355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Тургенев » Новь » Текст книги (страница 7)
Новь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:05

Текст книги "Новь"


Автор книги: Иван Тургенев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

На фабрику московского купца он попал недавно и хотя с подчиненных взыскивал, – потому что в Англии на эти порядки насмотрелся, – но пользовался их расположением: свой, дескать, человек! Отец им был очень доволен, называл его "обстоятельным" и только жалел о том, что сын жениться не желает.

В течение ночного разговора у Маркелова Соломин, как мы уже сказали, почти все молчал; но когда Маркелов принялся толковать о надеждах, возлагаемых им на фабричных, Соломин, по своему обыкновению, лаконически заметил, что у нас на Руси фабричные не то, что за границей, – самый тихоня народ.

– А мужики? – спросил Маркелов.

– Мужики? Кулаков меж ними уже теперь завелось довольно и с каждым годом больше будет, а кулаки только свою выгоду знают; остальные – овцы, темнота.

– Так где же искать?

Соломин улыбнулся.

– Ищите и обрящете.

Он почти постоянно улыбался, и улыбка его была тоже какая-то бесхитростная – но не безотчетная, как и весь он. С Неждановым он обходился особенным образом: молодой студент возбуждал в нем участие, почти нежность. В течение того же ночного разговора Нежданов вдруг разгорячился и пришел в азарт; Соломин тихонько встал и, перейдя своей развалистой походкой через всю комнату, запер открывшееся за головой Нежданова окошко...

– Как бы вы не простудились, – добродушно промолвил он в ответ на изумленный взгляд оратора. Нежданов стал расспрашивать его о том, какие социальные идеи он пытается провести во вверенной ему фабрике и намерен ли он устроить дело так, чтобы работники участвовали в барыше?

– Душа моя! – отвечал Соломин, мы школу завели и больницу маленькую – да и то патрон упирался, как медведь!

Раз только Соломин рассердился не на шутку и так ударил своим могучим кулаком по столу, что все на нем подпрыгнуло, не исключая пудовой гирьки, приютившейся возле чернильницы. Ему рассказали о какой-то несправедливости на суде, о притеснении рабочей артели...

Когда же Нежданов и Маркелов принимались говорить, как "приступить", как привести план в действие, Соломин продолжал слушать с любопытством, даже с уважением – но сам уже не произносил ни слова. До четырех часов длилась эта их беседа. И о чем, о чем они не перетолковали! Маркелов между прочим таинственно намекнул на неутомимого путешественника Кислякова, на его письма, которые становятся все интереснее да интереснее, он обещал показать Нежданову некоторые из них и даже дать их ему на дом, так как они очень пространны и писаны не совсем разборчивым почерком; да и сверх того, в них много учености и даже стихи попадаются – но не какие-нибудь легкомысленные, а с социалистическим направлением! От Кислякова Маркелов перешел к солдатам, к адъютантам, к немцам – договорился наконец до своих артиллерийских статей; Нежданов упомянул об антагонизме Гейне и Берне, о Прудоне, о реализме в искусстве, а Соломин слушал, слушал, вникал, покуривал – и, не переставая улыбаться, не сказав ни одного остроумного слова, казалось, лучше всех понимал, в чем состояла, собственно, вся суть.

Пробило четыре часа... Нежданов и Маркелов едва держались на ногах от усталости, а Соломон хоть бы в одном глазе!

Приятели разошлись; но прежде было сообща положено: на следующий день отправиться в город к староверу купцу Голушкину, для пропаганды: сам Голушкин был очень ретив – да и обещал прозелитов! Соломин высказал было сомнение: стоит ли посещать Голушкина? Однако потом согласился, что стоит.

XVII

Гости Маркелова еще спали, когда к нему явился посланец с письмом от его сестры, г-жи Сипягиной. В этом письме Валентина Михайловна говорила ему о каких-то хозяйственных пустячках, просила его послать ей взятую им книгу – да кстати в постскриптуме сообщала ему "забавную" новость: его бывшая пассия, Марианна, влюбилась в учителя Нежданова, а учитель в нее; и это она, Валентина Михайловна, не сплетни передает, а видела все собственными глазами и слышала собственными ушами. Лицо Маркелова стало темнее ночи... но он и слова не промолвил: велел отдать посланцу книгу – и, увидевши сошедшего сверху Нежданова, обычным образом с ним поздоровался, даже передал ему обещанную пачку кисляковских посланий, но не остался с ним, а ушел "по-хозяйству."

Нежданов вернулся к себе в комнату и пробежал отданные ему письма. Молодой пропагандист в них толковал постоянно о себе, о своей судорожной деятельности по его словам, он в последний месяц обскакал одиннадцать уездов, был в девяти городах, двадцати девяти селах, пятидесяти трех деревнях, одном хуторе и восьми заводах; шестнадцать ночей провел в сенных сараях, одну в конюшне, одну даже в коровьем хлеве (тут он заметил в скобках с нотабене, что блоха его не берет); лазил по землянкам, по казармам рабочих, везде поучал, наставлял, книжки раздавал и на лету собирал сведения; иные записывал на месте, другие заносил себе в память, по новейшим приемам мнемоники; написал четырнадцать больших писем, двадцать восемь малых и восемнадцать записок (из коих четыре карандашом, одну кровью, одну сажей, разведенной на воде); и все это он успевал сделать, потому что научился систематически распределять время, принимая в руководство Квинтина Джонсона, Сверлицкого, Каррелиуса и других публицистов и статистиков. Потом он говорил опять-таки о себе, о своей звезде, о том, как и в чем именно он дополнил теорию страстей Фуриэ; уверял, что он первый отыскал наконец "почву", что он "не пройдет над миром безо всякого следа", что он сам удивляется тому, как это он, двадцатидвухлетний юноша, уже решил все вопросы жизни и науки – и что он перевернет Россию, даже "встряхнет" ее! Dixi!!– приписывал он в строку. Это слово: Dixi – попадалось часто у Кислякова и всегда с двумя восклицательными знаками. В одном из писем находилось и социалистическое стихотворение, обращенное к одной девушке и начинавшееся словами:

Люби не меня – но идею!

Нежданов внутренно подивился не столько самохвальству г-на Кислякова, сколько честному добродушию Маркелова ... но тут же подумал: "Побоку эстетика! и господин Кисляков может быть полезен".

К чаю все три приятеля сошлись в столовой; но вчерашнее словопрение между ними не возобновилось.

Никому из них не хотелось говорить – но один Соломин молчал спокойно; и Нежданов и Маркелов казались внутренно взволнованными.

После чаю они отправились в город; старый слуга Маркелова, сидя на рундучке, сопровождал своего бывшего барина обычным унылым взором. [лдн-книги2]

Купец Голушкин, с которым предстояло познакомиться Нежданову, был сын разбогатевшего торговца москательным товаром – из староверов-федосеевцев. Сам он не увеличил отцовского состояния, ибо был, как говорится, жуир, эпикуреец на русский лад – и никакой в торговых делах сообразительности не имел. Это был человек лет сорока, довольно тучный и некрасивый, рябой, с небольшими свиными глазками; говорил он очень поспешно и как бы путаясь в словах; размахивал руками, ногами семенил, похохатывал ... вообще производил впечатление парня дурковатого, избалованного и крайне самолюбивого. Сам он почитал себя человеком образованным, потому что одевался по-немецки и жил хотя грязненько, да открыто, знался с людьми богатыми – и в театр ездил, и протежировал каскадных актрис, с которыми изъяснялся на каком-то необычайном, якобы французском языке. Жажда популярности была его главною страстью: греми, мол, Голушкин, по всему свету!

То Суворов или Потемкин – а то Капитон Голушкин! Эта же самая страсть, победившая в нем прирожденную скупость, бросила его, как он не без самодовольства выражался, в оппозицию (прежде он говорил просто "в позицию", но потом его научили) – свела его с нигилистами: он высказывал самые крайние мнения, трунил над собственным староверством, ел в пост скоромное, играл в карты, а шампанское пил, как воду. И все сходило ему с рук; потому, говорил он, у меня всякое, где следует, начальство закуплено, всякая прореха зашита, все рты заткнуты, все уши завешены. Он был вдов, бездетен; сыновья его сестры с подобострастным трепетом вились около него... но он обзывал их непросвещенными олухами, варварами и едва пускал их к себе на глаза. Жил он в большом каменном, довольно неряшливо содержанном доме; в иных комнатах мебель была заграничная, а в иных ничего не было, кроме крашеных стульев да клеенчатого дивана. Картины висели везде – и везде прескверные: рыжие ландшафты, лиловые морские виды, "Поцелуй" Моллера, толстые голые женщины с красными коленками и локтями. Хоть у Голушкина и не было семьи но много разной челяди и приживальщиков ютилось под его кровлей: не из щедрости принимал он их, а опять-таки из популярничанья – да чтоб было над кем командовать и ломаться. "Мои клиенты", – говорил он, когда желал пыль пустить в глаза; книг он не читал, а ученые выражения запоминал отлично.

Молодые люди застали Голушкина в его кабинете. Облеченный в долгополое пальто, с сигарой во рту, он притворялся, что читает газету. При виде их он тотчас вскочил, заметался, покраснел, закричал, чтобы скорей подавали закуску, что-то спросил, чему-то засмеялся – и все это разом. Маркелова и Соломона он знал; Нежданов был для него новое лицо. Услышав, что он студент, Голушкин опять засмеялся, пожал ему вторично руку и промолвил:

– Славно! славно! нашего полку прибыло... Учение свет, неучение тьма – я сам на медные гроши учен, но понимаю, потому достиг!

Нежданову показалось, что г-н Голушкин робеет и конфузится... да оно действительно и было так. "Смотри, брат Капитон! не ударь лицом в грязь!" было его первой мыслью при виде каждого нового лица. Он, однако.. скоро оправился и тем же торопливо-шепелявым, спутанным языком начал говорить о Василии Николаевиче, об его характере, о необходимости про... па... ганды (он это слово хорошо знал, но выговаривал медленно); о том, что у него, Голушкина, открылся новый молодец, пренадежный; что, кажется, время теперь уже близко, назрело для... для ланцета (при этом он глянул на Маркелова, который, однако, даже бровью не повел); потом, обратясь к Нежданову, он принялся расписывать самого себя, не хуже чем сам великий корреспондент Кисляков. Что он, мол, из самодуров вышел давно, что он хорошо знает права пролетариев (и это слово он помнил твердо), что хотя он собственно торговлю бросил и занимается банковыми операциями – для наращения капитала, – но это только для того, чтобы капитал сей в данную минуту мог послужить в пользу... в пользу общему движению, в пользу, так сказать, народу; а что он, Голушкин, в сущности презирает капитал! Тут вошел человек с закуской, и Голушкин значительно крякнул и попросил: не угодно ли пройтись по рюмочке? – и сам первый "хлопнул" внушительную чарочку перцовки.

Гости принялись за закуску. Голушкин запихивал себе в рот громадные куски паюсной икры и пил исправно, приговаривая: "Пожалуйте, господа, пожалуйте, хороший макончик!" Снова обратившись к Нежданову, он спросил его, откуда он прибыл, надолго ли и где обретается; а узнав, что он живет у Сипягина, воскликнул:

– Знаю я этого барина! Пустой! – И тут же начал бранить всех землевладельцев С...ой губернии за то, что в них не только нет ничего гражданственного, но даже собственных интересов они не чувствуют... Только чудное дело! – сам бранится, а глаза бегают и видно в них беспокойство. Нежданов не мог себе хорошенько отдать отчета, что это за человек и зачем он им нужен.

Соломин, по обыкновению, помалчивал; а Маркелов принял такой сумрачный вид, что Нежданов спросил его наконец: что с ним? – На что Маркелов отвечал, что с ним – ничего, но таким тоном, каким обыкновенно отвечают люди, когда хотят дать понять, что есть, мол, что-то, да не про тебя. Голушкин опять принялся сперва бранить кого-то, а потом хвалить молодежь: какие, дескать, теперь умницы пошли! У-умницы! У! Соломин перебил его вопросом: кто, мол, тот молодец надежный, о котором он говорил, и где он его отыскал? Голушкин расхохотался, повторил раза два: а вот увидите, увидите – и начал расспрашивать его об его фабрике и об ее "плуте"-владельце, на что Соломин отвечал весьма односложно. Тогда Голушкин налил всем шампанского и, наклонясь к уху Нежданова, шепнул: – За республику! – и выпил бокал залпом. Нежданов пригубил.

Соломин заметил, что он вина утром не пьет; Маркелов злобно и решительно выпил свой бокал до дна. Казалось, нетерпенье грызло его: вот, мол, мы все прохлаждаемся, а к настоящему разговору не приступаем... Он ударил по столу, сурово промолвил: – Господа! – и собрался было говорить...

Но в это мгновенье вошел в комнату прилизанный человечек с кувшинным рыльцем и чахоточный на вид, в купеческом нанковом кафтанчике, обе руки на отлет. Поклонившись всей компании, человек доложил что-то вполголоса Голушкину.

– Сейчас, сейчас, – отвечал тот торопливо. – Господа, – прибавил он, – я должен просить извинения... Мне Вася вот, мой приказчик, одну таку "вещию" сказал (Голушкин выразился так нарочно, шутки ради), что мне беспременно предстоит на время отлучиться; но надеюсь, господа, что вы согласитесь у меня сегодня откушать – в три часа; и гораздо тогда нам будет свободнее!

Ни Соломин, ни Нежданов не знали, что ответить; но Маркелов тотчас промолвил, с той же суровостью на лице и в голосе:

– Конечно, будем; а то что же это за комедия?

– Благодарим покорно, – подхватил Голушкин и, нагнувшись к Маркелову, присовокупил: – "Тыщу" рублев во всяком случае на дело жертвую... в этом не сомневайся!

И при этом он раза три двинул правой рукой с оттопыренными мизинцем и большим пальцем: "верно, значит!"

Он проводил гостей до двери и, стоя на пороге, крикнул:

– Буду ждать в три часа!

– Жди! – отвечал один Маркелов.

– Господа! – промолвил Соломин, как только все трое очутились на улице. Я возьму извозчика – и поеду на фабрику. Что мы будем делать до обеда? Бить баклуши? Да и купец наш...мне кажется, от него, как от козла, – ни шерсти, ни молока.

– Ну, шерсть-то будет, – заметил угрюмо Маркелов. – Он вот деньги обещает. Или вы им брезгаете? Нам во все входить нельзя. Мы – не разборчивые невесты.

– Стану я брезгать! – спокойно проговорил Соломин. – Я только себя спрашиваю, какую пользу мое присутствие может принести. А впрочем, – прибавил он, глянув на Нежданова и улыбнувшись, – извольте, останусь. На людях и смерть красна.

Маркелов поднял голову.

– Пойдем пока в городской сад; погода хорошая. На людей посмотрим.

– Пойдем.

Они пошли – Маркелов и Соломин впереди, Нежданов за ними.

XVIII

Странное было состояние его души. В последние два дня сколько новых ощущений, новых лиц... Он в первый раз в жизни сошелся с девушкой, которую по всей вероятности – полюбил; он присутствовал при начинаниях дела, которому – по всей вероятности – посвятил все свои силы... И что же? Радовался он? Нет. Колебался он? Трусил? Смущался? О, конечно нет. Так чувствовал ли он, по крайней мере, то напряжение всего существа, то стремление вперед, в первые ряды бойцов, которое вызывается близостью борьбы? тоже нет. Да верит ли он, наконец, в это дело? Верит ли он в свою любовь? – О, эстетик проклятый! Скептик! – беззвучно шептали его губы. – Отчего эта усталость, это нежелание даже говорить, как только он не кричит и не беснуется? Какой внутренний голос желает он заглушить в себе этим криком?

Но Марианна, этот славный, верный товарищ, эта чистая, страстная душа, эта чудесная девушка, разве она его не любит? Не великое разве это счастье, что он встретился с нею, что он заслужил ее дружбу, ее любовь?

И эти два существа, которые теперь идут перед ним, этот Маркелов, этот Соломин, которого он знал еще мало, но к которому чувствует такое влечение, разве они не отличные образчики русской сути, русской жизни – и знакомство, близость с ними не есть ли также счастье? Так отчего же это неопределенное, смутное, ноющее чувство? К чему, зачем эта грусть? – Коли ты рефлектер и меланхолик, – снова шептали его губы, – какой же ты к черту революционер? Ты пиши стишки, да кисни, да возись с собственными мыслишками и ощущеньицами, да копайся в разных психологических соображеньицах и тонкостях, а главное – не принимай твоих болезненных, нервических раздражений и капризов за мужественное негодование, за честную злобу убежденного человека! О Гамлет, Гамлет, датский принц, как выйти из твоей тени? Как перестать подражать тебе во всем, даже в позорном наслаждении самобичевания?

– Алексис! Друг! Российский Гамлет! – раздался вдруг, как бы в отзвучие всем этим размышлениям, знакомый писклявый голос. – Тебя ли я вижу?!

Нежданов поднял глаза – и с изумлением увидел перед собою Паклина! Паклина в образе пастушка, облеченного в летнюю одежду бланжевого цвету, без галстука на шее, в большой соломенной шляпе, обвязанной голубой лентой и надвинутой на самый затылок, и в лаковых башмачках!

Он тотчас подковылял к Нежданову и ухватился за его руки.

– Во-первых, – начал он, – хотя мы в публичном саду, надо, по старинному обычаю, обняться... и поцеловаться... Раз! два! три! Во-вторых, ты знай, что, если бы я тебя не встретил сегодня, ты бы, наверное, завтра улицезрел меня, ибо мне известно твое местопребывание и я даже нарочно прибыл в сей город... каким манером – об этом после. В-третьих, познакомь меня с твоими товарищами. Скажи мне вкратце, кто они, а им – кто я, и будем наслаждаться жизнью!

Нежданов исполнил желание своего друга, назвал его, Маркелова, Соломина и сказал о каждом из них, кто он такой, где живет, что делает и т.п.

– Прекрасно! – воскликнул Паклин, – а теперь позвольте мне отвести вас всех вдаль от толпы, которой, впрочем, нет, на уединенную скамейку, сидя на которой я в часы мечтаний наслаждаюсь природой. Удивительный там вид: губернаторский дом, две полосатых будки, три жандарма и ни одной собаки! Не удивляйтесь, однако, слишком моим речам, которыми я столь тщетно стараюсь рассмешить вас! Я, по мнению моих друзей, представляю русское остроумие... оттого-то, вероятно, я и хромаю.

Паклин повел приятелей к "уединенной скамейке" и усадил их на ней, предварительно согнав с нее двух салопниц. Молодые люди "обменялись мыслями"... занятие большей частью довольно скучное – особенно на первых порах – и необыкновенно бесплодное.

– Стой! – воскликнул вдруг Паклин, обернувшись к Нежданову, – надо тебе объяснить, почему я здесь. Ты знаешь, я свою сестру каждое лето увожу куда-нибудь; когда я узнал, что ты отправляешься в соседство здешнего города, я и вспомнил, что в самом этом городе живут два удивительнейших субъекта: муж и жена, которые нам доводятся сродни... по матери.

Мой отец был мещанин (Нежданов это знал, но Паклин сказал это для тех двух), а она – дворянка. И давным-давно они нас к себе зазывают! – Стой! думаю я... Это мне на руку. Люди они добрейшие, сестре у них будет – лафа; чего же больше? Вот мы и прикатили. И уж точно! Так нам здесь хорошо...сказать нельзя! Но что за субъекты! Что за субъекты! Вам непременно надо с ними познакомиться! – Что вы здесь делаете? Где вы обедаете? И зачем вы, собственно, сюда приехали?

– Мы обедаем сегодня у одного Голушкина... Здесь есть такой купец, отвечал Нежданов.

– В котором часу?

– В три часа.

– И вы видитесь с ним насчет... насчет... – Паклин обвел взором Соломина, который улыбался, и Маркелова, который все темнел да темнел...

– Да ты им, Алеша, скажи... сделай какой-нибудь фармазонский знак, право... скажи, что со мной ведь чиниться нечего... Ведь я ваш... вашего общества...

– Голушкин тоже наш, – заметил Нежданов.

– Ну вот и чудесно! До трех часов еще времени много. Послушайтесь меня пойдемте к моим родственникам!

– Да ты с ума сошел! Как же можно так...

– Об этом ты не беспокойся! уж это я на себя беру. Представь: оазис! Ни политика, ни литература, ни что современное туда и не заглядывает. Домик какой-то пузатенький каких теперь и не видать нигде; запах в нем – антик; люди – антик; воздух – антик... за что ни возьмись – антик, Екатерина Вторая, пудра, фижмы, восемнадцатый век!

Хозяева... представь: муж и жена, оба старенькие-престаренькие, однолетки – и без морщин; кругленькие, пухленькие, опрятненькие, настоящие попугайчики-переклитки; а добры до глупости, до святости, бесконечно! Мне скажут, "бесконечная" доброта часто бывает сопряжена с отсутствием нравственного чувства...

Но я в эти тонкости не вхожу и знаю только, что мои старички-добрячки. И детей никогда не имели. Блаженные! Их так в городе блаженными и зовут. Одеты оба одинаково, в какие-то полосатые капоты – и материя такая добротная: такой тоже теперь нигде не сыщешь. Похожи друг на друга ужасно, только вот что у одной на голове чепец, а у другого колпак – и с такими же рюшами, как на чепце; только без банта. Не будь этого банта – так и не узнаешь, кто – кто; к тому ж и муж-то безбородый.

И зовут их: одного – Фомушка, а другую – Фимушка. Я тебе говорю – деньги следовало бы платить, чтоб только посмотреть на них. Любят друг друга до невозможности; а посетит их кто – милости просим! И такие податливые: сейчас все свои штучки покажут. Только одно: курить у них нельзя; не то чтобы они были раскольники – но уж очень им табак мерзит... Да ведь в их времена кто же и курил? Зато и канареек они не держат, потому что птица эта тоже мало была тогда распространена... И это великое счастие – согласитесь! Ну что ж? идете вы?

– Я, право же, не знаю, – начал Нежданов.

– Стой: я еще не все сообщил. Голоса у них одинаковые: закрой глаза, так и не знаешь, кто говорит.

Только у Фомушки речь как будто почувствительней. Вот вы, господа, собираетесь теперь на великое дело, быть может на страшную борьбу... Что бы вам, прежде чем бросится в эти бурные волны, окунуться...

– В стоячую воду? – перебил Маркелов.

– А хоть бы и так? Стоячая она, точно; только не гнилая. Такие есть степные прудки; они хоть и не проточные, а никогда не зацветают, потому что на дне у них есть ключи. И у моих старичков есть ключи – там, на дне сердца, чистые-пречистые. Уж одно то: хотите вы узнать, как жили сто, полтораста лет тому назад? Так спешите, идите за мною. А то придет вдруг день и час – один и тот же час непременно для обоих, – и свалятся мои переклитки со своих жердочек, и всякий антик тотчас с ними прекратится, и пузатенький дом пропадет – и вырастет на его месте то, что, по словам моей бабушки, всегда вырастает на месте, где была "человечина", а именно: крапива, репейник, осот, полынь и конский щавель; самой улицы не будет – и придут люди, и ничего уже больше такого не найдут во веки веков!..

– А что? – воскликнул Нежданов, – и впрямь пойти?

– Я с великим даже удовольствием готов, – промолвил Соломин, – не по моей это части, а все-таки любопытно, и коли господин Паклин точно может поручиться, что мы своим приходом никого не обеспокоим, то... почему же...

– Да уж не сомневайтесь! – воскликнул в свою очередь Паклин, – восторг произведете – и больше ничего. Какие тут церемонии! Говорят вам: они блаженные, мы их петь заставим. А вы, господин Маркелов, согласны?

Маркелов сердито повел плечами.

– Не оставаться же мне тут одному! Извольте вести.

Молодые люди поднялись со скамейки.

– Какой это у тебя барин грозный, – шепнул Паклин Нежданову, указывая на Маркелова, – ни дать ни взять Иоанн Предтеча, наевшийся акрид... одних акрид, без меда! А тот, – прибавил он, кивнув головой на Соломина, – чудесный! Как это он славно улыбается! Я заметил, так улыбаются только такие люди, которые выше других, а сами этого не знают.

– Разве бывают такие люди? – спросил Нежданов.

– Редко; но бывают, – отвечал Паклин.

XIX

Фомушка и Фимушка – Фома Лаврентьевич и Евфимия Павловна Субочевы принадлежали оба к одному и тому же коренному русскому дворянскому роду и считались чуть ли не самыми старинными обитателями города С.

Они вступили в брак очень рано – и очень давно тому назад поселились в дедовском деревянном доме на краю города, никогда оттуда не выезжали и ни в чем никогда не изменили ни своего образа жизни, ни своих привычек. Время, казалось, остановилось для них; никакое "новшевство" не проникало за границу их "оазиса".

Состояние у них было небольшое; но мужички их по-прежнему привозили им по нескольку раз в год домашнюю живность и провизию; староста в указанный срок являлся с оброчными деньгами и парой рябчиков, будто бы застреленных в господских лесных, в действительности давно исчезнувших, дачах; его поили чаем на пороге гостиной, дарили ему баранью шапку, пару зеленых замшевых рукавиц и отпускали с богом.

Дворовые люди по-прежнему наполняли субочевский дом. Старый слуга Каллиопыч, облеченный в камзол из необычайно толстого сукна с стоячим воротником и маленькими стальными пуговицами, по-прежнему докладывал нараспев, что "кушанье на столе", и засыпал, стоя за креслом барыни. Буфет был у него на руках; он заведовал "разной бакалией, кардамонами и лимонами", а на вопрос: не слыхал ли он, что для всех крепостных вышла воля, всякий раз отвечал, что мало ли кто какие мелет враки; это, мол, у турков бывает воля, а его, слава богу, она миновала. Девка Пуфка из карлиц держалась для развлечения, а старая няня Васильевна во время обеда входила с большим темным платком на голове и рассказывала шамкавшим голосом про всякие новости: про Наполеона, двенадцатый год, про антихриста и белых арапов; а не то, подперши рукою подбородок, словно горюя, сообщала, какой она видела сон и что он означал, и что у ней на картах вышло.

Самый дом Субочевых отличался от всех других домов в городе: он был весь построен из дуба и окна имел в виде равносторонних четырехугольников; двойные рамы никогда не вынимались! И были в нем всевозможные сенцы, и горенки, и светлицы, и хороминки, и рундучки с перильцами, и голубцы на точеных столбиках, и всякие задние переходцы и каморки. Спереди находился палисадник, а сзади сад; а в саду – что клетушек, пушек, амбарчиков, погребков, ледничков... – как есть гнездо! И не то чтобы во всех этих помещениях сохранялось много добра – иные уже и завалились; да заведено все это было исстари – ну, и держалось. Лошадей у Субочевых было только две, древние, седлистые, косматые; по одной от старости даже белые пятна выступили; звали ее Недвигой. Закладывались они – много-много раз в месяц – в необычайный, всему городу известный экипаж, представлявший подобие земного глобуса с вырезанной спереди четвертою частью и обитый снутри заграничной желтой материей, сплошь усеянной крупными пупырушками в виде бородавок. Последний аршин этой материи был выткан в Утрехте или Лионе еще во времена императрицы Елизаветы!

И кучер у Субочевых был чрезвычайно древний, пропитанный запахом ворвани и дегтя старик; борода начиналась у него близ самых глаз – а брови падали маленьким каскадом на бороду. Он до того был медлителен во всех своих движениях, что употреблял целых пять минут на понюшку табаку, две минуты на то, чтобы заткнуть кнут за пояс, и два часа с лишком на то, чтобы заложить одну Недвигу. А звали его Перфишкой. Если Субочевым случалось выехать и экипажу приходилось хоть чуточку подниматься в гору, то они непременно пугались (спускаясь с горы, они, впрочем, тоже пугались), цеплялись за каретные ремни и твердили оба вслух: "Коням – коням... сила Самуила; а мы – а мы легче пуха, легче духа!!"

Субочевых все в городе С. считали за чудаков, чуть не за сумасшедших; да они сами сознавали, что не подходят к настоящим порядкам... но не больно об этом печалились: в каком быту родились они, выросли и сочетались браком, в том и остались. Одна только особенность того быта к ним не пристала: отроду они никогда никого не наказали, не взыскали ни с кого.

Коли слуга у них оказывался отъявленным пьяницей или вором, они сперва долго терпели и переносили – вот как переносят дурную погоду; а наконец старались отделаться от него, спустить его другим господам: пускай же, дескать, и те помаются маленько! Только эта беда случалась с ними редко, – до того редко, что становилась в их жизни эпохой – и они говаривали, например: "Этому очень давно; это приключилось тогда, когда у нас проживал Алдошка озорник"; или: "когда у нас украли меховую дедушкину шапку с лисьим хвостом..." У Субочевых еще водились такие шапки. Другая, впрочем, отличительная черта старинного быта в них также не замечалась: ни Фимушка, ни Фомушка не были слишком религиозными людьми. Фомушка так даже придерживался вольтерианских правил; а Фимушка смертельно боялась духовных лиц; у них, по ее приметам, глаз был дурной. "Поп у меня посидит говаривала она, – глядь! ин сливки-то и скислись". В церковь они выезжали редко и постились по-католически, то есть употребляли яйца, масло и молоко. В городе это знали и, конечно, это не поправляло их репутации. Но доброта их все побеждала; и над чудаками Субочевыми хоть и смеялись, хоть и считали их юродивыми и блаженными, а все-таки, в сущности, уважали их.

Да; их уважали... но ездить к ним никто не ездил. Впрочем, они об этом также не тужили. Вместе они никогда не скучали, а потому не разлучались никогда и никакого другого общества не желали. Ни Фомушка, ни Фимушка ни разу не болели; а если с одним из них и приключалась какая легкая немощь, то они оба пили настой липового цвету, натирались теплым маслом по пояснице или капали горячим салом на подошвы – и вскорости все проходило. День они проводили всегда одинаково. Вставали поздно, кушали утром шоколад из крошечных чашек в виде ступок; "чай, – уверяли они, – уж после нас в моду-то вошел"; садились друг перед другом – и либо беседовали (и всегда находили о чем!), либо читали из "Приятного препровождения времени", "Зеркала света" или "Аонид", либо просматривали старенький альбом, переплетенный в красный сафьян с золотою каемкой, принадлежавший некогда, как гласила надпись, одной M-me Barbe de Kabyline. Как и когда попал этот альбом к ним в руки – они сами не знали. В нем находилось несколько французских и много русских стихотворений и прозаических статей, вроде, например, следующего "краткого" размышления о "Цецероне":

"В каковом расположении Цецерон вступил в чин квестора, объявляет он следующее. Засвидетельствовавши богами чистосердие своих чувственностей во всех чинах, коими дотоле почтен был, мнил себя обязанна самыми священными узами к достойному оных исполнению и в сем намерении не попускался он. Цицерон, не токмо в сладости законопреступные, но и убегал от таковых увеселений, кои кажутся быть всеконечно необходимы". Внизу стояло: "Записано в Сибири, в гладе и хламе". Хорошо было также стихотворение, озаглавленное "Тирсис", где встречались такие строфы:

Покой вселенной управляет,

Роса с приятностью блестит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю