорое забвение. Она разобралась с этой физикой страха (надеясь, как всегда, получить материал для колонки): с тем, как смертельный испуг может захватывать человека и держать его в своей лапище на манер Кинг-Конга, а потом, пшик, все остается позади, как прошедшая любовь, и ты непонимающе хмуришься, глядя на все медицинские заметки, нацарапанные тобою всего неделю назад. Может ли дело обстоять так, словно ничего не происходило? Нет ли какого-то остатка или пятна – не отнял ли сам страх несколько лет твоей жизни, пускай даже рак на сегодня бежал из города?
Такси одолело всю протяженность скоростного шоссе Ван-Уик, затем выехало на бульвар Куинс с его скоплениями покрытых спекшейся сажей больниц, так невыразимо мрачных, что содержаться в них могли лишь самые презренные старики. При таком въезде в город едва можно заметить исчезновение – случившееся менее двух лет назад – Башен-близнецов, подумала она, все же его замечая. Ей казалось, что она одна помнит, как их некогда ненавидели. Но ее прежние взгляды диктовались гласом толпы, а обрела она их, когда ребенком участвовала в марше протеста против их сооружения вместе с тетушкой Юнис, харизматичной и консервативной партнершей Билла Уорнера в области юриспруденции.
Множество непримиримых ньюйоркцев плюс Джин, из Уэст-Виллиджа они шли по авеню Америк по направлению к городской администрации, скандируя: «Уроды! Дылды!» Ее мать считала, что подобные марши не только бесполезны, но и безвкусны. Отец был горд: как же, становление гражданина. Теперь на Джин оказывали успокоительное действие воспоминания о простой прямоте того протеста, о его страстной определенности. Со временем она осознала, что в тот день в ней родилось сердце законницы, но образом, захватившим ее развивающееся сознание, стал не Всемирный торговый центр – им стала женская тюрьма на Гринвич-авеню и худые руки, через узкие прорези в окнах махавшие проходившим внизу участникам марша; дюжина Рапунцелей[71]71
Рапунцель – героиня одноименной сказки братьев Гримм.
[Закрыть] в еще одной уродливой башне.
После того марша у Джин, словно у туристки в собственном городе, появилась привычка смотреть не вниз, а вверх, и при малейшей возможности она отправлялась в Виллидж – в магазины подержанной одежды, где обретала свой первый стиль, составленный из мужских сорочек и костюмов, и на Вашингтон-сквер, более серую, но и более интимную, нежели любой уголок Центрального парка, с более прямолинейными торговцами наркотой. «Мила, мила, мила», – говорили они, имея в виду синсмиллу[72]72
Синсмилла – сильнодействующий вид марихуаны, производимый путем недопущения опыления женских растений.
[Закрыть], и «Коль мимо спешишь, то не улетишь…». Среди торговцев у нее был «друг», Уэйн такой-то, который, если подумать, не был так уж не схож с Кристианом на Сен-Жаке – щербатый, склонный пофлиртовать, черный. «Для головушки чего-нибудь надо?» – спрашивал он, бывало; Джин всегда отвечала отрицательно, но ее трогало такое взрослое внимание. (В то время она все еще каждую ночь наносила на лицо холодный крем Филлис, после чего посыпала его тальком, в непостижимой вере в то, что это сочетание может отбелить ее веснушки.) Однажды, когда обеспокоенный Уэйн утратил к ней интерес, она купила у него пакетик на никель. Когда же он пригласил ее к себе, чтобы его выкурить, она отказалась и никогда больше не приходила на Вашингтон-сквер.
Тюрьму снесли, Джин не знала, когда именно, а теперь и Башен-близнецов тоже не стало; по ним, как ни маловероятно представлялось это с точки зрения тридцатилетней давности, очень сильно скорбели: они были уродами, они были дылдами, но – нашими. Билли умер всего через шесть месяцев после того протеста: шофер, подвозивший его домой с вечеринки, врезался в фонарный столб, и ребро проделало дыру в его сердце. Сидя в такси, несущемся к ее болящему отцу, Джин была рада, что деспотичный сикх не разрешил ей включить кондиционер. Ей хотелось ощутить все. Сегодня пятница: она так спланировала свою поездку, чтобы оказаться в городе как раз в тот день, когда отец вернется из больницы домой и будет готов к приему посетителей. Но накануне Филлис сказала ей, что врачи держат его в палате интенсивной терапии для наблюдения.
– Что это значит? – После операции прошло два дня.
– Ну, полагаю, это самое и означает. Просто они считают, что сейчас за ним нужен глаз да глаз.
– В интенсивной терапии? Там глаз хватает.
– Знаю. Слава Богу, что его страховка это покрывает. На сотню дней. Хотя – Боже упаси. Его врач сказал мне, что у него необычная анатомия. Органы находятся не там, где им полагается. Так что им потребовалось двенадцать часов, чтобы управиться с делом более или менее рутинным. Теперь я вот что хочу сказать тебе, милая, – операция прошла очень успешно, но, разумеется, нечто подобное всегда является для тела травмой.
Врачебные фразы – Филлис, казалось, читала по бумажке, – однако Джин отметила, что слова «процедура» она больше не употребляет.
– Все это время он был более или менее заморожен. Выключен. А потом они действительно подняли его органы к одной стороне. – В голосе матери Джин слышала зачарованность, и она ее понимала, но хотела, чтобы это поскорее миновало.
– Разве госпиталь не самое опасное место? Все эти больные люди, сверхсильные бактерии…
– Здесь многим пациентам куда хуже, чем твоему отцу. За это я ручаюсь. И некоторых из них держат в приемной. Господи, Джин, ты себе такого представить не можешь. Задницы, а не люди! Ты не знаешь, что такое Америка…
Ее матери явно не удавалось сосредоточиться. Джин не могла понять, дурной это признак или добрый. Добрый, решила она. Насколько все может быть серьезным, если она толкует об американских задницах?
– Они там все доминиканцы, втиснутые в одежды на два-три размера меньше, чем надо. Что, по сути, физически невозможно.
– Мама, ты, должно быть, страшно устала. С ним сейчас кто-нибудь есть?
– Нет, никого. Никого, кроме дюжины или около того медсестер. Ты не поверишь, по сколько часов они вкалывают, медсестры со всего мира – миленькие ирландки, африканки, филиппики… или правильно сказать – филиппинки? Здесь есть даже медбрат – на подхвате, конечно. Не с одной серьгой, а с двумя, как у цыганки. Медбратья требуются, чтобы переносить пациентов, хотя тебе не захотелось бы встретиться в темном переулке и с некоторыми из медсестер. Но они – очень хорошие люди, Джин. Настоящие святые.
– Мама! Я вылетаю завтра первым же рейсом, – так она сказала – и вот наконец оказалась здесь, но опять не в состоянии связаться с матерью. Должно быть, Филлис сейчас находится в интенсивной терапии, где, конечно, запрещено пользоваться сотовыми телефонами.
Когда такси замедлило ход на Вашингтонских Высотах, Джин ощутила сильный порыв городских звуков и запахов: шипело мясо и жарилось тесто на серебристой тележке торговца на островке посреди широкой авеню; трубила самба; ньюйоркцы при каждом удобном случае жали на клаксоны – и сегодня этот звук показался Джин праздничным. А потом, еще до широких ступеней Колумбийской пресвитерианской больницы, Нью-Йорк внезапно перестал походить сам на себя – его заместил изрытый колдобинами и заросший зеленью пригород. Шедшую вдоль лестницы бледную стену – огромный склон, блестящий от слюдяной пыли, – украшал фриз из работников госпиталя, облаченных в белую с голубым униформу, сидевших, потягивавшихся, куривших и болтавших. Пройдя через стеклянные двери, Джин оказалась в прохладном вестибюле, где ее скромный чемодан на колесиках привлек неулыбчивое внимание охранников: сдайте его под расписку, затем встаньте в очередь на регистрацию, покажите удостоверение личности, получите большой пропуск с цветной кодировкой, похожий на флэш-карту для людей с ослабленным зрением.
Как раз на этой последней линии усталость так навалилась на Джин, что она ощутила сильнейший позыв принять горизонтальное положение. По крайней мере, она в госпитале, подумала она, хватаясь за прохладный поручень в лифте и безмолвно следя за сменяющимися в порядке возрастания цифрами, пока наконец не оказалась высаженной на шестом этаже. Минуя молодых врачей в холле, секретничавших по своим сотовым телефонам, минуя запруженную народом приемную, проходя через распахивающиеся двустворчатые двери к островку дежурной, Джин снова испытывала всеобъемлющую благодарность за то, что счет здоровья у нее остался незаполненным. Но она не видела своего отца.
Когда она спросила о нем, то неулыбчивая медсестра даже не подняла взгляда – угрюмая поза как знак квалификации, слишком большой занятости, нет, слишком большого стажа. Здесь, знаете ли, не отель. Сдержавшись, Джин приступила к собственному обходу, читая бумажные карточки с именами, всунутые в алюминиевые рамки возле каждой зашторенной палаты. Готовая обнаружить желтых, как шеллак, пациентов, задыхающихся в блевоте, она начала заглядывать за шторы.
Хирургия, которой здесь занимались, была хирургией высшего порядка: на комковатых старческих сердцах. Но желание уйти возникло у Джин, когда она увидела старуху, которая спала, запрокинув голову и демонстрируя свои узкие, как у грызунов, зубы. А потом она узнала его ступни – с их характерным высоким подъемом и чрезмерно длинными пальцами, – торчавшие из пары накачанных воздухом серых туб, которые были прилажены вокруг его икр, словно охладители для винных бутылок, чтобы предотвратить тромбоз в глубоко проходящих венах.
Кровать была заполнена. Отцом, разумеется, хотя с этой своей бородой древнего мореплавателя он мало походил на самого себя, но также и Филлис, примостившейся на краю рядом с ним, для чего специально была опущена боковая металлическая планка. Он спал, она, по-видимому, тоже, и маленькая ее ладонь покоилась на обнаженной, цвета овсяной муки, грудной клетке Билла. Современное исполнение «Арундельской гробницы», подумала Джин. Переживет нас лишь любовь.
То, что мать знала о ее приезде примерно в это время, только усилило неудовольствие, когда она обнаружила ее в его кровати. Разве поведение Филлис не было безумно собственническим и даже опасным, учитывая его состояние? Это зрелище было оскорбительным, осознает она позже, не потому, что они находились в больнице, не потому, что он, вероятно, пребывал в коме, и не потому, что они давно развелись и все к этому привыкли; оно было таковым потому, что они были ее родителями.
Но что она ожидала увидеть? Молодого темноволосого папу, сидящего за своим большим коричневым письменным столом в домашнем вельвете и улыбающегося ей поверх своей сложенной «Нью-Йорк таймс», когда она входит к нему, вернувшись домой с занятий гимнастикой в субботнее утро? А потом на подоконнике в дальнем конце палаты она заметила вазу с зелеными яблоками – яблоками сорта «Бабушка Смит», теми самыми, которыми они делились в те утра, разрезая их вместе с кожицей на дольки, которые затем намазывали арахисовым маслом.
Джин в нерешительности стояла возле шторы, заглядывая внутрь и теперь радуясь безучастности персонала. Она повсюду замечала свидетельства помощи, оказываемой Филлис, бастионы, воздвигаемые ею для защиты от беспомощности: стопку компактных дисков с собраниями классической музыки и песнями Пегги Ли[73]73
Пегги Ли (1920–2002) – американская джазовая певица, автор популярных песен, актриса. Оказала большое влияние на развитие музыки в XX веке.
[Закрыть]; лосьон для кожи и расческу; недлинную «линию горизонта», иззубренную силуэтами посуды Tupperware с запечатанными в ней затененными вкусностями. Другие предметы, мгновенно поняла Джин, были отобраны специально, благодаря накопленной в них приветливости, их ободряюще дорогой поддержке, например, гравированная серебряная ваза, свадебный подарок, в которой стояли розовые лютики. Но особенно тронул Джин его лосьон после бритья, фигурная бутылка 4711; она непременно расплакалась бы, если бы почувствовала его запах. У нее опять перехватило горло, а пальцы ног вдавились через тонкие подошвы в пол.
Делать было нечего, кроме как ждать. Она двинулась к окну, стараясь не задеть ничего из оборудования, загромождавшего пространство: механической кровати, респиратора, монитора сердечной деятельности, подвешенной путаницы туб и пакетов… Посмотрела вниз, на сверкающую реку, которой Билл не мог видеть со своей кровати, на серебристую змею, беззвучно торившую свой путь к морю.
Джин вспомнила о поездке вокруг этого острова с Ларри Мондом на прогулочном теплоходе тем летом, когда она работала в отцовской фирме. Сперва было невыносимо жарко и влажно – плата за то, что река начинала течь в оцепенении. На борту, сразу после того как они миновали статую Свободы, заморосило, потом по скользкой крашеной поверхности застучал и запрыгал разнузданный летний нью-йоркский ливень, и Ларри, вместо того чтобы проводить ее в маленькую каюту, до отказа забитую туристами, повел ее на корму, где украдкой сунул ее руку к себе в карман, и их соединенные ладони вскоре стали единственной сухой частью их общего тела, в одиночестве стоявшего на открытой палубе. Это был просто правильный шаг.
Правильный шаг. Джин, рефлекторно касаясь пальцами участка биопсии, обернулась, чтобы снова посмотреть на дремлющих родителей, чьи тела поочередно поднимались и опадали, словно карусельные лошадки на последнем круге. Стоя у окна и беспомощно наблюдая за ними, она не могла перенести даже мысли о том, что может кого-то из них потерять. Вместо этого она стала думать о вечере того дня, когда получила хорошее известие от Скалли.
Воодушевленный Марк прилетел из Германии как раз вовремя, чтобы взять «своих девочек» на праздничный обед в «Chez Julien»[74]74
«У Жюльена» (фр.).
[Закрыть], большой и шумный французский ресторан в Сохо. Она впервые за несколько месяцев активно хотела его общества. У него были выдающиеся способности к празднованию – талант, которого ей недоставало, а это, подумала вдруг она, возможно, и стало причиной небывалой радости, которую она испытала, обнаружив, что оказалась способна без оглядки шалить и резвиться в ту ночь с Дэном, вне зависимости от какой-либо особой отваги. Во время их семейного обеда перед ней возникло мерцающее подобие реминисценции, говорившей, что она, вероятно, могла бы рассматривать свое ползание по Дэнову гроту, этому оранжевому фонарю, раскачивающемуся в Хокстоне, как своего рода сатурналию, в которой Дэн выступал в роли Повелителя хаоса. Разве сама она не исполнила роль госпожи, служащей своему рабу, точь-в-точь как это бывало на римских празднествах?
Когда в «Chez Julien» они стали пить шампанское, Виктория сначала была расстроена тем, что ей ничего не сказали о биопсии. Но она приняла знакомые мистические доводы матери, заключавшиеся в том, что ей не хотелось обращать это в реальность посредством произнесенных слов: рак груди. Джин позволила себя подразнить – суеверная, боящаяся сглаза ведущая колонки о здоровье, – а потом сменила тему.
– Как вы думаете, папарацци снаружи ждут кого-то конкретно или просто слоняются там на всякий случай? – спросила Джин.
– Папарацц-о, – поправила Виктория, – и он явно нанят рестораном. Придает ему гламурную атмосферу. Типа, все, кто приходит в «Chez Julien», – звезды.
– На самом деле, – сказал Марк, осушая свой бокал, – этот щелкопер с камерой поджидал меня – мужчину с двумя самыми прелестными женщинами в Лондоне. Гарсон! – крикнул он проходившему мимо официанту, воздевая пустой бокал. Он положительно наслаждался, когда его высмеивали за то, что он намазал волосы противозачаточным кремом – как это он выразился? «А что, если бы я вместо этого воспользовался средством для депиляции, оставленным твоей подругой?» Подали гренки, а Джин ошибочно заказала foie gras[75]75
Гусиную печенку (фр.).
[Закрыть]. Она уставилась на этот орган, плававший в бульоне, словно ожидая, что он начнет корчиться, это была опухоль, явно злокачественная, губчатая киста, извлеченная целиком, – вообрази нечто подобное у себя в груди, а потом получи это на обед; а Джин ожидала порции паштета успокоительного цвета высохшего каламинового лосьона. Необработанную печень ей удалось сплавить Марку с помощью шутки: он не может отказаться de bonne foi[76]76
С чистым сердцем (фр.).
[Закрыть].
В ту ночь они впервые за несколько месяцев занялись любовью. Энергия и непринужденность проистекали из шампанского, равно как из облегчения. Она испытывала безмерную благодарность за то, что жива, за то, что ей предоставляются все эти дополнительные возможности. К этому они добавили еще одно облегчение: все по-прежнему работало. Джин очень хотелось сказать Вик, и когда-нибудь она ей скажет: Марк был так тобой горд, что весь вечер не переставал улыбаться. На следующее утро, лежа в постели, она с изумленной нежностью подумала о том, чего он так и не понял: одобрительные кивки из-за столиков по соседству были адресованы не столько самой Вик, сколько его неприкрытому восхищению ею.
Марк вышел за газетами, а Джин намеревалась вставать. Она потянулась и ощутила, словно огромную роскошь, избавление и от того, что отягощало ее жизнь в последнее время. Каким-то образом Джиована, словно она сама была раком, не допускалась даже в мысли Джин на протяжении всего вечера и всей ночи. Да и этим утром тоже: Джин, по-прежнему не умершая, была слишком счастлива, чтобы тревожиться. Поразительно, какое это самодостаточное удовольствие, играть счастливую семью. Она, конечно, понимала, что не сможет отгородиться от своих проблем навсегда, но в то же время она и не просто играла: она была свободна от рака и полна любви – ничто никогда не представлялось более реальным. Когда она наконец встала, то обнаружила, что похмелье у нее выдалось необычайно мягким. Вик наконец спала дома, в своей старой комнате.
Джин продолжала переминаться с ноги на ногу возле окна больничной палаты, и казалось почти невероятным, что она помнит, как в заполненной запахом кофе кухне, где бекон исходил брызгами и подпрыгивал, словно старая джазовая пластинка, а Элизабет терлась о ее лодыжки, к ней пришла убежденность, что у новизны есть свои преимущества, но истинная любовь, или же любовь старая – лучше. Она доставляет более сильное удовлетворение, она более интимна, и она неизмеримо больше знает о самой Джин.
А потом старая любовь шевельнулась прямо перед ней: родители, которым жить все меньше. Когда ее миниатюрная мать поднялась и села, выглядя точно такой же взъерошенной и сбитой с толку, какой каждое утро бывала Виктория в детстве, Джин с трудом сдержала слезы. Бедная Филлис. Бедный Билл.
Но пребывание вместе с Филлис на надувном матрасе в ее захламленной пещере, застеленной белым ковром и увенчанной телевизором, наполнило ее подавляемым волнением. В этой рутине ожидания быстро миновали четыре дня, в течение которых и мать и дочь разделяли невысказанную мысль о том, что если Биллу не становится лучше, то ему, должно быть, делается хуже.
Джин была слишком беспокойна и рассеяна, чтобы следить за новостями, слишком эмоционально неустойчива, чтобы болтать по телефону, так что с Викторией и Марком – оба, к счастью, были очень заняты – она общалась по электронной почте. Когда Марк написал, что собирается на континент, чтобы неделю поработать вне офиса, она расслабилась – казалось, ее страх перед признанием Дэна перевешивал даже ее муку из-за этого его нового тайного свидания с Джиованой. Грустное, поистине отталкивающее положение дел. Готовясь к своей серии колонок на тему греха, она читала Данте, «Чистилище», где чувствовала себя совсем как дома.
И, собравшись с духом, обострив свои нравственные представления, – она начала наконец читать книгу Ларри, «Теорию равенства». Его идеи она нашла одновременно и возбуждающими, и странным образом умиротворяющими. Например, утверждение, что природные способности – талант, ум – являются морально спорными и не должны влиять на распределение ресурсов в обществе. Как был бы не согласен с этим Марк, подумала Джин: для него вся жизнь представляется великой рукопашной схвакой, тяжкой работой, требующей настойчивости, энергии и, да, везения, – эти качества побеждают в наши дни, именно так, каждый сражается за себя, а на остальных наплевать. Но Ларри тоже был крут, и в его теории имелся компонент, простиравшийся по ту сторону справедливости. Вот что, пусть даже она знала это и раньше, поразило ее в женском орлином гнезде Филлис: человеческие существа несут ответственность за тот выбор, который они совершают.
Билл по большей части спал, но в коме не был и регулярно просыпался. Уорнеры, все трое, расходовали значительную часть своей энергии на обработку медсестер и врачей. Пациент был галантен, как был бы по отношению к любой женщине, возможно (осенило его по-новому настроенную дочь), к любой женщине, которая суетилась бы над ним, лежащим в постели, – и неважно, насколько сильно он, должно быть, ненавидел, что его касаются руками или таскают на руках голым. В связи с тем, что у него была рецидивная пневмония и одно из легких частично отказало, Джин настойчиво предлагала свое рекомендательное письмо для собиравшегося стать журналистом сына пульмонолога, причем самого сына она никогда не видела. А в Джо, медбрата с огромными кольцами в ушах, она инвестировала выдающуюся искренность – которая была подлинной находкой в этом мире профессиональных диалогов, чередой смен и привычкой к взяткам. Филлис льстила всем медсестрам и удерживала себя от искушения показать им, на что похож госпитальный уголок в Солт-Лейк-Сити: нечто столь же резкое и до хруста бесхитростное, как лебедь оригами.
По вечерам мать и дочь были друг с другом обходительны; Джин читала книгу Ларри, а Филлис занималась замысловатым вязанием; они охали и гикали, исполняя пируэты в тесной как галера кухне. А днем проводили по большей части безжизненные часы в комнате ожидания, просматривая журнал за журналом. Джин поражалась обилию колонок о здоровье и бесчисленным диетам, меж тем как все вокруг них, в точности как говорила Филлис, были тучными семьями немощности, жирными мужчинами и жирными женщинами, жирными детьми и жирными подростками: юношами в шуршащих объемистых тренировочных костюмах и девушками с промасленными косами, прилепленными к черепам, а затем свободно спускающимися поверх жирных спин и обширных карикатурных задов. Ее забавляло думать о том, что лишь недавно, благодаря понятному вниманию Дэна, она открыла, как выглядит ее собственный зад, и о том, как быстро все это снова стало совершенно ей чуждым.
Ее серию о грехах следует начать с обжорства, думала она, завороженная видом семей в комнате ожидания. Загибая пальцы, она пересчитала грехи: чревоугодие. Жадность. Праздность. Само собой, похоть, зависть и гордыня. Это шесть. Что же идет седьмым? Гнев. Казалось, в этом что-то не то. Гордость и гнев перешли на другую сторону – теперь они стали добродетелями. Похоть обрела свободу, по крайней мере, для некоторых. Праздность теперь затушевана, приглушена и, по крайней мере, после отмены рабства, вызывающе фешенебельна на Сен-Жаке, где жители достигали возраста Мафусаила. Но для Джин в праздности был особый отзвук. Данте описывал ее как грех несостоятельности – не отягощение себя любовью – и приравнивал ее к унынию.
Иногда они отправлялись в кафетерий на пятом этаже, где готовили неплохие супы, а подносы, переполненные сдобой, напоминали Джин о семьях в комнате ожидания. Чтобы немного размяться, они иногда прогуливались вокруг госпитальных построек. Но, случись им забрести чуть дальше, что-то их отталкивало, тащило обратно, словно они достигали конца поводка или прикасались к невидимой электрической изгороди. В основном они сидели или стояли за его задернутой шторой, держа его за руку, массажными движениями втирая лосьон в его тонкую как бумага кожу, читая про себя или вслух. Филлис в скором времени должна была вернуться к своим неполным рабочим дням в публичной библиотеке; она уже опаздывала, и ее волнение возрастало с каждым днем, как пени на давно наложенный штраф. В конце концов Джин убедила мать сделать перерыв, взмахом руки отослав ее в центр, к Аппер-Ист-Сайду.
Билл много спал, а Джин все ждала. Однажды на Бродвее ей попалось заведение с Интернетом, и она заглянула в него, чтобы проверить свою электронную почту. Там было мало нового или интересного, но, когда она прокручивала входящие, убирая их в корзину или удаляя напрочь, обнаружилось явно никем не прочитанное то давнее сообщение из Франции, À l’attention de M. Hubbard, и Джин, щелкнув мышью, открыла его.
Дорогой Марк,
Мне так жаль, что я не встретилась с тобой в «Londres». Попытаюсь придумать новый план, как с тобой увидеться. Как дела у Виктории? Это она дала мне этот адрес. Ты был прав. Я никогда ее не забуду. Спасибо. Спасибо тебе за все. Ты всегда даешь мне так много. Ты говоришь, это подарок, а не одолжение, но я все верну, je te promesse[77]77
Обещаю тебе (фр.).
[Закрыть].
Софи
P.S. Сегодня проходила мимо abbaye, оно все тако же. Верхнее окно на последнем, оно было открыто. Когда я прохожу мимо, то думаю, не стать ли мне une soeur[78]78
Сестрой (фр.).
[Закрыть] – моннахиней?
Джин, в сущности, все время думала о Софи де Вильморен. С тех пор, как болтала на кухне с Вик, хотела написать ей, обозначить себя, поставить себя между ними. Теперь она понимала, что Софи хотела не Вик. Она хотела денег – ею правила алчность, а не вожделение, купюры для нее были превыше Купидона. Она не нуждалась ни в любви, ни в дружбе, ни в расширении семьи: только в деньгах. Джин оказалась права – в этой Софи присутствовало что-то глубоко подозрительное. Однако же деньги – это наименее запутанная из мотиваций, и за одно лишь это ей следовало быть благодарной.
Неважно, что письмо было адресовано Марку, ведь уже только адрес – [email protected] — должен был сообщить Софи, что он принадлежит всей семье. Какое-либо возобновление ощущения того, что она вламывается не в свое дело, было совершенно некстати: Джин требовалось незамедлительно отправить ответ, дружелюбный, но краткий, уведомление о получении, не побуждающее ни к чему дальнейшему.
Дорогая моя Софи:
Прости, что вместо Марка тебе отвечаю я – он ужасно занят. Нам обоим очень жаль, что мы так и не встретились с тобой в Лондоне.
Это она стерла. Возможно, Марк с тех пор с ней виделся – из ее послания представлялось, что она пытается устроить встречу.
Софи, мне очень жаль, что я разминулась с тобой в Лондоне, – Виктория была очень тронута встречей со своей давней нянечкой. Надеюсь, в следующий раз нам повезет больше.
Всего наилучшего,
Джин(н!)
Джин готова была это отправить, но потом засомневалась. Ее смущало то, что Марк Софи помогает. Джин находила ее противной, но, может, Марк был ею растроган. «Ранимая» – его тип, он любит этот проект. Или, может, он просто заинтригован дочерью Сандрин, ее современной заменой. Молодой citoyenne[79]79
Гражданкой (фр.).
[Закрыть] Европейского Сообщества, не связанной слишком ранним материнством; открыткой из по-иному прожитого прошлого. Или из не в полной мере прожитого прошлого – с неодолимым его очарованием. Она бессчетное число раз выслушивала его воспоминания, спустя годы и годы, о лете 67-го, определенно его лете любви, о том, как лежал он на дне поставленной на якорь и раскачиваемой ветром лодки, где в качестве постели выступали влажные спасательные круги, предаваясь неистовым поцелуям.
Эта сцена расширилась (то ли на самом деле, то ли только в ее воображении, этого она сама уже не понимала), чтобы включить в себя отчаянные ежедневные соития на берегу после наступления темноты, где от яростного ветра защищала огромная каменная стена, мощные бастионы Сен-Мало. Месяц-другой блаженной первой любви, что, конечно же, означало и первый секс, прежде чем наступит fête[80]80
Празднество, гуляние (фр.).
[Закрыть], с которым появится и плотный бретонец, тот, что отобьет Сандрин у него – у гораздо более перспективного супруга (не мальчика, но мужа), – прежде чем ветер усилится настолько, что сдует тощего семнадцатилетнего Марка обратно через Ла-Манш.
Возможно, кто знает, он видел в Софи ту женщину, которой могла бы стать Сандрин, если бы он остался – если бы греб дальше на лодке вместе со своей стройной французской невестой, в роли фаты у которой выступала бы рыбацкая сеть. У кого не бывает подобных фантазий? Их французики-дети, в полосатых свитерах и беретах, отороченных лентой, играли бы зимой на берегу. Оказание помощи Софи было, возможно, для него не более чем способом отблагодарить ее мать за ту первую любовь; Джин в точности знала, каким образом это сияние со временем только усиливается, – так же, скажем, как в ее недавних мыслях о поездке с Ларри Мондом на прогулочном теплоходе. Это – упражнения в ностальгии, а не новый игровой замысел; плоть от плоти их нынешнего возраста, когда приходится искать в прошлом, словно на береговой линии, красивые раковины, зеленые стеклышки и (мы всегда честолюбивы, неизбывно любопытны) запечатанные в бутылку послания. Будущее же принадлежит детям: оно теряется в пространстве.
Джин отменила свой ответ. Вместо этого в строке «Тема» она написала: Кое-что для тебя, – и переслала письмо Софи по адресу офиса Марка. Три месяца спустя после своего первоначального – и бесполезного – ответа Джиоване Джин покончила с посредничеством.
Когда Джин и Билл впервые оказались наедине, он помахал ей: подойди, мол, поближе. Она долго не могла понять, чего он хочет: речь у него была смазана из-за лекарств и, как она подозревала (но ни один врач этого не подтверждал), еще одного удара. Отец с силой хлопнул себя по бороде – и продолжал по ней бить, колотил по ней, напряженно выкатив на нее круглые глаза, – Дедушка Время. По выражению его лица можно было предположить, что у него случился непроизвольный спазм в кисти руки, которого он испугался.
Трудность понимания усугублялась для Джин ее собственным страхом – этот внезапный скачок в солидный возраст никоим образом не давал понять, успокоится ли вновь течение времени или же усилится. Словно ускоренный фильм, думала Джин, воспроизводящий порчу некоторых мягких фруктов, персиков или слив, в которых время прорывает нору, пока не упрется в непреодолимую косточку. Кроме того, ей мешало отсутствие опыта: они всегда понимали друг друга без каких-либо усилий. Так кем же он был, этот старик, устремляющий на нее взгляд страшных глаз? Может быть, кем-то из предков, голубоглазым генералом Конфедерации, но уж никак не ее отцом.