355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Тургенев » Новь » Текст книги (страница 6)
Новь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:05

Текст книги "Новь"


Автор книги: Иван Тургенев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

– Марианна Викентьевна, – начал он, – скажу вам откровенно: я никак не ожидал всего того... что теперь произошло между нами. (При слове "произошло" она слегка насторожилась.) Мне кажется, мы вдруг – очень... очень сблизились. Да оно так и следовало. Мы давно подходим друг к другу; только голосу не подавали. А потому я буду с вами говорить без утайки. Вам тяжело и тошно в здешнем доме; но дядя ваш – он хотя ограниченный, однако, насколько я могу судить, гуманный человек? – разве он не понимает вашего положения, не становится на вашу сторону?

– Мой дядя? Во-первых – он вовсе не человек; он чиновник – сенатор или министр... я уж не знаю. А во-вторых... я не хочу напрасно жаловаться и клеветать: мне вовсе не тошно и не тяжело здесь, то есть меня здесь не притесняют; маленькие шпильки моей тетки, в сущности, для меня ничто... Я совершенно свободна.

Нежданов с изумлением глянул на Марианну.

– В таком случае... все, что вы мне сейчас говорили...

– Вы вольны смеяться надо мною, – подхватила она, – но если я несчастна, то не своим несчастьем. Мне кажется иногда, что я страдаю за всех притесненных, бедных, жалких на Руси... нет, не страдаю – а негодую за них, возмущаюсь ... что я за них готова... голову сложить. Я несчастна тем, что я барышня, приживалка, что я ничего, ничего не могу и не умею! когда мой отец был в Сибири, а я с матушкой оставалась в Москве – ах, как я рвалась к нему!

И не то чтобы я очень его любила или уважала – но мне так хотелось изведать самой, посмотреть собственными глазами, как живут ссыльные, загнанные... И как мне было досадно на себя и на всех этих спокойных, зажиточных; сытых!.. А потом, когда он вернулся, надломанный, разбитый, и начал унижаться, хлопотать и заискивать... ах, как это было тяжело! Как хорошо он сделал, что умер... и матушка тоже! Но вот я осталась в живых...

К чему?

Чтобы чувствовать, что у меня дурной нрав, что я неблагодарна, что со мной ладу нет – и что я ничего, ничего не могу ни для чего, ни для кого!

Марианна отклонилась в сторону, – рука ее скользнула на скамью. Нежданову стало очень жаль ее; он прикоснулся к этой повисшей руке... но Марианна тотчас ее отдернула, не потому, чтобы движение Нежданова показалось ей неуместным, а чтобы он – сохрани бог – не подумал, что она напрашивается на участие.

Сквозь ветки ельника мелькнуло вдали женское платье.

– Марианна выпрямилась.

– Посмотрите, ваша мадонна выслала свою шпионку.

Эта горничная должна наблюдать за мною и доносить своей барыне, где я бываю и с кем! Тетка, вероятно, сообразила, что я с вами, и находит, что это неприлично, особенно после сентиментальной сцены, которую она перед вами разыграла. Да и в самом деле – пора вернуться. Пойдемте.

Марианна встала; Нежданов тоже поднялся с своего места. Она глянула на него через плечо, и вдруг по ее лицу мелькнуло выражение почти детское, миловидное, немного смущенное.

– Вы ведь не сердитесь на меня? Вы не думаете, что порисовалась перед вами? Нет, вы этого не подумаете, – продолжала она, прежде чем Нежданов ей что-нибудь ответил. – Вы ведь такой же, как я – несчастный, – и нрав у вас тоже... дурной, как у меня. А завтра мы пойдем вместе в школу, потому что мы ведь теперь хорошие приятели.

Когда Марианна и Нежданов приблизились к дому, Валентина Михайловна посмотрела на них в лорнетку с высоты балкона – и с своей обычной кроткой улыбкой тихонько покачала головою; а возвращаясь через раскрытую стеклянную дверь в гостиную, в которой Сипягин уже сидел за преферансом с завернувшим на чаек беззубым соседом, промолвила громко и протяжно, отставляя слог от слога:

– Как сыро на воздухе! Это нездорово!

Марианна переглянулась с Неждановым; а Сипягин, который только что обремизил своего партнера, бросил на жену истинно министерский взор вбок и вверх через щеку – и потом перевел тот же сонливо-холодный, но проницательный взор на входившую из темного сада молодую чету.

XIV

Минуло еще две недели. Все шло своим порядком. Сипягин распределял ежедневные занятия если не как министр, то уже наверное как директор департамента, и держался по-прежнему – высоко, гуманно и несколько брезгливо; Коля брал уроки, Анна Захаровна терзалась постоянной, угнетенной злобой, гости наезжали, разговаривали, сражались в карты – и, по-видимому, не скучали; Валентина Михайловна продолжала заигрывать с Неждановым, хотя к ее любезности стало примешиваться нечто вроде добродушной иронии.

С Марианной Нежданов окончательно сблизился – и, к удивлению своему, нашел, что у ней характер довольно ровный и что с ней можно говорить обо всем, не натыкаясь на слишком резкие противоречия.

Вместе с нею он раза два посетил школу, но с первого же посещения убедился, что ему тут делать нечего. Отец диакон завладел ею вдоль и поперек, с разрешения Сипягина и по его воле. Отец диакон учил грамоте недурно, хотя по старинному способу – но на экзаменах предлагал вопросы довольно несообразные; например, он спросил однажды Гарасю, как, мол, он объясняет выражение: "Темна вода во облацех"? – на что Гарася должен был, по указанию самого отца диакона, ответствовать: "Сие есть необъяснимо". Впрочем, школа скоро и так закрылась, по случаю летнего времени, до осени. Памятуя наставления Паклина и других, Нежданов старался также сближаться с крестьянами, но вскорости заметил, что он просто изучает их, насколько хватало наблюдательности, а вовсе не пропагандирует! Он почти всю свою жизнь провел в городе – и между ним и деревенским людом существовал овраг или ров, через который он никак не мог перескочить.

Нежданову пришлось обменяться несколькими словами с пьяницей Кириллой и даже с Менделеем Дутиком, но – странное дело! – он словно робел перед ними, и, кроме очень общей и очень короткой ругани, он от них ничего не услышал. Другой мужик – звали его Фитюевым – просто в тупик его поставил. Лицо у этого мужика было необычайно энергическое, чуть не разбойничье... "Ну, этот, наверное, надежный!" – думалось Нежданову... И что же? Фитюев оказался бобылем; у него мир отобрал землю, потому что он – человек здоровый и даже сильный – не мог работать. "Не могу! – всхлипывал Фитюев сам, с глубоким, внутренним стоном, и протяжно вздыхал. – Не могу я работать! Убейте меня! А то я на себя руки наложу!" И кончал тем, что просил милостыньки – грошика на хлебушко ...

А лицо – как у Ринальдо Ринальдини! Фабричный народ – так тот совсем не дался Нежданову все эти ребята были либо ужасно бойкие, либо ужасно мрачные... и у Нежданова с ними тоже не вышло ничего. Он по этому поводу написал другу своему Силину большое письмо, в котором горько жаловался на свою неумелость и приписывал ее своему скверному воспитанию и пакостной эстетической натуре! Он вдруг вообразил, что его призвание – в деле пропаганды – действовать не живым, устным словом, а письменным; но задуманные им брошюры не клеились. Все, что он пытался выводить на бумаге, производило на него самого впечатление чего-то фальшивого, натянутого, неверного в тоне, в языке – и он раза два – о ужас! невольно сворачивал на стихи или на скептические личные излияния.

Он даже решился (важный признак доверия и сближения!) говорить об этой своей неудаче с Марианной... и опять-таки, к удивлению своему, нашел в ней сочувствие – разумеется, не к своей беллетристике, а к той нравственной болезни, которой он страдал и которая не была ей чужда. Марианна не хуже его восставала на эстетику; а собственно, потому и не полюбила Маркелова, и не пошла за него, что в нем не существовало и следа той самой эстетики! Марианна, конечно, в этом даже себе самой не смела сознаться; но ведь только то и сильно в нас, что остается для нас самих полуподозренной тайной.

Так шли дни – туго, неровно, но не скучно.

Нечто странное происходило с Неждановым. Он был недоволен собою, своей деятельностью, то есть своим бездействием; речи его почти постоянно отзывались желчью и едкостью самобичевания; а на душе у него – где-то там, очень далеко внутри – было недурно; он испытывал даже некоторое успокоение. Было ли то следствием деревенского затишья, воздуха, лета, вкусной пищи, удобного житья, происходило ли оно оттого, что ему в первый раз отроду случилось изведать сладость соприкосновения с женскою душою, – сказать трудно; но ему, в сущности, было даже легко, хотя он и жаловался – искренно жаловался – другу своему, Силину.

Впрочем, это настроение Нежданова было внезапно и насильственно прервано в один день.

Утром того дня он получил записку от Василия Николаевича, в которой предписывалось ему вместе с Маркеловым – в ожидании дальнейших инструкций немедленно познакомиться и сговориться с уже поименованным Соломиным и некоторым купцом Голушкиным, старообрядцем, проживавшим в С. Записка эта перетревожила Нежданова; упрек его бездействию послышался ему в ней. Горечь, которая все это время кипела у него на одних словах, теперь снова поднялась со дна его души.

К обеду приехал Калломейцев, расстроенный и раздраженный.

– Представьте,– закричал он почти слезливым голосом, – какой ужас я сейчас вычитал в газете: моего друга, моего милого Михаила, сербского князя, какие-то злодеи убили в Белграде! До чего, наконец, дойдут эти якобинцы и революционеры, если им не положат твердый предел!

Сипягин "позволил себе заметить", что это гнусное убийство, вероятно, совершено не якобинцами – "коих в Сербии не предполагается", – а людьми партии Карагеоргиевичей, врагами Обреновичей... Но Калломейцев ничего слышать не хотел и тем же слезливым голосом начал снова рассказывать, как покойный князь его любил и какое ему подарил ружье!..

Понемногу расходившись и придя в азарт, Калломейцев от заграничных якобинцев обратился к доморощенным нигилистам и социалистам – и разразился наконец целой филиппикой. Обхватив, по-модному, большой белый хлеб обеими руками и переламывая его пополам над тарелкой супа, как это делают завзятые парижане в "Cafe Riche", он изъявлял желание раздробить, превратить в прах всех тех, которые сопротивляются – чему бы и кому бы то ни было!! Он именно так выразился. "Пора! пора!" – твердил он, занося себе ложку в рот. "Пора! пора!" – повторял он, подставляя рюмку слуге, разливавшему херес. С благоговеньем упомянул он о великих московских публицистах – и Ladislas, notre bon et cher Ladislas, не сходил у него с языка.

И при этом он то и дело устремлял взор на Нежданова, словно тыкал его им. "Вот мол тебе! Получай загвоздку! Это я на твой счет! А вот еще!" Тот не вытерпел, наконец, и начал возражать – немного, правда, трепетным (конечно, не от робости) и хриповатым голосом; начал защищать надежды, принципы, идеалы молодежи. Калломейцев немедленно запищал – негодование в нем всегда выражалось фальцетом – и стал грубить. Сипягин величественно принял сторону Нежданова; Валентина Михайловна тоже соглашалась с мужем; Анна Захаровна старалась отвлечь внимание Коли и бросала куда ни попало яростные взгляды из-под нависшего чепца; Марианна не шевелилась, словно окаменела.

Но вдруг, услышав в двадцатый раз произнесенное имя Ladislas'a, Нежданов вспыхнул весь и, ударив ладонью по столу, воскликнул:

– Вот нашли авторитет! Как будто мы не знаем, что такое этот Ladislas! Он – прирожденный клеврет, и больше ничего!

– А... а... а... во... вот как... вот ку... куда! – простонал Калломейцев, заикаясь от бешенства... – Вы вот как позволяете себе отзываться о человеке, которого уважают такие особы, как граф Блазенкрампф (пословно – судорога мочевого пузыря – нем.) и князь Коврижкин!

Нежданов пожал плечами.

– Хороша рекомендация: князь Коврижкин, этот лакей-энтузиаст...

– Ladislas – мой друг! – закричал Калломейцев. – Он мой товарищ – и я...

– Тем хуже для вас, – перебил Нежданов, – значит, вы разделяете его образ мыслей и мои слова относятся также к вам.

Калломейцев помертвел от злости.

– Ка... как? Что? Как вы смеете? На... надобно вас... сейчас...

– Что вам угодно сделать со мною сейчас? – вторично, с иронической вежливостью перебил Нежданов.

Бог ведает, чем бы разрешилась эта схватка между двумя врагами, если бы Сипягин не прекратил ее в самом начале. Возвысив голос и приняв осанку, в которой неизвестно что преобладало: важность ли государственного человека или же достоинство хозяина дома – он с спокойной твердостью объявил, что не желает слышать более у себя за столом подобные неумеренные выражения; что он давно поставил себе правилом (он поправился: священным правилом) уважать всякого рода убеждения, но только с тем (тут он поднял указательный палец, украшенный гербовым кольцом), чтобы они удерживались в известных границах благопристойности и благоприличия; что если он, с одной стороны, не может не осудить в г-не Нежданове некоторую невоздержность языка, извиняемую, впрочем, молодостью его лет, то, с другой стороны, не может также одобрить в г-не Калломейцеве ожесточение его нападок на людей противного лагеря – ожесточение, объясняемое, впрочем, его рвением к общему благу.

– Под моим кровом, – так кончил он, – под кровом Сипягиных, нет ни якобинцев, ни клевретов, а есть только добросовестные люди, которые, однажды поняв друг друга, непременно кончат тем, что подадут друг другу руки!

Нежданов и Калломейцев умолкли оба – однако руки друг другу не подали; видно, час взаимного понимания не наступил для них. Напротив: они никогда еще не чувствовали такой сильной взаимной ненависти. Обед кончился в неприятном и неловком молчании; Сипягин попытался рассказать какой-то дипломатический анекдот, но так и бросил его на полпути. Марианна упорно глядела в свою тарелку. Ей не хотелось выказать сочувствия, возбужденного в ней речами Нежданова, не из трусости – о, нет! но надо было прежде всего не выдать себя Сипягиной. Она чувствовала на себе ее проницательный, пристальный взор.

И действительно, Сипягина не спускала с нее глаз – с нее и с Нежданова. Его неожиданная вспышка сперва поразила умную барыню, а потом ее как будто что озарило – да так, что она невольно шепнула: – А!.. Она вдруг догадалась, что Нежданов отвернулся от нее, тот самый Нежданов, который еще недавно шел к ней в руки. "Тут что-то произошло... Уж не Марианна ли? Да, наверное, Марианна ... Он ей нравится... да и он..."

"Надо принять меры", – так заключила она свои рассуждения, а между тем Калломейцев задыхался от негодования. Даже играя в преферанс, часа два спустя, он произносил слова: "Пас!" или "Покупаю!" – с наболевшим сердцем, и в голосе его слышалось глухое тремоло обиды, хотя он и показывал вид, что "презирает"! Один Сипягин был, собственно, даже очень доволен всей этой сценой. Ему пришлось выказать силу своего красноречия, усмирить начинавшуюся бурю... Он знал латинский язык, и вергилиевское: Quos ego! (Я вас!) – не было ему чуждым. Сознательно он не сравнивал себя с Нептуном, но как-то сочувственно вспомнил о нем.

ХV

Как только оказалось возможным, Нежданов отправился к себе в комнату и заперся. Ему не хотелось ни с кем видеться – ни с кем, кроме Марианны. Ее комната находилась на самом конце длинного коридора, пересекавшего весь верхний этаж. Нежданов только раз – и то на несколько минут – заходил туда; но ему казалось, что она не рассердится, если он к ней постучится, что она даже желает переговорить с ним. Было уже довольно поздно, часов около десяти; хозяева, после сцены за обедом, не считали нужным его тревожить и продолжали играть в карты с Калломейцевым. Валентина Михайловна раза два наведалась о Марианне, так как она тоже исчезла скоро после стола. – Где же Марианна Викентьевна? – спросила она сперва по-русски, потом по-французски, не обращаясь ни к кому в особенности, а более к стенам, как это обыкновенно делают очень удивленные люди; впрочем, она вскоре сама занялась игрой.

Нежданов прошелся несколько раз по своей комнате, потом отправился по коридору до Марианниной двери – и тихонько постучался. Ответа не было. Он постучался еще раз – попытался отворить дверь... Она оказалась запертою. Но не успел он вернуться к себе, сесть на стул, как его собственная дверь слабо скрипнула и послышался голос Марианны:

– Алексей Дмитрич, это вы приходили ко мне?

Он тотчас вскочил и бросился в коридор; Марианна стояла перед дверью, со свечой в руке, бледная и неподвижная.

– Да... я... – шепнул он.

– Пойдемте, – отвечала она и пошла по коридору; но, не дойдя до конца, остановилась и толкнула рукою низкую дверь. Нежданов увидал небольшую, почти пустую комнату. – Войдемте лучше сюда, Алексей Дмитрич, здесь нам никто не помешает. – Нежданов повиновался. Марианна поставила свечку на подоконник и обернулась к Нежданову .

– Я понимаю, почему вам именно меня хотелось видеть, – начала она, – вам очень тяжело жить в этом доме, и мне тоже.

– Да; я хотел вас видеть, Марианна Викентьевна,– отвечал Нежданов, – но мне не тяжело здесь с тех пор, как я сблизился с вами.

Марианна улыбнулась задумчиво.

– Спасибо, Алексей Дмитрич, – но скажите, неужели вы намерены остаться здесь после всех этих безобразий?

– Я думаю, меня здесь не оставят – мне откажут! – отвечал Нежданов.

– А сами вы не откажетесь?

– Сам... Нет.

– Почему?

– Вы хотите знать правду? Потому что вы здесь.

Марианна наклонила голову и отошла немного в глубь комнаты.

– И к тому же, – продолжал Нежданов, – я обязан остаться здесь. Вы ничего не знаете, но я хочу, я чувствую, что должен вам все сказать. – Он подступил к Марианне и схватил ее за руку. Она ее не приняла – и только посмотрела ему в лицо. – Послушайте! – воскликнул он с внезапным, сильным порывом. – Послушайте меня! – И тотчас же, не садясь ни на одно из двух-трех стульев, находившихся в комнате, продолжая стоять перед Марианной и держать ее руку, Нежданов с увлечением, с жаром, с неожиданным для него самого красноречием сообщил Марианне свои планы, намерения, причину, заставившую его принять предложение Сипягина, – все свои связи, знакомства, свое прошедшее, все, что он скрывал, что никому не высказывал! Он упомянул о полученных письмах, о Василии Николаевиче, обо всем – даже о Силине! Он говорил торопливо, без запинки, без малейшего колебанья – словно он упрекал себя в том, что до сих пор не посвятил Марианны во все свои тайны, словно извинялся перед нею. Она его слушала внимательно, жадно; на первых порах она изумилась...

Но это чувство тотчас исчезло. Благодарностъ, гордость, преданность, решимость – вот чем переполнялась ее душа. Ее лицо, ее глаза засияли; она положила другую свою руку на руку Нежданова – ее губы раскрылись восторженно... Она вдруг страшно похорошела!

Он остановился наконец – глянул на нее и как будто впервые увидал это лицо, которое в то же время так было и дорого ему, и так знакомо.

Он вздохнул сильно, глубоко

– Ах, как я хорошо сделал, что вам все сказал! едва могли шепнуть его губы.

– Да, хорошо... хорошо! – повторила она тоже шепотом. Она невольно подражала ему, да и голос ее угас.– И значит, вы знаете, – продолжала она, что я в вашем распоряжении, что я хочу быть тоже полезной вашему делу, что я готова сделать все, что будет нужно, пойти куда прикажут, что я всегда, всею душою, желала того же, что и вы...

Она тоже умолкла. Еще одно слово – и у ней брызнули бы слезы умиления. Все ее крепкое существо стало внезапно мягко как воск. Жажда деятельности, жертвы, жертвы немедленной – вот чем она томилась.

Чьи-то шаги послышались за дверью – осторожные, быстрые, легкие шаги.

Марианна вдруг выпрямилась, освободила свои руки – и вся тотчас переменилась и повеселела. Что-то презрительное, что-то удалое мелькнуло по ее лицу.

– Я знаю, кто нас подслушивает в эту минуту, – проговорила она так громко, что в коридоре явственным отзвучием раздавалось каждое ее слово, – госпожа Сипягина подслушивает нас... но мне это совершенно все равно.

Шорох шагов прекратился.

– Так как же? – обратилась Марианна к Нежданову, – что же мне делать? как помочь вам? Говорите... говорите скорей! Что делать?

– Что? – промолвил Нежданов. – Я еще не знаю... Я получил от Маркелова записку...

– Когда? Когда?

– Сегодня вечером. Надо мне ехать завтра с ним к Соломину на завод.

– Да... да... Вот еще славный человек – Маркелов! Вот настоящий друг!

– Такой же, как я?

Марианна глянула прямо в лицо Нежданову.

– Нет – не такой же.

– Как?

Она вдруг отвернулась.

– Ах! да разве вы не знаете, чем вы для меня стали и что я чувствую в эту минуту...

Сердце Нежданова сильно забилось, и взор опустился невольно. Эта девушка, которая полюбила его – его, бездомного горемыку, – которая ему доверяется, которая готова идти за ним, вместе с ним, к одной и той же цели, – эта чудесная девушка – Марианна – в это мгновенье стала для Нежданова воплощением всего хорошего, правдивого на земле, воплощением не испытанной им семейной, сестриной, женской любви, – воплощением родины, счастья, борьбы, свободы!

Он поднял голову – и увидал ее глаза, снова на него обращенные...

О, как проникал их светлый, славный взгляд в самую глубь его души!

– Итак, – начал он неверным голосом, – я еду завтра... И когда я вернусь оттуда, я скажу... вам... (ему вдруг стало неловко говорить Марианне "вы"), скажу вам, что узнаю, что будет решено. Отныне все, что я буду делать, все, что я буду думать, – все, все сперва узнаешь... ты.

– О мой друг! – воскликнула Марианна и опять схватила его руку. – Я то же самое обещаю тебе!

Это "тебе" вышло у ней так легко и просто, как будто иначе и нельзя было как будто это было товарищеское "ты".

– А письмо можно видеть?

– Вот оно, вот.

Марианна пробежала письмо и чуть не с благоговением подняла на него взор.

– На тебя возлагают такие важные поручения?

Он улыбнулся ей в ответ и спрятал письмо в карман.

– Странно, – промолвил он, – ведь мы объяснились друг другу в любви – мы любим друг друга, – а ни слова об этом между нами не было.

– К чему? – шепнула Марианна и вдруг бросилась к нему на шею, притиснула свою голову к его плечу... Но они даже не поцеловались – это было бы пошло и почему-то жутко, так, по крайней мере, чувствовали они оба, – и тотчас же разошлись, крепко-крепко стиснув друг другу руку.

Марианна вернулась за свечой, которую оставила на подоконнике пустой комнаты, – и только тут нашло на нее нечто вроде недоумения. Она погасила ее и в глубокой темноте, быстро скользнув по коридору, вернулась в свою комнату, разделась и легла в той же для нее почему-то отрадной темноте.

XVI

На другое утро, когда Нежданов проснулся, он не только не почувствовал никакого смущения при воспоминании о том, что произошло накануне, но напротив: он исполнился какой-то хорошей и трезвой радостью, точно он совершил дело, которое, по-настоящему, давно следовало совершить. Отпросившись на два дня у Сипягина, который согласился на его отлучку немедленно, но строго, Нежданов уехал к Маркелову. Перед отъездом он успел свидеться с Марианной. Она тоже нисколько не стыдилась и не смущалась, глядела спокойно и решительно, и спокойно говорила ему "ты". Волновалась она только о том, что он узнает у Маркелова, и просила сообщить ей все.

– Это само собою разумеется, – отвечал Нежданов.

"И в самом деле, – думалось ему, – чего нам тревожиться? В нашем сближении личное чувство играло роль... второстепенную – а соединились мы безвозвратно. Во имя дела? Да, во имя дела!"

Так думалось Нежданову, и он сам не подозревал, сколько было правды – и неправды – в его думах.

Он застал Маркелова в том же усталом и суровом настроении духа. Пообедавши кое-как и кое-чем, они отправились в известном уже нам тарантасе (вторую пристяжную, очень молодую и не бывавшую еще в упряжке лошадь, взяли напрокат у мужика – маркеловская еще хромала) на большую бумагопрядильную фабрику купца Фалеева, где жил Соломин. Любопытство Нежданова было возбуждено: ему очень хотелось поближе познакомиться с человеком, о котором в последнее время он слышал так много. Соломин был предупрежден; как только оба путешественника остановились у ворот фабрики и назвались их немедленно провели в невзрачный флигелек, занимаемый "механиком-управляющим". Сам он находился в главном фабричном корпусе; пока один из рабочих бегал за ним, Нежданов и Маркелов успели подойти к окну и осмотреться. Фабрика, очевидно, была в полном расцветании и завалена работой; отовсюду несся бойкий гам и гул непрестанной деятельности: машины пыхтели и стучали, скрыпели станки, колеса жужжали, хлюпали ремни, катились и исчезали тачки, бочки, нагруженные тележки; раздавались повелительные крики, звонки, свистки; торопливо пробегали мастеровые в подпоясанных рубахах, с волосами, прихваченными ремешком, рабочие девки в ситцах; двигались запряженные лошади... Людская тысячеголовая сила гудела вокруг, натянутая как струна.

Все шло правильно, разумно, полным махом; но не только щегольства или аккуратности, даже опрятности не было заметно нигде и ни в чем; напротив всюду поражала небрежность, грязь, копоть; там стекло в окне разбито, там облупилась штукатурка, доски вывалились, зевает настежь растворенная дверь; большая лужа, черная, с радужным отливом гнили, стоит посреди главного двора; дальше торчат груды разбросанных кирпичей; валяются остатки рогож, циновок, ящиков, обрывки веревок; шершавые собаки ходят с подтянутыми животами и даже не лают; в уголку под забором сидит мальчик лет четырех, с огромным животом и взъерошенной головой, весь выпачканный в саже, – сидит и безнадежно плачет, словно оставленный целым миром рядом с ним, замаранная той же сажей, свинья, окруженная пестрыми поросятами, пожирает капустные кочерыжки; дырявое белье болтается на протянутой веревке – а какой смрад, какая духота всюду! Русская фабрика – как есть; не немецкая и не французская мануфактура.

Нежданов глянул на Маркелова.

– Мне столько натолковали об отменных способностях Соломина, – начал он, что, признаюсь, меня весь этот беспорядок удивляет; я этого не ожидал.

– Беспорядка тут нет, – отвечал угрюмо Маркелов, – а неряшливость русская. Все-таки миллионное дело! А ему приспособляться приходится: и к старым обычаям, и к делам, и к самому хозяину. Вы имеете ли понятие о Фалееве ?

– Никакого.

– Первый по Москве алтынник. Буржуй – одно слово!

В эту минуту Соломин вошел в комнату. Нежданову пришлось разочароваться в нем так же, как и в фабрике. На первый взгляд Соломин производил впечатление чухонца или, скорее, шведа. Он был высокого роста, белобрыс, сухопар, плечист; лицо имел длинное, желтое, нос короткий и широкий, глаза очень небольшие, зеленоватые, взгляд спокойный, губы крупные и выдвинутые вперед; зубы белые, тоже крупные, и раздвоенный подбородок, чуть-чуть обросший пухом. Одет он был ремесленником, кочегаром: на туловище старый пиджак с отвислыми карманами, на голове клеенчатый помятый картуз, на шее шерстяной шарф, на ногах дегтярные сапоги. Его сопровождал человек лет сорока, в простой чуйке, с чрезвычайно подвижным цыганским лицом и черными как смоль, пронзительными глазами, которыми он, как только вошел, так разом и окинул Нежданова... Маркелова он уже знал. Звали его Павлом; он слыл фактотумом Соломина.

Соломин подошел не спеша к обоим посетителям, даванул молча руку каждого из них своей мозолистой, костлявой рукой, вынул из стола запечатанный пакет и передал его, тоже молча, Павлу, который тотчас и вышел вон из комнаты. Потом он потянулся, крякнул; сбросив картуз с затылка долой одним взмахом руки, присел на деревянный крашеный стульчик и, указав Маркелову и Нежданову на такой же диван, промолвил:

– Прошу!

Маркелов сперва познакомил Соломина с Неждановым; тот ему снова даванул руку. Потом Маркелов начал говорить о "деле", упомянул о письме Василия Николаевича. Нежданов подал это письмо Соломину. Пока он читал внимательно и не торопясь, переводя глаза со строки на строку, Нежданов глядел на него. Соломин сидел близ окна; уже низкое солнце ярко освещало его загорелое, слегка вспотевшее лицо, его белокурые запыленные волосы, зажигая в них множество золотистых точек. Его ноздри подрыгивали и раздувались во время чтения и губы шевелились, как бы произнося каждое слово; он держал письмо крепко и высоко обеими руками. Все это, бог ведает почему, нравилось Нежданову. Соломин возвратил письмо Нежданову, улыбнулся ему и опять принялся слушать Маркелова. Тот говорил, говорил – и умолк наконец.

– Знаете ли что, – начал Соломин, и голос его, немного сиплый, но молодой и сильный, тоже понравился Нежданову, – у меня здесь не совсем удобно; поедемте-ка к вам – до вас всего семь верст. Ведь вы в тарантасе приехали ?

– Да.

– Ну... место мне будет. Через час у меня работы кончаются, и я свободен. Мы и потолкуем. Вы тоже свободны ? – обратился он к Нежданову.

– До послезавтра.

– И прекрасно. Мы вот заночуем у них. Можно будет, Сергей Михайлович?

– Что за вопрос! Конечно, можно.

– Ну – я сейчас. Дайте только пообчиститься немного.

– А как у вас по фабрике? – значительно спросил Маркелов.

Соломин глянул в сторону.

– Мы потолкуем, – промолвил он вторично. – Погодите-ка... я сейчас... Я кое-что забыл. Он вышел. Если бы не хорошее впечатление, которое он произвел на Нежданова, тот бы, пожалуй, подумал и даже, быть может, спросил бы у Маркелова: "Уж не отлынивает ли он?" Но ему ничего подобного в голову не пришло.

Час спустя, в то время, когда из всех этажей громадного здания по всем лестницам спускалась и во все двери выливалась шумная фабричная толпа, тарантас, в котором сидели Маркелов, Нежданов и Соломин, выезжал из ворот на дорогу.

– Василий Федотыч! Действовать? – закричал Соломину напоследях Павел, проводивший его до ворот.

– Попридержи... – отвечал Соломин. – Это насчет одной ночной операции, пояснил он своим товарищам.

Приехали они в Борзенково, поужинали – больше приличия ради, – а там запылали сигары и начались разговоры, те ночные, неутомимые русские разговоры, которые в таких размерах и в таком виде едва ли свойственны другому какому народу. Впрочем, и тут Соломин не оправдал ожиданий Нежданова. Он говорил замечательно мало... так мало, что почти, можно сказать, постоянно молчал; но слушал пристально, и если произносил какое-либо суждение или замечание, то оно было и дельно, и веско, и очень коротко. Оказалось, что Соломин не верил в близость революции в России; но, не желая навязывать свое мнение другим, не мешал им попытаться и посматривал на них – не издали, а сбоку. Он хорошо знал петербургских революционеров и до некоторой степени сочувствовал им, ибо был сам из народа; но он понимал невольное отсутствие этого самого народа, без которого "ничего ты не поделаешь" и которого долго готовить надо – да и не так и не тому, как те. Вот он и держался в стороне – не как хитрец и виляка, а как малый со смыслом, который не хочет даром губить не себя ни других. А послушать... отчего не послушать – и даже поучиться, если так придется. Соломин был единственный сын дьячка: у него было пять сестер – все замужем за попами и дьяконами; но он с согласия отца, степенного и трезвого человека, бросил семинарию, стал заниматься математикой и особенно пристрастился к механике; попал на завод к англичанину, который полюбил его как сына и дал ему средства съездить в Манчестер, где он пробыл два года и выучился английскому языку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю