Текст книги "Новь"
Автор книги: Иван Тургенев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Он поплелся, прихрамывая и пошатываясь, в "оазис", а Маркелов вместе с Неждановым отыскали постоялый двор, в котором они оставили свой тарантас, велели заложить лошадей – и полчаса спустя уже катили по большой дороге.
XXI
Небо заволокло низкими тучами – и хотя не было совсем темно и накатанные колеи на дороге виднелись, бледно поблескивая, впереди, однако, направо, налево все застилалось и очертания отдельных предметов сливались в смутные большие пятна. Была тусклая, неверная ночь; ветер набегал порывистыми сырыми струйками, принося с собою запах дождя и широких хлебных полей. Когда, проехав дубовый куст, служивший приметой, пришлось свернуть на проселок, дело стало еще неладнее; узкая путина по временам совсем пропадала... Кучер поехал тише.
– Как бы не сбиться нам! – заметил молчавший до тех пор Нежданов.
– Нет! не собьемся! – промолвил Маркелов. – Двух бед в один день не бывает.
– Да какая же была первая беда?
– Какая? А что мы день напрасно потеряли – это вы ни за что считаете?
– Да... конечно... Этот Голушкин!! Не следовало так много вина пить. Голова теперь болит... смертельно.
– Я не о Голушкине говорю, он, по крайней мере, денег дал; стало быть, хоть какая-нибудь от нашего посещения польза была!
– Так неужели вы сожалеете о том, что Паклин свел нас к своим... как бишь он называл их... переклиткам?
– Жалеть об этом нечего... да и радоваться нечему. Я ведь не из тех, которые интересуются подобными... игрушками ... Я не на эту беду намекал.
– Так на какую же?
Маркелов ничего не отвечал и только повозился немного в своем уголку, словно кутаясь. Нежданов не мог хорошенько разобрать его лица; одни усы выдавались черной поперечной чертой; но он с самого утра чувствовал в Маркелове присутствие чего-то такого, до чего было лучше не касаться, какого-то глухого и тайного раздражения .
– Послушайте, Сергей Михайлович, – начал он погодя немного, – неужели вы не шутя восхищаетесь письмами этого господина Кислякова, которые вы мне дали прочесть сегодня? Ведь это, извините резкость выражения это – дребедень!
Маркелов выпрямился
– Во-первых, – заговорил он гневным голосом, – я нисколько не разделяю вашего мнения насчет этих писем и нахожу их весьма замечательными... и добросовестными! А во– вторых, Кисляков трудится, работает – и главное: он верит; верит в наше дело, верит в рево-люцию! Я должен вам сказать одно, Алексей Дмитриевич, – я замечаю, что вы, вы охладеваете к нашему делу, вы не верите в него!
– Из чего вы это заключаете? – медлительно произнес Нежданов.
– Из чего? Да изо всех ваших слов, из всего вашего поведения!! Сегодня у Голушкина кто говорил, что он не видит, на какие элементы можно опереться? Вы! Кто требовал, чтоб их ему указали? Опять-таки вы! И когда этот ваш приятель, этот пустой балагур и зубоскал, господин Паклин, стал, поднимая глаза к небу, уверять, что никто из нас не в силах принести жертву, кто ему поддакивал, кто одобрительно покачивал головою? Разве не вы? Говорите о себе как хотите, думайте о себе как знаете... это ваше дело... но мне известны люди, которые сумели оттолкнуть от себя все, чем жизнь прекрасна – самое блаженство любви, для того, чтоб служить своим убеждениям, чтоб не изменить им! Ну, вам сегодня... конечно, было не до того!
– Сегодня? Почему же именно сегодня?
– Да не притворяйтесь ради бога, счастливый Дон Жуан, увенчанный миртами любовник! – вскричал Маркелов, совершенно забыв о кучере, который хоть и не оборачивался с козел, но мог отлично все слышать.
Правда, кучера в эту минуту гораздо более озабочивала дорога, чем все пререканья сидевших за его спиною господ, и он осторожно и даже несколько робко отпрукивал коренника, который мотал головою и садился на зад, спуская тарантас с какой-то кручи, которой и не следовало совсем тут быть.
– Позвольте, я вас что-то не понимаю, – промолвил Нежданов.
Маркелов захохотал принужденно и злобно.
– Вы меня не понимаете! Ха, ха, ха! Я все знаю, милостивый государь! Знаю, с кем вы объяснялись вчера в любви; знаю, кого вы пленили вашей счастливой наружностью и красноречием знаю кто допускает вас к себе в комнату... после десяти часов вечера!
– Барин! – обратился вдруг кучер к Маркелову. – Подержите-ка вожжи... Я слезу, посмотрю... Мы, кажись, с дороги сбились... Водомоина тут, что ль, какая...
Тарантас действительно стоял совсем на боку. Маркелов ухватил вожжи, переданные ему кучером, и продолжал все так же громко:
– Я вас нисколько не виню, Алексей Дмитрич. Вы воспользовались... Вы были правы. Я говорю только о том, что не удивляюсь вашему охлаждению к общему делу: у вас, я опять-таки скажу, – не то на уме. И прибавлю кстати от себя: где тот человек, который может заранее предугадать, что именно нравится девическим сердцам, или постигнуть, чего они желают!!
– Я теперь понимаю вас, – начал было Нежданов, – понимаю ваше огорчение, догадываюсь, кто нас подкараулил и поспешил сообщить вам...
– Тут не заслуги, – продолжал Маркелов, притворяясь, что не слышит Нежданова и с намерением растягивая и как бы распевая каждое слово, – не какие-нибудь необыкновенные душевные или физические качества... Нет! Тут просто... треклятое счастье всех незаконнорожденных детей, всех в...!
Последнюю фразу Маркелов произнес отрывисто и быстро – и вдруг умолк, словно замер.
А Нежданов даже в темноте почувствовал, что весь побледнел и мурашки забегали по его щекам. Он едва удержался, чтобы не броситься на Маркелова, не схватить его за горло... "Кровью надо смыть эту обиду, кровью..."
– Признал дорогу! – воскликнул кучер, появившись у правого переднего колеса, – маленько ошибся, влево взял... Теперь ничего! духом представим; и версты до нас не будет. Извольте сидеть!
Он взобрался на облучок, взял у Маркелова вожжи повернул коренника в сторону... Тарантас сильно тряхнуло раза два, потом он покатился ровнее и шибче – мгла как будто расступилась и приподнялась, потянуло дымком – впереди вырос какой-то бугор. Вот мигнул огонек... он исчез... Мигнул другой... Собака залаяла...
– Наши выселки, – промолвил кучер. – Эх вы, котята любезные!
Чаще и чаще неслись навстречу огоньки.
– После такого оскорбления, – заговорил наконец Нежданов, – вы легко поймете, Сергей Михайлович, что мне невозможно ночевать под вашим кровом; а потому мне остается просить вас, как это мне ни неприятно, чтобы вы, приехавши домой, дали мне ваш тарантас, который довезет меня до города; завтра я уже найду способ, как добраться до дому; а там вы получите от меня уведомление, которого, вероятно, ожидаете.
Маркелов не тотчас отвечал.
– Нежданов, – сказал он вдруг негромким, но почти отчаянным голосом, Нежданов! Ради самого бога, войдите ко мне в дом – хоть бы только для того, чтобы я мог на коленях попросить у вас прощения! Нежданов! Забудьте ... забудь, забудь мое безумное слово! Ах, если б кто-нибудь, мог почувствовать, до какой степени я несчастлив! – Маркелов ударил себя кулаком в грудь – и в ней словно что застонало. – Нежданов! будь великодушен! Дай мне руку... Не откажись простить меня!
Нежданов протянул ему руку – нерешительно, но протянул. Маркелов стиснул ее так, что тот чуть не вскрикнул ...
Тарантас остановился у крыльца маркеловского дома.
– Слушай, Нежданов, – говорил ему Маркелов четверть часа спустя у себя в кабинете... – Слушай! (он уже не говорил ему иначе как "ты", и в этом неожиданном ты, обращенном к человеку, в котором он открыл счастливого соперника, которого он только что оскорбил кровно, которого он готов был убить, разорвать на части, – в этом "ты" было и бесповоротное отречение, и моление смиренное, горькое, и какое-то право... Нежданов это право признал тем, что сам начал говорить Маркелову ты).
– Слушай! Я тебе сейчас сказал, что я от счастья любви отказался, оттолкнул его, чтобы только служить своим убеждениям... Это вздор, бахвальство! Никогда мне ничего подобного не предлагали, нечего мне было отталкивать! Я как родился бесталанным, так и остался им... Или, может быть, оно так и следовало. Потому руки у меня не туда поставлены – мне предстоит делать иное. Коли ты можешь соединить и то и другое... любить и быть любимым... и в то же время служить делу... ну, так ты молодец! – я тебе завидую... но сам я – нет. Я не могу. Ты счастливец! Ты счастливец! А я не могу.
Маркелов говорил все это тихим голосом, сидя на низком стуле, понурив голову и свесив обе руки как плети. Нежданов стоял перед ним, погруженный в какое-то задумчивое внимание, и хотя Маркелов и величал его счастливцем, он не смотрел и не чувствовал себя таким.
– Меня в молодости обманула одна... – продолжал Маркелов, – была она девушка чудесная – и все-таки изменила мне... для кого же? Для немца! для адъютанта!! А Марианна...
Он приостановился... Он в первый раз произнес ее имя, и оно как будто обожгло его губы.
– Марианна не обманула меня; она прямо объявила мне, что я не нравлюсь ей... Да и чему тут нравиться? Ну – отдалась она тебе... Ну что ж? Разве она не была свободна?
– Да постой, постой! – воскликнул Нежданов. – Что ты такое говоришь?! Какое – отдалась! Я не знаю, что тебе написала твоя сестра; но уверяю тебя...
– Я не говорю: физически; но нравственно отдалась – сердцем, душою, подхватил Маркелов, которому почему-то, видимо, понравилось восклицание Нежданова. – И прекрасно сделала. А моя сестра... конечно, она не имела намерения меня огорчить... То есть, в сущности, это ей все равно; но она, должно быть, тебя ненавидит – и Марианну тоже. Она не солгала... а впрочем, господь с ней!
"Да, – подумал про себя Нежданов, – она нас ненавидит" .
– Все к лучшему, – продолжал Маркелов, не переменяя положения. – Теперь с меня последние путы сняты; теперь уже ничего мне не мешает! Ты не смотри на то, что Голушкин – самодур: это ничего. И письма Кислякова ... они, может быть, смешны... точно; но надо обращать внимание на главное. По его словам... везде все готово. Ты вот, пожалуй, и этому не веришь?
Нежданов ничего не отвечал.
– Ты, может быть, прав; но ведь если ждать минуты, когда все, решительно все будет готово, – никогда не придется начинать. Ведь если взвешивать наперед все последствия – наверное, между ними будут какие-либо дурные. Например: когда наши предшественники устроили освобождение крестьян – что ж? могли они предвидеть, что одним из последствий этого освобождения будет появление целого класса помещиков-ростовщиков, которые продают мужику четверть прелой ржи за шесть рублей, а получают с него (тут Маркелов пригнул один палец): во-первых, работу на все шесть рублей, да сверх того (Маркелов пригнул другой палец) целую четверть хорошей ржи – да еще (Маркелов пригнул третий) с прибавком! то есть высасывают последнюю кровь из мужика? Ведь это эманципаторы наши предвидеть не могли – согласись! И все-таки, если даже они это предвидели, хорошо они сделали, что освободили крестьян – и не взвешивали всех последствий! А потому я... решился!
Нежданов вопросительно, с недоумением посмотрел на Маркелова; но тот отвел свой взгляд в сторону, в угол. Его брови сдвинулись и закрыли зрачки; он кусал губы и жевал усы.
– Да, я решился! – повторил он, с размаху ударив по колену своим волосатым, смуглым кулаком. – Я ведь упрямый... я недаром наполовину малоросс. – Потом он встал и, шаркая ногами, точно они у него ослабели, пошел в свою спальню и вынес оттуда небольшой портрет Марианны под стеклом.
– Возьми, – промолвил он печальным, но ровным голосом, – это я когда-то сделал. Рисую я плохо; но ты посмотри, кажется, похож (портрет, сделанный карандашом, в профиль, был действительно похож). Возьми, брат; это мое завещание. Вместе с этим портретом я тебе передаю – не мои права... у меня их не было... а, знаешь – все! Я тебе все передаю – и ее. Она, брат, хорошая...
Маркелов помолчал; грудь его заметно поднималась.
– Возьми. Ведь ты на меня не сердишься? Ну, так возьми. А мне теперь уж ничего... этакого... не нужно.
Нежданов взял портрет; но странное чувство стеснило его грудь. Ему казалось, что он не имел права принять этот подарок; что если бы Маркелов знал, что у него, Нежданова, на сердце, он бы, может быть, ему этого портрета не отдал. Нежданов держал в руке этот маленький круглый кусочек картона, тщательно обведенный по черной рамке узкой полоской золотой бумаги, – и не знал что делать с ним.
– Ведь это тут целая жизнь человека в моей руке, – думалось ему. Он понимал, какую жертву приносит Маркелов, но зачем, зачем именно ему? А отдать портрет? Нет! Это было бы оскорбление еще злейшее. И, наконец, ведь ему дорого это лицо, ведь он любит ее! Нежданов не без некоторого внутреннего страха возвел глаза на Маркелова... не глядит ли тот на него – не старается ли уловить его мысли? Но Маркелов опять уставился на угол и жевал усы.
Старик слуга вошел в комнату со свечкой в руке.
Маркелов встрепенулся.
– Спать пора, брат Алексей! – воскликнул он.– Утро вечера мудренее. Дам тебе завтра лошадей, ты покатишь домой – и прощай!
– Прощай и ты, старина! – прибавил он вдруг, обратившись к слуге и ударив его по плечу.– Не поминай лихом!
Старик до того изумился, что чуть не выронил свечки, и взгляд его, устремленный на своего барина, выразил нечто другое – и большее, чем обычную его унылость. Нежданов ушел к себе в комнату. Ему было нехорошо. Голова его все еще болела от выпитого вина, в ушах звенело, в глазах мерещилось, хотя он и закрывал их. Голушкнн, Васька-приказчик, Фомушка, Фимушка вертелись перед ним; вдали образ Марианны, как бы не доверяя, не решался приблизиться. Все, что он делал и говорил сам, казалось ему такою фальшью и ложью, таким ненужным и приторным вздором... а то, что надо делать, к чему надо стремиться, неизвестно где, недоступно, за десятью замками, зарыто в преисподнюю...
И беспрестанно ему хотелось встать, сойти к Маркелову, сказать ему: возьми свой подарок – возьми его назад.
– Фу! Какая скверность жизнь! – воскликнул он наконец.
– На другое утро он уехал рано. Маркелов уже был на крыльце, окруженный крестьянами. Созвал ли он их, пришли ли они сами собою – Нежданов так и не узнал; Маркелов очень односложно и сухо простился с ним... но казалось, что он собирался сообщить им нечто важное.
Старый слуга тут же торчал с своим неизменным взором.
Тарантас скоро проскочил город и, выбравшись в поля, покатил лихо. Лошади были те же самые, но кучер – потому ли, что Нежданов жил в богатом доме, по другим ли соображениям, – рассчитывал на хорошую "на водку"... а известно: когда кучер выпил водки или с уверенностью ждет ее – лошади бегут отлично. Погода была июньская, хоть и свежая: высокие резвые облака по синему небу, сильный ровный ветер, дорога не пылит, убитая вчерашним дождем, ракиты шумят, блестят и струятся – все движется, все летит; перепелиный крик приносится жидким посвистом с отдаленных холмов, через зеленые овраги, точно и у этого крика есть крылья и он сам прилетает на них, грачи лоснятся на солнце, какие-то темные блохи ходят по ровной черте обнаженного небосклона... это мужики двоят поднятый пар.
Но Нежданов пропускал все это мимо... мимо... он и не заметил, как доехал до сипягинского именья, – до того им овладели думы...
Однако он вздрогнул, когда увидел крышу дома, верхний этаж, окно Марианниной комнаты. "Да, – сказал он себе, и тепло ему стало на сердце, – он прав – она хорошая – и я люблю ее".
XXII
Он наскоро переоделся и пошел давать урок Коле. Сипягин, которого он встретил в столовой, поклонился ему холодно и учтиво и, процедив сквозь зубы: "Хорошо ли съездили?" – проследовал в свой кабинет.
Государственный человек уже решил в своем министерском уме, что, как только кончатся вакации, он немедленно отправит в Петербург этого "положительно слишком красного" – учителя, а пока будет наблюдать за ним. "Je n'ai pas eu la main heureuse cette fois-ci, – подумал он про себя, – а впрочем... j'aurais pu tomber pire" . Чувства Валентины Михайловны к Нежданову были гораздо энергичнее и определеннее. Она его уже совсем терпеть не могла... Он, этот мальчишка! – он оскорбил ее.
Марианна не ошиблась: это она, Валентина Михайловна, подслушивала ее и Нежданова в коридоре... Знатная барыня этим не побрезгала . В течение тех двух дней, в которые продолжалось его отсутствие, она хотя ничего не сказала своей "легкомысленной" родственнице, но беспрестанно давала ей понять, что ей все известно; что она негодовала бы, если б не удивлялась, и удивилась бы еще более, если б частью не презирала, частью не сожалела... Сдержанное, внутреннее презрение наполняло ее щеки, что-то насмешливое и в то же время сожалительное приподнимало ее брови, когда она глядела на Марианну, говорила с нею; ее чудесные глаза с мягким недоуменьем, с грустной гадливостью останавливались на самонадеянной девушке, которая, после всех своих "фантазий и эксцентричностей", кончила тем, что це...лу...ет...ся в темных комнатах с каким-то недоучившимся студентом!
Бедная Марианна! Ее строгие, гордые губы не ведали еще ничьих лобзаний.
Впрочем, мужу своему Валентина Михайловна не намекнула о сделанном ею открытии; она удовольствовалась тем, что сопровождала немногие слова, обращенные ею к Марианне в его присутствии, значительной усмешкой, которая нисколько не обусловливалась их содержанием. Валентина Михайловна даже несколько раскаивалась в том, что написала письмо брату... Но в конце концов она предпочла: раскаиваться – и чтоб это было сделано, чем не раскаиваться – и чтоб письмо осталось ненаписанным.
С Марианной Нежданов увиделся мельком, в столовой, за завтраком. Он нашел, что она похудела и пожелтела: она была нехороша собой в тот день; но быстрый взгляд, который она бросила на него, как только он вошел в комнату, проник в самое его сердце. Зато Валентина Михайловна посматривала на него так, как будто постоянно внутренно твердила: "Поздравляю! Прекрасно! Очень ловко!" – и в то же время ей хотелось вычитать на его лице: показал ли ему Маркелов ее письмо или нет? Она решила наконец, что показал.
Сипягин, узнав, что Нежданов ездил на фабрику, которою заведовал Соломин, начал расспрашивать его об этом "во всех отношениях любопытном промышленном заведении"; но, вскорости убедившись из ответов молодого человека, что он, собственно там ничего не видел умолк величественно, как бы упрекая самого себя в том что мог ожидать каких-либо дельных сведений от такого еще незрелого субъекта!
Выходя из столовой, Марианна успела шепнуть Нежданову: "Жди меня в старой березовой роще, на конце сада; я приду туда, как только будет возможно". Нежданов подумал: "И она говорит мне: "ты" – так же, как тот". И как это было ему приятно, хоть и несколько жутко!.. и как было бы странно – да и невозможно, – если б она вдруг снова начала говорить ему "вы", если б она отодвинулась от него...
Он почувствовал, что это было бы для него несчастьем. Был ли он влюблен в нее – этого он еще не знал; но что она стала ему дорогою, и близкой, и нужной... главное, нужной – это он чувствовал всем существом своим. Роща, куда послала его Марианна, состояла из сотни высоких, старых, большей частью плакучих берез.
Ветер не переставал; длинные пачки ветвей качались, метались как распущенные косы; облака по-прежнему неслись быстро и высоко; и когда одно из них налетало на солнце, все кругом становилось – не темно, но одноцветно. Но вот оно пролетело – и всюду, внезапно, яркие пятна света мятежно колыхались снова: они путались, пестрели, мешались с пятнами тени... Шум и движение были те же; но какая-то праздничная радость прибавлялась к ним. С таким же радостным насилием врывается страсть в потемневшее, взволнованное сердце... И такое именно сердце принес в груди своей Нежданов.
Он прислонился к стволу березы – и начал ждать Он, собственно, не знал, что он чувствовал, да и не желал это знать: ему было и страшнее и легче, чем у Маркелова. Он хотел прежде всего ее видетъ, говорить с нею; тот узел, который внезапно связывает два живых существа, уже захватил его. Нежданов вспомнил веревку, которая летит на набережную с парохода, когда тот собирается причалить ... Вот уж она обвилась около столба – и пароход остановился ...
В пристани! Слава богу!
Он вдруг вздрогнул. Женское платье замелькало вдали по дорожке. Это она. Но идет ли она к нему, уходит ли от него – он не знал, пока не увидел, что пятна света и тени скользили по ее фигуре снизу вверх... значит, она приближается. Они бы спускались сверху вниз, если б она удалялась. Еще несколько мгновений – и она стояла возле него, перед ним, с приветным, оживленным лицом, с ласковым блеском в глазах, с слабо, но весело улыбавшимися губами. Он схватил ее протянутые руки – однако тотчас не мог вымолвить ни слова; и она ничего не сказала. Она очень скоро шла и немного задыхалась, но видно было, что она очень обрадовалась тому, что он обрадовался ей.
Она первая заговорила.
– Ну что, – начала она, – сказывай скорей, чем вы решили.
Нежданов удивился.
– Решили...да разве надо было теперь же решить?
– Ну, ты понимаешь меня. Рассказывай: о чем вы говорили? Кого ты видел? Познакомился ли ты с Соломиным? Рассказывай все... все! Постой, пойдем туда, подальше. Я знаю место...там не так видно.
Она повлекла его за собою. Он послушно шел за ней целиком по высокой, редкой, сухой траве.
Она привела его куда хотела. Там лежала, поваленная бурей, большая береза. Они уселись на ее стволе.
– Рассказывай! – повторила она, но тотчас же прибавила: – Ах! как я рада тебя видеть! Мне казалось, что эти два дня никогда не кончатся. Ты знаешь, я теперь убеждена в том, что Валентина Михайловна нас подслушала.
– Она написала об этом Маркелову, – промолвил Нежданов.
– Ему?!
Марианна помолчала и понемногу покраснела вся – не от стыда, а от другого, более сильного чувства:
– Злая, дурная женщина! – медленно прошептала она, – она не вправе была это сделать...Ну, все равно! Рассказывай, рассказывай!
Нежданов начал говорить...Марианна слушала его с каким– то окаменелым вниманием – и только тогда прерывала его, когда она замечала, что он не спешит, не останавливается на подробностях. Впрочем, не все подробности его поездки были одинаково интересны для нее: над Фомушкой и Фимушкой она посмеялась, но они ее не занимали. Их быт был слишком от нее далек.
– Ты мне точно о Навуходоносоре сведения сообщаешь, – заметила она.
А вот что говорил Маркелов, что думает даже Голушкин (хотя она тотчас поняла, что это за птица), а главное: какого мнения Соломин и что он сам за человек – вот что ей нужно было знать, вот о чем она сокрушалась. "Когда же? когда?" – Этот вопрос постоянно вертелся у ней в голове, просился на уста во все время, пока говорил Нежданов. А он как будто избегал всего, что могло дать положительный ответ на этот вопрос. Он сам стал замечать, что налегает именно на те подробности, которые менее интересовали Марианну... нет– нет – да и возвратится к ним.
Юмористические описания возбуждали в ней нетерпение; тон разочарованный или унылый ее огорчал... Надо было постоянно обращаться к "делу", к "вопросу". Тут никакое многословие ее не утомляло. Вспомнилось Нежданову время, когда он, еще не будучи студентом и живя летом на даче у одних хороших знакомых, вздумал рассказывать их детям сказки: и они также не ценили ни описаний, ни выражений личных, собственных ощущений... они также требовали дела, фактов! Марианна не была ребенком, но прямотою и простотою чувства она походила на ребенка. Нежданов искренно и горячо похвалил Маркелова и с особенным сочувствием отозвался о Соломине. Говоря о нем чуть не в восторженных выражениях, он спрашивал самого себя: что, собственно, заставляло его быть такого высокого мнения об этом человеке? Ничего особенно умного он не высказал; иные его слова даже как будто шли вразрез с убеждениями его, Нежданова...
"Уравновешенный характер, – думалось ему, – вот что; обстоятельный, свежий, как говорила Фимушка, крупный человек; спокойная, крепкая сила; знает, что ему нужно, и себе доверяет – и возбуждает доверие; тревоги нет... и равновесие! равновесие!.. Вот это главное; именно, чего у меня нет". Нежданов умолк, предавшись размышлению... Вдруг он почувствовал прикосновение руки на своем плече. Он поднял голову: Марианна глядела на него заботливым и нежным взором.
– Друг! Что с тобою? – спросила она.
Он снял ее руку с плеча и в первый раз поцеловал эту маленькую, но крепкую руку. Марианна слегка засмеялась, как бы удивившись: с чего могла ему прийти в голову такая любезность? Потом она в свою очередь задумалась.
– Маркелов показал тебе письмо Валентины Михайловны ? – спросила она наконец.
– Да.
– Ну... и что же он?
– Он? Он благороднейшее, самоотверженное существо! Он... – Нежданов хотел было сказать Марианне о портрете, да удержался и только повторил: благороднейшее существо!
– О да, да!
– Марианна опять задумалась – и вдруг, повернувшись к Нежданову на стволе березы, служившей им обоим сиденьем, с живостью промолвила:
– Ну, так чем же вы решили?
Нежданов пожал плечами.
– Да я тебе сказал уже, что пока – ничем; надо будет еще подождать.
– Подождать еще... Чего же?
– Последних инструкций. ("А ведь я вру", – думалось Нежданову.)
– От кого?
– От того... ты знаешь... от Василия Николаевича. Да вот еще надо подождать, чтобы Остродумов вернулся. Марианна вопросительно посмотрела на Нежданова. Скажи, ты когда– нибудь видел этого Василия Николаевича ?
– Видел раза два... мельком.
– Что, он... замечательный человек?
– Как тебе сказать? Теперь он голова – ну, и орудует. А без дисциплины в нашем деле нельзя; повиноваться нужно. ("И это все вздор", – думалось Нежданову.)
– Какой он из себя?
– Какой? Приземистый, грузный, чернявый... Лицо скуластое; калмыцкое... грубое лицо. Только глаза очень живые.
– А говорит он как?
– Он не столько говорит, сколько командует.
– Отчего же он сделался головою?
– А с характером человек. Ни пред чем не отступит.Если нужно – убьет. Ну его и боятся.
– А Соломин каков из себя? – спросила Марианна погодя немного.
Соломин тоже не очень красив; только у этого славное лицо, простое, честное. Между семинаристами – хорошими – такие попадаются лица. Нежданов подробно описал Соломина. Марианна посмотрела на Нежданова долго... долго... потом промолвила, словно про себя:
– У тебя тоже хорошее лицо. С тобою, думаю, можно жить.
Это слово тронуло Нежданова; он снова взял ее руку и поднес было ее к губам...
– Погоди любезничать, – промолвила, смеясь, Марианна – она всегда смеялась, когда у ней целовали руку, – ты не знаешь: я перед тобой виновата.
– Каким это образом?
– А вот как. Я в твоем отсутствии вошла к тебе в комнату – и там, на твоем столе, увидала тетрадку со стихами (Нежданов дрогнул: он вспомнил, что он, точно, забыл эту тетрадку на столе своей комнаты). – И каюсь перед тобою: не сумела победить свое любопытство и прочла. Ведь это твои стихи?
– Мои; и знаешь ли что, Марианна? Лучшим доказательством, до какой степени я к тебе привязан и как я тебе доверяю – может служить то, что я почти не сержусь на тебя.
– Почти? Стало быть, хоть немного, да сердишься? Кстати, ты меня зовешь Марианной; не могу же я тебя звать Неждановым!
Буду звать тебя Алексеем. А стихотворение, которое начинается так: "Милый друг, когда я буду умирать..." тоже твое?
– Мое... мое. Только, пожалуйста, брось это... Не мучь меня.
Марианна покачала головою.
– Оно очень печально. Это стихотворение... Надеюсь, что ты его написал до сближения со мною. Но стихи хороши – насколько я могу судить. Мне сдается, что ты мог бы сделаться литератором, только я наверное знаю, что у тебя есть призвание лучше и выше литературы. Этим хорошо было заниматься прежде, когда другое было невозможно.
– Нежданов кинул на нее быстрый взгляд.
– Ты думаешь? Да, я с тобой согласен. Лучше гибель там, чем успех здесь.
Марианна стремительно встала.
– Да, мой милый, ты прав! – воскликнула она, и все лицо ее просияло, вспыхнуло огнем и блеском восторга, умилением великодушных чувств. – Ты прав! Но, может быть, мы и не погибнем тотчас; мы успеем ты увидишь, мы будем полезны, наша жизнь не пропадет даром, мы пойдем в народ... Ты знаешь какое-нибудь ремесло? Нет?
Ну, все равно – мы будем работать, мы принесем им, нашим братьям, все, что мы знаем, – я, если нужно, в кухарки пойду, в швеи, в прачки... Ты увидишь, ты увидишь ...И никакой тут заслуги не будет – а счастье, счастье ...
Марианна умолкла; но взор ее, устремленный в даль, не в ту, которая расстилалась перед нею, – а в другую, неведомую, еще не бывалую, но видимую ей, – взор ее горел ...
Нежданов склонился к ее стану...
– О Марианна! – шепнул он, – я тебя не стою!
Она вдруг вся встрепенулась.
– Пора домой, пора! – промолвила она, – а то сейчас опять нас отыскивать станут. Впрочем, Валентина Михайловна, кажется, махнула на меня рукой. Я в ее глазах – пропащая.
Марианна произнесла это слово с таким светлым, радостным лицом, что и Нежданов, глядя на нее, не мог не улыбнуться и не повторить: пропащая!
– Только она очень оскорблена тем, – продолжала Марианна, – как же это ты не у ее ног? Но это все ничего – а вот что... Ведь здесь оставаться мне нельзя будет ... Надо будет бежать.
– Бежать? – повторил Нежданов.
– Да, бежать... Ведь и ты не останешься? Мы уйдем вместе. Нам надо будет работать вместе... Ведь ты пойдешь со мною?
– На край света! – воскликнул Нежданов, и голос его внезапно зазвенел от волнения и какой-то порывистой благодарности. – На край света! – В эту минуту он, точно, ушел бы с нею без оглядки, куда бы она ни пожелала! Марианна поняла его – и коротко и блаженно вздохнула.
– Так возьми же мою руку... только не целуй ее – а пожми ее крепко, как товарищу, как другу... вот так! Они пошли вместе домой, задумчивые, счастливые; молодая трава ластилась под их ногами, молодая листва шумела кругом; пятна света и тени побежали, проворно скользя, по их одежде – и оба они улыбались и тревожной их игре, и веселым ударам ветра, и свежему блистанью листьев, и собственной молодости, и друг другу.
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
XXIII
Заря уже занималась на небе, когда в ночь после голушкинского обеда Соломин, бодро прошагав около пяти верст, постучался в калитку высокого забора, окружавшего фабрику. Сторож тотчас впустил его и в сопровождении трех цепных овчарок, широко размахивавших мохнатыми хвостами, с почтительной заботливостью довел его до его флигеля. Он, видимо, радовался благополучному возвращению начальника.
– Как же это вы ночью, Василий Федотыч? Мы вас ждали только завтра.
– Ничего, Гаврила; еще лучше ночью-то прогуляться.