Текст книги "Новь"
Автор книги: Иван Тургенев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Коля, в своей новой курточке с золотыми пуговками, был героем дня: ему делали подарки, его поздравляли, целовали ему руки и с переднего крыльца, и с заднего – фабричные, дворовые, старухи и девки; мужики, те больше по старой крепостной памяти гудели перед домом вокруг столов, уставленных пирогами и штофами с водкой.
Коля и стыдился, и радовался, и гордился, и робел, и ластился к родителям, и выбегал из комнаты; а за обедом Сипягин велел подать шампанского – и, прежде чем выпить за здоровье сына, произнес спич. Он говорил о том, что значит "служить земле", и по какой дороге он желал бы, чтобы пошел его Николай (он именно так его назвал), и чего вправе ожидать от него: во-первых, семья; во-вторых, сословие, общество; в-третьих, народ – да, милостивые государи, народ, – и в-четвертых, – правительство! Постепенно возвышаясь, Сипягин достиг наконец истинного красноречия, причем, наподобие Роберта Пиля, закладывал руку за фалду фрака; пришел в умиление от слова "наука" и кончил свой спич латинским восклицанием: Laboremus!, которое тут же перевел на русский язык. Коля с бокалом в руке отправился вдоль стола благодарить отца и целоваться со всеми.
Нежданову опять пришлось поменяться взглядами с Марианной... Оба они, вероятно, ощущали одно и то же... Но друг с другом они не говорили.
Впрочем, Нежданову все, что он видел, казалось более смешным и даже занимательным, нежели досадным или противным, а любезная хозяйка, Валентина Михайловна, являлась ему умной женщиной, которая знает, что разыгрывает роль, и в то же время тайно радуется, что есть другое лицо, тоже умное и догадливое, которое ее постигает ...Нежданов, вероятно, сам не подозревал, до какой степени его самолюбие было польщено ее обхождением с ним. На следующий день уроки возобновились, и жизнь побежала обычной колеей.
Неделя прошла незаметно... О том, что испытал, что передумал Нежданов, лучше всего может дать понятие отрывок из его письма к некоему Силину, бывшему его товарищу по гимназии и лучшему его другу. Силин этот жил не в Петербурге, а в отдаленном губернском городе, у зажиточного родственника, от которого зависел вполне. Положение его определилось так, что ему нечего было и думать когда– нибудь вырваться оттуда; человек он был немощный, робкий и недальний, но замечательно чистой души. Политикой он не занимался, почитывал кое-какие книжки, играл от скуки на флейте и боялся барышень.
Силин страстно любил Нежданова – сердце у него было вообще привязчивое. Ни перед кем Нежданов так беззаветно не высказывался, как перед Владимиром Силиным; когда он писал к нему, ему всегда казалось, что он беседует с существом близким и знакомым – но жильцом другого мира, или с собственной совестью. Нежданов не мог даже представить себе, как бы он снова зажил с Силиным по-товарищески, в одном городе... Он, вероятно, тотчас охладел бы к нему: очень мало было у них общего; но писал он к нему охотно и много – и вполне откровенно. С другими он – на бумаге, по крайней мере – все как будто фальшивил или рисовался; с Силиным – никогда!
Плохо владея пером, Силин отвечал мало, короткими неловкими фразами; но Нежданов и не нуждался в пространных ответах: он знал и без того, что друг его поглощает каждое его слово, как дорожная пыль брызги дождя, хранит его тайны, как святыню, и, затерянный в глухом и безвыходном уединении, только и живет, что его жизнью. Никому в свете Нежданов не говорил о своих сношениях с ним и дорожил ими чрезвычайно.
"Ну, дружище, чистый Владимир! – так писал он ему, он всегда называл его чистым, и недаром! – поздравь меня: попал я на подножный корм и могу теперь отдохнуть и собраться с силами. Я живу на кондиции у богатого сановника Сипягина, учу его сынишку, ем чудесно (я в жизни так не едал!), сплю крепко, гуляю всласть по прекрасным окрестностям – а главное: вышел на время из-под опеки петербургских друзей; и хоть сначала скука грызла лихо, но теперь как будто легче стало. Вскорости придется надеть известную тебе лямку, то есть полезть в кузов, так как я назвался груздем (меня, собственно, затем и отпустили сюда); но пока я могу жить драгоценной животной жизнью, расти в брюхо – и, пожалуй, стихи сочинять, коли приспичит охота. Так называемые наблюдения отлагаются до другого времени: имение мне кажется благоустроенным, вот только разве фабрика подгуляла; отделенные по выкупу мужики какие-то недоступные; нанятые дворовые – уж очень все пристойные физиономии. Но мы это разберем впоследствии.
Хозяева – учтивые, либеральные; барин все снисходит, все снисходит – а то вдруг возьмет и воспарит: преобразованный мужчина! Барыня – писаная красавица и очень, должно быть, себе на уме; так и караулит тебя, – а уж как мягка! Совсем бескостная! Я ее побаиваюсь; ты ведь знаешь, какой я дамский кавалер! Соседи есть – скверные; старуха одна меня притесняет... Но больше всех меня занимает одна девушка, родственница ли, компаньонка ли – господь ее знает! – с которой я почти двух слов не сказал, но в которой я чувствую своего поля ягоду..."
Тут следовало описание наружности Марианны – всей ее повадки; а потом он продолжал:
"Что она несчастна, горда, самолюбива, скрытна, а главное, несчастна – это для меня не подлежит сомнению. Почему она несчастна – этого я до сих пор еще не знаю. Что она натура честная – это мне ясно; добра ли она – это еще вопрос. Да и существуют ли вполне добрые женщины – если они не глупы? И нужно ли это? Впрочем, я женщин вообще мало знаю. Хозяйка ее не любит... И она ей платит тем же... Но кто из них прав – неизвестно. Я полагаю, что скорей хозяйка не права... так как уж очень она вежлива с нею; а у той даже брови нервически подергиваются, когда она говорит с своей патроншей. Да; очень она нервическое существо; это тоже по моей части. И вывихнута она так же, как я, хотя, вероятно, не одним и тем же манером.
Когда все это немножко распутается – напишу тебе...
Она со мной почти никогда не беседует, как я уже сказал тебе; но в немногих ее словах, ко мне обращенных (всегда внезапно и неожиданно), звучит какая-то жесткая откровенность... Мне это приятно.
Кстати, что родственник твой, все еще держит тебя на сухоядении – и не собирается умирать?
Читал ли ты в "Вестнике Европы" статью о последних самозванцах в Оренбургской губернии? В 34-м году это происходило, брат! Журнал я этот не люблю, и автор – консерватор; но вещь интересная и может навести на мысли..."
IХ
Май уже перевалился за вторую половину; стояли первые жаркие летние дни. Окончив урок истории, Нежданов отправился в сад, а из сада перешел в березовую рощу, которая примыкала к нему с одной стороны. Часть этой рощи свели купцы лет пятнадцать тому назад; по всем вырубленным местам засел сплошной березняк. Нежно-матовыми серебряными столбиками, с сероватыми поперечными кольцами, стояли частые стволы деревьев; мелкие листья ярко и дружно зеленели, словно кто их вымыл и лак на них навел; весенняя травка пробивалась острыми язычками сквозь ровный слой прошлогодней темно-палевой листвы. Всю рощу прорезали узкие дорожки; желтоносые черные дрозды с внезапным криком, словно испуганные, перелетывали через эти дорожки, низко, над самой землей, и бросались в чащу сломя голову.
Погулявши с полчаса, Нежданов присел наконец на срубленный пень, окруженный серыми, старыми щепками: они лежали кучкой, так, как упали, отбитые когда-то топором. Много раз их покрывал зимний снег и сходил с них весною, и никто их не трогал. Нежданов сидел спиною к сплошной стене молодых берез, в густой, но короткой тени; он не думал ни о чем, он отдавался весь тому особенному весеннему ощущению, к которому – и в молодом и в старом сердце всегда примешивается грусть...взволнованная грусть ожидания – в молодом, неподвижная грусть сожаления – в старом... Нежданову вдруг послышался шум приближавшихся шагов.
То шел не один человек, и не мужик в лаптях или тяжелых сапогах, и не босоногая баба.
Казалось, двое шли не спеша, мерно...
Женское платье прошуршало слегка... Вдруг раздался глухой голос, голос мужчины:
– Итак, это ваше последнее слово? Никогда?
– Никогда! – повторил другой, женский голос, показавшийся Нежданову знакомым, – и мгновение спустя из-за угла дорожки, огибавшей в этом месте молодой березняк, выступила Марианна в сопровождении человека смуглого, черноглазого, которого Нежданов до того мгновения не видал.
Оба остановились как вкопанные при виде Нежданова; а он до того удивился, что даже не поднялся с пня, на котором сидел... Марианна покраснела до корней волос, но тотчас же презрительно усмехнулась... К кому относилась эта усмешка – к ней самой за то, что она покраснела, или к Нежданову?.. А спутник ее нахмурил свои густые брови и сверкнул желтоватыми белками беспокойных глаз. Потом он переглянулся с Марианной – и оба, повернувшись спиною к Нежданову, пошли прочь, молча, не прибавляя шагу, между тем как он провожал их изумленным взором.
Полчаса спустя он вернулся домой в свою комнату – и, когда, призванный завываньями гонга, вошел в гостиную, он увидал в ней того самого черномазого незнакомца, который наткнулся на него в роще. Сипягин подвел к нему Нежданова и представил его как своего beaufrere'a, брата Валентины Михайловны – Сергея Михайловича Маркелова.
– Прошу вас, господа, любить друг друга и жаловать! – воскликнул Сипягин с столь свойственной ему величественно-приметной и в то же время рассеянной улыбкой.
Маркелов отвесил безмолвный поклон; Нежданов отвечал таковым же... а Сипягин, слегка закидывая назад свою небольшую головку и подергивая плечами, отошел в сторону: "Я, мол, вас свел, а будете ли вы точно любить и жаловать друг друга – это для меня довольно индифферентно!"
Тогда Валентина Михайловна приблизилась к неподвижно стоявшей чете, снова представила их друг другу – и с особенной, ласковой светлостью взгляда, которая словно по команде приливала к ее чудесным глазам, заговорила с братом.
– Что это, cher Serge, ты нас совсем забываешь! Даже на именины Коли не приехал. Или занятий у тебя так много накопилось? Он со своими крестьянами какие-то новые порядки заводит, – обратилась она к Нежданову, преоригинальные: им три четверти всего, а себе одну четверть; и то он еще находит, что много ему достается.
– Сестра любит шутить, – обратился в свою очередь Маркелов к Нежданову, но я готов с ней согласиться, что одному человеку взять четверть того, что принадлежит целой сотне, действительно много.
– А вы, Алексей Дмитриевич, заметили, что я люблю шутить? – спросила Сипягина все с тою же ласковой мягкостью и взора и голоса.
Нежданов не нашелся что ответить; а тут доложили о приезде Калломейцева. Хозяйка пошла к нему навстречу, и несколько минут спустя дворецкий появился и певучим голосом провозгласил, что кушанье готово. За обедом Нежданов невольно все посматривал на Марианну и на Маркелова. Они сидели рядом, оба с опущенными глазами, со стиснутыми губами, с сумрачным и строгим, почти озлобленным выражением лица.
Нежданов особенно дивился тому: каким образом мог Маркелов быть братом Сипягиной? Так мало сходства замечалось между ними. Одно разве: у обоих кожа была смуглая; но у Валентины Михайловны матовый цвет лица, рук и плечей составлял одну из ее прелестей... у ее брата он переходил в ту черноту, которую вежливые люди величают бронзой, но которая русскому глазу напоминает голенище. Волосы Маркелов имел курчавые, нос несколько крючковатый, губы крупные, впалые щеки, втянутый живот и жилистые руки. Весь он был жилистый, сухой – и говорил медным, резким, отрывочным голосом. Сонный взгляд, угрюмый вид – как есть желчевик! Он ел мало, больше катал шарики из хлеба – и лишь изредка вскидывал глазами на Калломейцева, который только что вернулся из города, где видел губернатора – по не совсем приятному для него, Калломейцева, делу, о котором он, впрочем, тщательно умалчивал, – и заливался соловьем.
Сипягин по-прежнему осаживал его, когда он чересчур заносился, но много смеялся его анекдотам и бонмо хотя и находил, qu'il est un affreux reactionnaire".
Калломейцев уверял между прочим, что пришел в совершенный восторг от названия, которое мужики – oui, oui! les simples mougiks – дают адвокатам. "Брехунцы! брехунцы !– повторял он с восхищением. – Ce peuple russe est delicieux!" Потом он рассказал, как, посетив однажды народную школу, он поставил ученикам вопрос: "Что есть строфокамил?" И так как никто не умел ответить, ни даже сам учитель – то он, Калломейцев, поставил другой вопрос: "Что есть пифик?" – причем привел стих Хемницера: "И пифик слабоум, списатель зверских лиц!" И на это ему никто не ответил. Вот вам и народные школы!
– Но позвольте, – заметила Валентина Михайловна, – я сама не знаю, что это за звери такие?
– Сударыня! – воскликнул Калломейцев, – вам этого и не нужно знать!
– А для чего же это народу нужно.
– А для того, что лучше ему знать пифика или строфокамила, чем какого-нибудь Прудона или даже Адама Смита!
Но тут Сипягин снова осадил Калломейцева, объявив, что Адам Смит – одно из светил человеческой мысли и что было бы полезно всасывать его принципы (он налил себе рюмку шато д'икему)... вместе с молоком (он провел у себя под носом и понюхал вино)... матери! – Он проглотил рюмку. Калломейцев тоже выпил и похвалил вино.
Маркелов не обращал особенного внимания на разглагольствования петербургского камер-юнкера, но раза два вопросительно посмотрел на Нежданова и, подбросив хлебный шарик, чуть было не попал им прямо в нос красноречивому гостю...
Сипягин оставлял своего зятя в покое; Валентина Михайловна также не заговаривала с ним; видно было, что они оба, и муж и жена, привыкли считать Маркелова за чудака, которого лучше не задирать.
После обеда Маркелов отправился в биллиардную курить трубку, а Нежданов пошел в свою комнату. В коридоре он наткнулся на Марианну. Он хотел было пройти мимо... она остановила его резким движением руки.
– Господин Нежданов, – заговорила она не совсем твердым голосом, – мне, по-настоящему, должно быть все равно, что вы обо мне ни думаете; но я все-таки полагаю ... я полагаю (она не находила слова)... Я полагаю уместным сказать вам, что, когда вы встретили сегодня в роще меня с господином Маркеловым... Скажите, вы, вероятно, подумали, отчего это они оба смутились и зачем это они пришли сюда – словно на свидание?
– Мне действительно показалось немного странным ... – начал было Нежданов.
– Господин Маркелов, – подхватила Марианна, – сделал мне предложение; и я ему отказала. Вот все, что я имела сказать вам; засим – прощайте. И думайте обо мне что хотите.
Она быстро отвернулась и пошла скорыми шагами по коридору.
Нежданов вернулся к себе в комнату и, присев перед окном, задумался: "Что за странная девушка – и к чему эта дикая выходка, это непрошеная откровенность? Что это такое – желание пооригинальничать, или просто фразерство, или гордость? Вернее всего, что гордость. Ей невтерпеж малейшее подозрение...
Она не выносит мысли, что другой ложно судит о ней. Странная девушка!"
Так размышлял Нежданов; а внизу на террасе шел разговор о нем, и он очень хорошо все слышал.
– Чует мой нос, – уверял Калломейцев, – чует, что это – красный. Я еще в бытность мою чиновником по особым поручениям у московского генерал-губернатора – avec Ladislas – навострился на этих господ – на красных, да вот еще на раскольников. Чутьем, бывало, беру, верхним. – Тут Калломейцев "кстати" рассказал, как он однажды, в окрестностях Москвы, поймал за каблук старика-раскольника, на которого нагрянул с полицией и "который едва было не выскочил из окна избы... И так до той минуты смирно сидел на лавке, бездельник!" Калломейцев забыл прибавить, что этот самый старик, посаженный в тюрьму, отказался от всякой пищи – и уморил себя голодом.
– А ваш новый учитель, – продолжал ретивый камер-юнкер, – красный, непременно! Обратили ли вы внимание на то, что он никогда первый не кланяется?
– Да зачем же он станет первый кланяться? – заметила Сипягина, – мне это, напротив, в нем нравится.
– Я гость в доме, где он служит, – воскликнул Калломейцев, – да, да, служит, за деньги, comme un salarie... Стало быть, я ему старшой. И он должен мне кланяться первый.
– Вы очень взыскательны, мой любезнейший, – вмешался Сипягин с ударением на ей, – все это пахнет, извините, чем-то весьма отсталым. Я купил его услуги, его работу, но он остался человеком свободным.
– Узды он не чувствует, – продолжал Калломейцев, – узды: le frein! Все эти красные таковы. Говорю вам: у меня на них нос чудный! Вот разве Ladislas со мной – в этом отношении – потягаться может. Попадись он мне, этот учитель, в руки – я бы его подтянул! Я бы его вот как подтянул! Он бы у меня запел другим голосом; и как бы шапку ломать передо мной стал... прелесть!
– Дрянь, хвастунишка! – чуть было не закричал сверху Нежданов... Но в это мгновение дверь его комнаты растворилась – и в нее, к немалому изумлению Нежданова, вошел Маркелов.
Нежданов приподнялся с своего места ему навстречу, а Маркелов прямо подошел к нему и, без поклона и без улыбки, спросил его: точно ли он Алексей Дмитриев Нежданов, студент С. Петербургского университета?
– Да... точно, – отвечал Нежданов.
Маркелов достал из бокового кармана распечатанное письмо.
– В таком случае прочтите это. От Василия Николаевича, – прибавил он, значительно понизив голос.
Нежданов развернул и прочел письмо. Это было нечто вроде полуофициального циркуляра, в котором податель, Сергей Маркелов, рекомендовался как один из "наших", вполне заслуживавших доверия; далее следовало наставление о безотлагательной необходимости взаимнодействия, о распространении известных правил. Циркуляр был между прочим адресован и Нежданову, тоже как верному человеку.
Нежданов протянул руку Маркелову, попросил его сесть и сам опустился на стул. Маркелов начал с того, что, ни слова не говоря, закурил папиросу. Нежданов последовал его примеру.
– Вы с здешними крестьянами уже успели сблизиться ? – спросил наконец Маркелов.
– Нет, пока еще не успел.
– Да вы давно ли сюда прибыли?
– Скоро две недели будет.
– Занятий много?
– Не слишком.
Маркелов угрюмо кашлянул.
– Гм! Народ здесь довольно пустой, – продолжал он, – темный народ. Поучать надо. Бедность большая, а растолковать некому, отчего эта самая бедность происходит.
– Бывшие мужики вашего зятя, сколько можно судить, не бедствуют, – заметил Нежданов.
– Зять мой – хитрец; глаза отводить мастер. Крестьяне здешние – точно, ничего; но у него есть фабрика. Вот где нужно старание приложить. Тут только копни: что в муравьиной кучке, сейчас заворошатся. Книжки у вас с собою есть?
– Есть... да немного.
– Я вам доставлю. Как же это вы так!
Нежданов ничего не отвечал. Маркелов тоже умолк и только дым пускал ноздрями.
– Какой, однако, мерзавец этот Калломейцев, – промолвил он вдруг. – Я за обедом думал: встать, подойти к этому барину – и расшибить в прах всю его нахальную физиономию, чтобы другим повадно не было. Да нет! Теперь есть дела поважнее, чем бить камер-юнкеров. Теперь не время сердиться на дураков за то, что они говорят глупые слова; теперь время мешать им глупые дела делать.
Нежданов качнул головой утвердительно, а Маркелов опять принялся за папироску.
– Тут между всей этой дворовой челядью есть один малый дельный, – начал он снова, – не слуга ваш Иван... это – рыба какая-то; а другой... ему имя Кирилл, он при буфете. (Кирилл этот был известен как горький пьяница.) Вы обратите на него внимание. Забубенная голова... да ведь нам деликатничать не приходится. А что об моей сестре скажете? – прибавил он, внезапно подняв голову и уставив свои желтые глаза на Нежданова. – Эта еще похитрее будет, чем мой зятек. Как вы об ней полагаете?
– Я полагаю, что она очень приятная и любезная дама... И к тому же она очень красива.
– Гм! Как это вы, господа, в Петербурге тонко выражаетесь ... Удивляюсь! Ну... а насчет... – начал было он, но вдруг насупился, потемнел в лице и не докончил начатой фразы. – Нам, я вижу, надо с вами хорошенько потолковать, заговорил он опять. – Здесь невозможно. Черт их знает! Под дверьми, пожалуй, подслушивают. Знаете ли, что я вам предлагаю? Сегодня суббота; завтра вы, чай, моему племяннику уроков не даете?.. Не правда ли?
– У меня завтра с ним репетиция в три часа.
– Репетиция! Точно в театре. Это, должно быть, моя сестрица такие слова выдумывает. Ну, все равно. Хотите? Поедемте сейчас ко мне. Моя деревня отсюда в десяти верстах. Лошади у меня хорошие: сомчат духом, вы у меня переночуете, проведете утро, а завтра к трем часам я вас обратно доставлю. Согласны.
– Извольте, – промолвил Нежданов. С самого прихода Маркелова он находился в возбужденном и стесненном состоянии. Внезапное сближение с ним его смущало, и в то же время его влекло к нему. Он чувствовал, он понимал, что перед ним существо, вероятно, тупое, но, несомненно, честное – и сильное. К тому же эта странная встреча в роще, это неожиданное объяснение Марианны...
– Ну и прекрасно! – воскликнул Маркелов. – Вы пока приготовьтесь; а я пойду, велю заложить тарантас. Ведь вам, я надеюсь, нечего спрашиваться у здешних хозяев?
– Я их предуведомлю. Без этого, я полагаю, мне отлучиться нельзя.
– Я им скажу, – подхватил Маркелов. – Вы не беспокойтесь. Они теперь дуются в карты – и не заметят вашего отсутствия. Мой зять все в государственные люди метит, а только за ним и есть, что в карты отлично играет. Ну, и то сказать: через этот фортель многие выходят!.. Так будьте готовы. Я сейчас распоряжусь.
Маркелов удалился; а час спустя Нежданов сидел рядом с ним на большой кожаной подушке, в широком, развалистом, очень старом и очень покойном тарантасе; приземистый кучерок на облучке непрестанно свистал каким-то удивительно приятным, птичьим свистом; тройка пегих лошадок с заплетенными черными гривами и хвостами быстро неслась по ровной дороге; и уже застланные первою ночною тенью (в минуту отъезда пробило десять часов) плавно проносились – иные взад, другие вперед, смотря по отдалению, – отдельные деревья, кусты, поля, луга и овраги.
Небольшая деревенька Маркелова (в ней было всего двести десятин, и приносила она около 700 рублей дохода – звали ее Борзенково) находилась в трех верстах от губернского города, от которого имение Сипягина отстояло в семи верстах. Чтобы попасть в Борзенково, надо было проехать через город. Не успели новые знакомцы обменяться и полусотней слов, как уже замелькали перед ними дрянные подгородные мещанские домишки с продавленными тесовыми крышами, с тусклыми пятнами света в перекривленных окошках; а там загремели под колесами камни губернской мостовой, тарантас запрыгал, заметался из стороны в сторону... и, подпрыгивая при каждом толчке, поплыли мимо глупые каменные двухэтажные купеческие дома с фронтонами, церкви с колоннами, трактирные заведения...
Дело было под воскресенье; на улицах уже не было прохожих, но в кабаках еще толпился народ. Хриплые голоса вырывались оттуда, пьяные песни, гнусливые звуки гармоник; из внезапно раскрытых дверей било грязным теплом, едким запахом спирта, красным отблеском ночников. Почти перед каждым кабаком стояли крестьянские тележонки, запряженные мохнатыми, пузатыми клячами; покорно понурив кудластые головы, они, казалось, спали; растерзанный, распоясанный мужик в пухлой зимней шапке, свесившейся мешком на затылок, выходил из кабака и, прислонившись грудью к оглоблям, пребывал недвижим, что-то слабо ощупывая и разводя и шаря руками; или худощавый фабричный в картузе набекрень, с выпущенной китайчатой рубахой и босой – сапоги-то остались в заведении – делал несколько нерешительных шагов, останавливался, чесал спину – и, внезапно ахнув, возвращался вспять...
– Одолевает вино русского человека! – сумрачно заметил Маркелов.
– С горя, батюшка Сергей Михайлович! – промолвил, не оборачиваясь, кучер, который перед каждым кабаком переставал свистать и словно в себя углублялся. Пошел! пошел! – ответил Маркелов, с сердцем потрясая воротником шинели. Тарантас перебрался через обширную базарную площадь, всю провонявшую капустой и рогожей, миновал губернаторский дом с пестрыми будками у ворот, частный дом с башней, бульвар с только что посаженными и уже умиравшими деревцами, гостиный двор, наполненный собачьим лаем и лязгом цепей, и, понемногу выбравшись за заставу, обогнав длинный, длинный обоз, выступивший в путь по холодку, снова очутился в вольном загородном воздухе, на большой, вербами обсаженной дороге – и снова покатил шибче и ровней.
Маркелов – надо же сказать о нем несколько слов – был шестью годами старше своей сестры, Сипягиной. Воспитывался он в артиллерийском училище, откуда вышел офицером; но уже в чине поручика он подал в отставку, по неприятности с командиром – немцем. С тех пор он возненавидел немцев, особенно русских немцев. Отставка рассорила его с отцом, с которым он так и не виделся до самой его смерти, а унаследовав от него деревеньку, поселился в ней. В Петербурге он часто сходился с разными умными, передовыми людьми, перед которыми благоговел; они окончательно определили его образ мыслей. Читал Маркелов немного – и больше все книги, идущие к делу, Герцена в особенности. Он сохранил военную выправку, жил спартанцем и монахом. Несколько лет тому назад он страстно влюбился в одну девушку, но та изменила ему самым бесцеремонным манером и вышла за адъютанта – тоже из немцев. Маркелов возненавидел также и адъютантов. Он пробовал писать специальные статьи о недостатках нашей артиллерии, но у него не было никакого таланта изложения: ни одной статьи он не мог даже довести до конца – и все-таки продолжал исписывать большие листы серой бумаги своим крупным, неуклюжим, истинно детским почерком.
Маркелов был человек упрямый, неустрашимый до отчаянности, не умевший ни прощать, ни забывать, постоянно оскорбляемый за себя, за всех угнетенных, – и на все готовый.
Его ограниченный ум бил в одну и ту же точку: чего он не понимал, то для него не существовало; но презирал он и ненавидел фальшь и ложь. С людьми высшего полета, с "реаками", как он выражался, он был крут и даже груб; с народом – прост; с мужиком обходителен, как с своим братом.
Хозяин он был – посредственный: у него в голове вертелись разные социалистические планы, которые он так же не мог осуществить, как не умел закончить начатых статей о недостатках артиллерии. Ему вообще не везло никогда и ни в чем; в корпусе он носил название "неудачника". Человек искренний, прямой, натура страстная и несчастная, он мог в данном случае оказаться безжалостным, кровожадным, заслужить название изверга – и мог также пожертвовать собою, без колебания и без возврата. Тарантас, на третьей версте от города, внезапно въехал в мягкий мрак осиновой рощи, с шорохом и трепетанием незримых листьев, с свежей горечью лесного запаха, с неясными просветами вверху, с перепутанными тенями внизу. Луна уже встала на небосклоне, красная и широкая, как медный щит. Вынырнув из-под деревьев, тарантас очутился перед небольшой помещичьей усадьбой. Три освещенных окна яркими четырехугольниками выступали на переднем фасе низенького дома, заслонившего собою диск луны; настежь раскрытые ворота, казалось, не запирались никогда. На дворе, в полумраке, виднелась высокая кибитка с привязанными сзади к балчуку двумя белыми ямскими лошадьми; два щенка, тоже белых, выскочили откуда-то и залились пронзительным, но не злобным лаем. В доме зашевелились люди, тарантас подкатил к крыльцу, и, с трудом вылезая и отыскивая ногою железную подножку, проделанную, как водится, доморощенным кузнецом на самом неудобном месте, Маркелов сказал Нежданову:
– Вот мы и дома – и вы найдете здесь гостей, которых знаете хорошо, но никак не ожидаете встретить. Пожалуйте!
ХI
Этими гостями оказались наши старинные знакомые, Остродумов и Машурина. Оба сидели в небольшой, крайне плохо убранной гостиной маркеловского дома и при свете керосиновой лампы пили пиво и курили табак. Они не удивились прибытию Нежданова; они знали, что Маркелов намеревался привезти его с собой, но Нежданов очень удивился им. Когда он вошел, Остродумов промолвил: "Здравствуй, брат!" – и только; Машурина сперва побагровела вся, потом протянула руку. Маркелов объяснил Нежданову, что Остродумов и Машурина присланы по "общему делу", которое теперь скоро должно осуществиться; что они с неделю тому назад выехали из Петербурга; что Остродумов остается в С...й губернии для пропаганды, а Машурина едет в К. для свидания с одним человеком.
Маркелов внезапно раздражился, хотя никто ему не противоречил; сверкая глазами, кусая усы, он начал говорить взволнованным, глухим, но отчетливым голосом о совершаемых безобразиях, о необходимости безотлагательного действия, о том, что, в сущности, все готово – и мешкать могут одни трусы; что некоторая насильственность необходима, как удар ланцета по нарыву, как бы зрел этот нарыв ни был!
Он несколько раз повторил это сравнение с ланцетом: оно ему, очевидно, нравилось, он его не придумал, а вычитал где-то. Казалось, что, потеряв всякую надежду на взаимность со стороны Марианны, он уже ничего не жалел, а только думал о том, как бы приняться поскорей "за дело". Он говорил, точно топором рубил, безо всякой хитрости, резко, просто и злобно: слова однообразно и веско выскакивали одно за другим из побледневших его губ, напоминая отрывистый лай строгой и старой дворовой собаки. Он говорил о том, что хорошо знает окрестных мужиков, фабричных – и что есть между ними дельные люди, – как, например, голоплецкий Еремей, – которые сию минуту пойдут на что угодно. Этот голоплецкий Еремей, Еремей из деревни Голоплек, беспрестанно приходил ему на язык. Через каждые десять слов он ударял правой рукою – не ладонью, а ребром руки – по столу, а левой тыкал в воздух, отделив указательный палец. Эти волосатые, сухие руки, этот палец, этот гудевший голос, эти пылавшие глаза производили впечатление сильное. В течение дороги Маркелов с Неждановым говорил мало; в нем желчь накоплялась... но тут его прорвало. Машурина и Остродумов одобряли его улыбкой, взором, иногда коротким восклицанием; а с Неждановым произошло нечто странное. Сперва он пытался возражать; упомянул о вреде поспешности, преждевременных необдуманных поступков; главное – он дивился тому, что как это уж так все решено – и сомнений нет, и не для чего ни справляться с обстоятельствами, ни даже стараться узнать, чего, собственно, хочет народ?..
Но потом все нервы его натянулись как струны, затрепетали – и он с каким-то отчаянием, чуть не со слезами ярости на глазах, с прорывавшимся криком в голосе принялся говорить в том же духе, как и Маркелов, пошел даже дальше, чем тот. Что побудило его к этому – сказать трудно: раскаяние ли в том, что он как будто ослабел в последнее время, досада ли на себя и на других, потребность ли заглушить какой-то внутренний червь, желание ли, наконец, показать себя перед новоприбывшими эмиссарами ... или слова Маркелова, точно, подействовали на него, зажгли в нем кровь? До самой зари продолжалась беседа; Остродумов и Машурина не вставали с своих стульев, а Маркелов и Нежданов не садились. Маркелов стоял на одном и том же месте, ни дать ни взять часовой; а Нежданов все расхаживал по комнате – неровными шагами, то медленно, то торопливо. Говорили о предстоявших мерах и средствах, о роли, которую каждый должен был взять на себя, разбирали и связывали в пачки разные книжонки и отдельные листы; упомянули о купце из раскольников, некоем Голушкине, весьма надежном, хотя и необразованном человеке, о молодом пропагандисте Кислякове, который очень, мол, знающ, но уже чересчур юрок и слишком высокого мнения о собственных талантах; произнесли также имя Соломина...