355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Тургенев » Новь » Текст книги (страница 2)
Новь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:05

Текст книги "Новь"


Автор книги: Иван Тургенев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

Он до того погрузился в свои думы, что не разинул рта даже тогда, когда Сипягин, окончив свою речь, умолк, ожидая ответа. Сипягин скользнул взглядом в угол, где, пожирая его глазами не хуже Нежданова, приютился Паклин. "Уж не присутствие ли этого третьего лица мешало Нежданову высказаться?" Сипягин возвел брови горе, как бы подчиняясь странности той обстановки, в которую попал, по собственной, впрочем, воле, – и, вслед за бровями возвысив голос, повторил свой вопрос.

Нежданов встрепенулся.

– Конечно, – заговорил он несколько уторопленным образом, – я... согласен... с охотой... хотя я должен признаться ... что не могу не чувствовать некоторого удивления ... так как у меня нет никакой рекомендации... да и самые мнения, которые я высказал третьего дня в театре, должны были скорей отклонить вас...

– В этом вы совершенно ошибаетесь, любезный Алексей ... Алексей Дмитрич! так, кажется? – промолвил, осклабясь, Сипягин. – Я, смею сказать, известен как человек убеждений либеральных, прогрессивных; и напротив, ваши мнения, за устранением всего того, что в них свойственно молодости, склонной – не взыщите! – к некоторому преувеличению, эти ваши мнения нисколько не противоречат моим – и даже нравятся мне своим юношеским жаром!

Сипягин говорил без малейшей запинки: как мед по маслу, катилась его круглая, плавная речь.

– Жена моя разделяет мой образ мыслей,– продолжал он, – ее воззрения, быть может, даже ближе подходят к вашим, чем к моим; понятное дело: она моложе! Когда на другой день после нашего свидания я прочел в газетах ваше имя, которое вы, замечу кстати, против общего обыкновения опубликовали вместе с вашим адресом (а узнал я ваше имя уже в театре), то... это... этот факт меня поразил. Я увидал в нем – в этом сопоставлении – некий... извините суеверность выражения... некий, так сказать, перст рока!

Вы упомянули о рекомендации; но мне никакой рекомендации не нужно. Ваша наружность, ваша личность возбуждают мою симпатию. Сего мне довольно. Я привык верить своему глазу. Итак – я могу надеяться? Вы согласны?

– Согласен... конечно... – отвечал Нежданов, – и постараюсь оправдать ваше доверие. Только об одном позвольте мне теперь же вас предуведомить: быть учителем вашего сына я готов, но не гувернером. Я на это не способен – да и не хочу закабалиться, не хочу лишиться моей свободы.

Сипягин легонько повел по воздуху рукою, как бы отгоняя муху.

– Будьте спокойны, мой любезнейший... Вы не из той муки из которой пекутся гувернеры; да мне гувернера и не нужно. Я ищу учителя – и нашел его. Ну, а как же условия? Денежные условия? презренный металл?

Нежданов затруднялся, что сказать...

– Послушайте, – промолвил Сипягин, нагнувшись вперед всем корпусом и ласково тронув концами пальцев колено Нежданова, – между порядочными людьми подобные вопросы разрешаются двумя словами. Предлагаю вам сто рублей в месяц; путевые издержки туда и назад, конечно, на мой счет. Вы согласны?

Нежданов опять покраснел.

– Это гораздо больше, чем я намерен был запросить... потому что... я Прекрасно, прекрасно... – перебил Сипягин Я смотрю на это дело как на решенное... а на вас – как на домочадца. – Он приподнялся со стула и вдруг весь повеселел и распустился, словно подарок получил. Во всех его движениях проявилась некоторая приятная фамильярность и даже шутливость. – Мы уезжаем на днях, – заговорил он развязным тоном, – я люблю встречать весну в деревне, хотя я, по роду своих занятий, прозаический человек и прикован к городу... А потому позвольте считать первый ваш месяц начиная с нынешнего же дня. Жена моя с сыном теперь уже в Москве. Она отправилась вперед. Мы их найдем в деревне... на лоне природы. Мы с вами поедем вместе... холостяками... Хе, хе! – Сипягин кокетливо и коротко посмеялся в нос. – А теперь...

Он достал из кармана пальто серебряный с чернью портфельчик и вынул оттуда карточку.

– Вот мой здешний адрес. Зайдите – хоть завтра. Так... часов в двенадцать. Мы еще потолкуем. Я разовью вам кое-какие свои мысли насчет воспитания... Ну и день отъезда мы решим. – Сипягин взял руку Нежданова. – И знаете что? прибавил он, понизив голос и искоса поставив голову. – Если вы нуждаетесь в задатке... Пожалуйста, не церемоньтесь! Хоть месяц вперед!

Нежданов просто не знал, что отвечать, – и с тем же недоуменьем глядел на это светлое, приветное – и в то же время столь чуждое лицо, которое так близко на него надвинулось и так снисходительно улыбалось ему.

– Не нуждаетесь? а? – шепнул Сипягин.

– Я, если позволите, вам это завтра скажу, – произнес наконец Нежданов.

– Отлично! Итак – до свиданья! До завтра! – Сипягин выпустил руку Нежданова и хотел было удалиться ...

– Позвольте вас спросить, – промолвил вдруг Нежданов, – вы вот сейчас сказали мне, что уже в театре узнали, как меня зовут. От кого вы это узнали?

– От кого? Да от одного вашего хорошего знакомого и, кажется, родственника, князя... князя Г.

– Флигель-адъютанта?

– Да; от него.

Нежданов покраснел – сильнее прежнего – и раскрыл рот... но ничего не сказал. Сипягин снова пожал ему руку, только молча на этот раз – и, поклонившись сперва ему, а потом Паклину, надел шляпу перед самой дверью и вышел вон, унося на лице своем самодовольную улыбку; в ней выражалось сознание глубокого впечатления, которое не мог не произвести его визит.

IV

Не успел Сипягин перешагнуть порог двери, как Паклин соскочил со стула и, бросившись к Нежданову, принялся его поздравлять.

– Вот какого ты осетра залучил! – твердил он, хихикая и топоча ногами. Ведь это ты знаешь ли кто? Известный Сипягин, камергер, в некотором роде общественный столп, будущий министр!

– Мне он совершенно неизвестен, – угрюмо промолвил Нежданов.

Паклин отчаянно взмахнул руками.

– В том-то и наша беда, Алексей Дмитрич, что мы никого не знаем! Хотим действовать, хотим целый мир кверху дном перевернуть, а живем в стороне от самого этого мира, водимся только с двумя-тремя приятелями, толчемся на месте, в узеньком кружке...

– Извини, – перебил Нежданов, – это неправда. Мы только с врагами нашими знаться не хотим, а с людьми нашего пошиба, с народом, мы вступаем в постоянные сношения.

– Стой, стой, стой, стой! – в свою очередь, перебил Паклин. – Во-первых, что касается врагов, то позволь тебе припомнить стих Гете:

Wer den Dichter will versteh'n,

Muss in Dichter's Lande geh'n...

а я говорю:

Wer die Feinde will versteh'n

Muss in Feindes Lande geh'n...

Чуждаться врагов своих, не знать их обычая и быта – нелепо! Не... ле... по!.. Да! да! Коли я хочу подстрелить волка в лесу – я должен знать все его лазы... Во-вторых, ты вот сейчас сказал: сближаться с народом... Душа моя! В тысяча восемьсот шестьдесят втором году поляки уходили "до лясу" – в лес; и мы уходим теперь в тот же лес, сиречь в народ, который для нас глух и темен не хуже любого леса!

– Так что ж, по-твоему, делать?

– Индийцы бросаются под колесницу Джаггернаута, – продолжал Паклин мрачно, – она их давит, и они умирают – в блаженстве. У нас есть тоже свой Джаггернаут... Давить-то он нас давит, но блаженства не доставляет.

– Так что ж, по-твоему, делать? – повторил чуть не с криком Нежданов. Повести с "направлением" писать, что ли?

Паклин расставил руки и наклонил головку к левому плечу.

– Повести – во всяком случае – писать ты бы мог, так как в тебе есть литературная жилка... Ну, не сердись, не буду! Я знаю, ты не любишь, чтобы на это намекали; но я с тобою согласен: сочинять этакие штучки с "начинкой", да еще с новомодными оборотами: "Ах! я вас люблю ! – подскочила она...", "Мне все равно! – почесался он" – дело куда невеселое! Оттого-то я и повторяю: сближайтесь со всеми сословиями, начиная с высшего! Не все же полагаться на одних Остродумовых! Честные они, хорошие люди – зато глупы! глупы!! Ты посмотри на нашего приятеля. Самые подошвы от сапогов – и те не такие, какие бывают у умных людей! Ведь отчего он сейчас ушел отсюда? Он не хотел остаться в одной комнате, дышать одним воздухом с аристократом!

– Прошу тебя не отзываться так об Остродумове при мне, – с запальчивостью подхватил Нежданов. – Сапоги он носит толстые, потому что они дешевле.

– Я не в том смысле, – начал было Паклин...

– Если он не хочет остаться в одной комнате с аристократом, – продолжал, возвысив тон, Нежданов, – то я его хвалю за это; а главное: он собой пожертвовать сумеет, – и, если нужно, на смерть пойдет, чего мы с тобой никогда не сделаем!

Паклин скорчил жалкую рожицу и указал на хроменькие, тоненькие свои ножки.

– Где же мне сражаться, друг мой, Алексей Дмитрич! Помилуй! Но в сторону все это... Повторяю: я душевно рад твоему сближению с господином Сипягиным и даже предвижу большую пользу от этого сближения – для нашего дела. Ты попадешь в высший круг! Увидишь этих львиц, этих женщин с бархатным телом на стальных пружинах, как сказано в "Письмах об Испании"; изучай их, брат, изучай! Если б ты был эпикурейцем, я бы даже боялся за тебя... право! Но ведь ты не с этой целью едешь на кондицию!

– Я еду на кондицию, – подхватил Нежданов, – чтобы зубов не положить на полку... "И чтоб от вас всех на время удалиться", – прибавил он про себя.

– Ну, конечно! конечно! Потому я и говорю тебе: изучай! Какой, однако, запах за собою этот барин оставил! – Паклин потянул воздух носом. – Вот оно, настоящее-то "амбре", о котором мечтала городничиха в "Ревизоре"!

– Он обо мне князя Г. расспрашивал, – глухо заговорил Нежданов, снова уткнувшись в окно,– ему, должно быть, теперь вся моя история известна.

– Не должно быть, а наверное! Что ж такое? Пари держу, что ему именно от этого и пришла в голову мысль взять тебя в учители. Что там ни толкуй, а ведь ты сам аристократ – по крови. Ну и значит свой человек! Однако я у тебя засиделся; мне пора в мою контору, к эксплуататорам ! До свидания, брат!

Паклин подошел было к двери, но остановился и вернулся.

– Послушай, Алеша,– сказал он вкрадчивым тоном, – ты мне вот сейчас отказал – у тебя теперь деньги будут, я знаю, но все-таки позволь мне пожертвовать, хотя малость на общее дело! Ничем другим не могу, так хоть карманом! Смотри: я кладу на стол десятирублевую бумажку! Принимается?

Нежданов ничего не отвечал и не пошевельнулся.

– Молчание – знак согласия! Спасибо! – весело воскликнул Паклин и исчез.

Нежданов остался один... Он продолжал глядеть через стекло окна на сумрачный узкий двор, куда не западали лучи даже летнего солнца, и сумрачно было и его лицо.

Нежданов родился, как мы уже знаем, от князя Г., богача, генерал-адъютанта, и от гувернантки его дочерей, хорошенькой институтки, умершей в самый день родов. Первоначальное воспитание Нежданов получил в пансионе одного швейцарца, дельного и строгого педагога, – а потом поступил в университет. Сам он желал сделаться юристом; но генерал, отец его, ненавидевший нигилистов, пустил его "по эстетике", как с горькой усмешкой выражался Нежданов, то есть по историко-филологическому факультету. Отец Нежданова виделся с ним всего три-четыре раза в год, но интересовался его судьбою и, умирая, завещал ему – "в память Настеньки" (его матери) – капитал в 6000 рублей серебром, проценты с которого, под именем "пенсии", выдавались ему его братьями, князьями Г.

Паклин недаром обзывал его аристократом; все в нем изобличало породу: маленькие уши, руки, ноги, несколько мелкие, но тонкие черты лица, нежная кожа, пушистые волосы, самый голос, слегка картавый, но приятный. Он был ужасно нервен, ужасно самолюбив, впечатлителен и даже капризен; фальшивое положение, в которое он был поставлен с самого детства, развило в нем обидчивость и раздражительность; но прирожденное великодушие не давало ему сделаться подозрительным и недоверчивым. Тем же самым фальшивым положением Нежданова объяснялись и противоречия, которые сталкивались в его существе.

Опрятный до щепетильности, брезгливый до гадливости, он силился быть циничным и грубым на словах; идеалист по натуре, страстный и целомудренный, смелый и робкий в одно и то же время, он, как позорного порока, стыдился и этой робости своей, и своего целомудрия и считал долгом смеяться над идеалами. Сердце он имел нежное и чуждался людей; легко озлоблялся – и никогда не помнил зла. Он негодовал на своего отца за то, что тот пустил его "по эстетике"; он явно, на виду у всех, занимался одними политическими и социальными вопросами, исповедовал самые крайние мнения (в нем они не были фразой!) – и втайне наслаждался художеством, поэзией, красотой во всех ее проявлениях... даже сам писал стихи. Он тщательно прятал тетрадку, в которую он заносил их, и из петербургских друзей только Паклин, и то по свойственному ему чутью, подозревал ее существование. Ничто так не обижало, не оскорбляло Нежданова, как малейший намек на его стихотворство, на эту его, как он полагал, непростительную слабость.

По милости воспитателя-швейцарца, он знал довольно много фактов и не боялся труда; он даже охотно работал – несколько, правда, лихорадочно и непоследовательно. Товарищи его любили... их привлекала его внутренняя правдивость, и доброта, и чистота; но не под счастливой звездою родился Нежданов; нелегко ему жилось.

Он сам глубоко это чувствовал – и сознавал себя одиноким, несмотря на привязанность друзей.

Он продолжал стоять перед окном – и думал, грустно и тяжко думал о предстоявшей ему поездке, об этом новом, неожиданном повороте его судьбы... Он не жалел о Петербурге; он не оставлял в нем ничего особенно ему дорогого; притом же он знал, что вернется к осени. А все-таки раздумье его брало: он ощущал невольную унылость.

"Какой я учитель! – приходило ему в голову, – какой педагог?!" Он готов был упрекнуть себя в том, что принял обязанность преподавателя. А между тем подобный упрек был бы несправедлив. Нежданов обладал достаточными сведениями и, несмотря на его неровный нрав, дети шли к нему без принужденья и он сам легко привязывался к ним. Грусть, овладевшая Неждановым, была то чувство, присущее всякой перемене местопребывания, чувство, которое испытывают все меланхолики, все задумчивые люди; людям характера бойкого, сангвинического, оно незнакомо: они скорей готовы радоваться, когда нарушается повседневный ход жизни, когда меняется ее обычная обстановка. Нежданов до того углубился в свои думы, что понемногу, почти бессознательно, начал их передавать словами; бродившие в нем ощущения уже складывались в мерные созвучия...

– Фу ты, черт! – воскликнул он громко, – я, кажется, собираюсь стихи сочинять! – Он встрепенулся, отошел от окна; увидав лежащую на столе десятирублевую бумажку Паклина, сунул ее в карман и принялся расхаживать по комнате.

– Надо будет взять задаток, – размышлял он сам с собою, – благо этот барин предлагает. Сто рублей... да у братьев – у их сиятельств – сто рублей... Пятьдесят на долги, пятьдесят или семьдесят на дорогу... а остальные Остродумову. Да вот, что Паклин дал, – тоже ему... Да еще с Меркулова надо будет что-нибудь получить...

Пока он вел в голове эти расчеты – прежние созвучия опять зашевелились в нем. Он остановился, задумался... и, устремив глаза в сторону, замер на месте... Потом руки его, как бы ощупью, отыскали и открыли ящик стола, достали из самой его глубины исписанную тетрадку...

Он опустился на стул, все не меняя направления взгляда, взял перо и, мурлыча себе под нос, изредка взмахивая волосами, перечеркивая, марая, принялся выводить строку за строкою...

Дверь в переднюю отворилась наполовину – и показалась голова Машуриной. Нежданов не заметил ее и продолжал свою работу. Машурина долго, пристально посмотрела на него – и, направо и налево покачав головою, подалась назад... Но Нежданов вдруг выпрямился, оглянулся и, промолвив с досадой:

– А! Вы! – швырнул тетрадку в ящик стола.

Тогда Машурина твердой поступью вошла в комнату.

– Остродумов прислал меня к вам, – проговорила она с расстановкой, – за тем, чтобы узнать, когда можно будет получить деньги. – Если вы сегодня достанете, так мы сегодня же вечером уедем.– Сегодня нельзя, – возразил Нежданов и нахмурил брови, – приходите завтра.

– В котором часу?

– В два часа.

– Хорошо.

Машурина помолчала немного и вдруг протянула руку Нежданову...

– Я, кажется, вам помешала; извините меня. Да притом ... я вот уезжаю. Кто знает, увидимся ли мы? Я хотела проститься с вами.

Нежданов пожал ее красные холодные пальцы.

– Вы видели у меня этого господина? – начал он. – Мы с ним условились. Я еду к нему на кондицию. Его имение в С...ой губернии, возле самого С.

По лицу Машуриной мелькнула радостная улыбка.

– Возле С.! Так мы, может быть, еще увидимся. Может быть, нас туда пошлют. – Машурина вздохнула. – Ах, Алексей Дмитрич...

– Что? – спросил Нежданов.

Машурина приняла сосредоточенный вид.

– Ничего. Прощайте! Ничего.

Она еще раз стиснула Нежданову руку и удалилась.

"А во всем Петербурге никто ко мне так не привязан, как эта... чудачка! подумалось Нежданову. – Но нужно ж ей было мне помешать... Впрочем, все к лучшему!"

Утром следующего дня Нежданов отправился на городскую квартиру Сипягина, и там, в великолепном кабинете, наполненном мебелью строгого стиля, вполне сообразной с достоинством либерального государственного мужа и джентльмена, сидя перед громадным бюро, на котором в стройном порядке лежали никому и ни на что не нужные бумаги, рядом с исполинскими ножами из слоновой кости, никогда ничего не разрезывавшими, – он в течение целого часа выслушивал свободомыслящего хозяина, обдавался елеем его мудрых, благосклонных, снисходительных речей, получил наконец сто рублей задатка, а десять дней спустя тот же Нежданов, полулежа на бархатном диване в особом отделении первоклассного вагона, о бок с тем же мудрым, либеральным государственным мужем и джентльменом, мчался в Москву по тряским рельсам Николаевской дороги.

V

В гостиной большого каменного дома с колоннами и греческим фронтоном, построенного в двадцатых годах нынешнего столетия известным агрономом и "дантистом" – отцом Сипягина, жена его, Валентина Михайловна, очень красивая дама, ждала с часу на час прибытия мужа, возвещенного телеграммой. Убранство гостиной носило отпечаток новейшего, деликатного вкуса: все в ней было мило и приветно, все, от приятной пестроты кретонных обоев и драпри до разнообразных очертаний фарфоровых, бронзовых, хрустальных безделушек, рассыпанных по этажеркам и столам, все мягко и стройно выдавалось – и сливалось – в веселых лучах майского дня, свободно струившихся сквозь высокие, настежь раскрытые окна. Воздух гостиной, напоенный запахом ландышей (большие букеты этих чудесных весенних цветов белели там и сям), по временам едва колыхался, возмущенный приливом легкого ветра, тихо кружившего над пышно раскинутым садом. Прелестная картина! И сама хозяйка дома, Валентина Михайловна Сипягина, довершала эту картину, придавала ей смысл и жизнь. Это была высокого росту женщина, лет тридцати, с темно-русыми волосами, смуглым, но свежим, одноцветным лицом, напоминавшим облик Сикстинской Мадонны, с удивительными, глубокими, бархатными глазами. Ее губы были немножко широки и бледны, плечи немного высоки, руки немного велики... Но за всем тем всякий, кто бы увидал, как она свободно и грациозно двигалась по гостиной, то наклоняя к цветам свой тонкий, едва перетянутый стан и с улыбкой нюхая их, то переставляя какую-нибудь китайскую вазочку, то быстро поправляя перед зеркалом свои лоснистые волосы и чуть-чуть прищуривая свои дивные глаза, – всякий, говорим мы, наверное, воскликнул бы про себя или даже громко, что он не встречал более пленительного создания!

Хорошенький кудрявый мальчик лет девяти, в шотландском костюме, с голыми ножками, сильно напомаженный и завитой, вбежал стремительно в гостиную и внезапно остановился при виде Валентины Михайловны.

– Что тебе, Коля? – спросила она. Голос у ней был такой же мягкий и бархатный, как и глаза.

– Вот что, мама, – начал с замешательством мальчик, – меня тетушка прислала сюда... велела принести ландышей ... для ее комнаты... у нее нету...

Валентина Михайловна взяла своего сынишку за подбородок и приподняла его напомаженную головку.

– Скажи тетушке, чтобы она послала за ландышами к садовнику; а эти ландыши – мои... Я не хочу, чтобы их трогали. Скажи ей, что я не люблю, чтобы нарушались мои порядки. Сумеешь ли ты повторить мои слова?

– Сумею... – прошептал мальчик.

– Ну-ка скажи.

– Я скажу... я скажу... что ты не хочешь.

Валентина Михайловна засмеялась. И смех у нее был мягкий.

– Я вижу, тебе еще нельзя давать никаких поручений. Ну, все равно, скажи, что вздумается.

Мальчик быстро поцеловал руку матери, всю украшенную кольцами, и стремглав бросился вон.

Валентина Михайловна проводила его глазами, вздохнула, подошла к золоченой проволочной клетке, по стенкам которой, осторожно цепляясь клювом и лапками, пробирался зеленый попугайчик, подразнила его концом пальца; потом, опустилась на низкий диванчик и, взявши с круглого резного столика последний No "Revue des Deux Mondes", принялась его перелистывать.

Почтительный кашель заставил ее оглянуться. На пороге двери стоял благообразный слуга в ливрейном фраке и белом галстуке.

– Чего тебе, Агафон? – спросила Валентина Михайловна все тем же мягким голосом.

– Семен Петрович Калломейцев приехали-с. Прикажете принять?

– Проси; разумеется, проси. Да вели сказать Марианне Викентьевне, чтобы она пожаловала в гостиную.

Валентина Михайловна бросила на столик No "Revue des Deux Mondes" и, прислонившись к спинке дивана, подняла глаза кверху и задумалась, что очень к ней шло.

Уже по тому, как Семен Петрович Калломейцев, молодой мужчина лет тридцати двух, вошел в комнату – развязно, небрежно и томно; как он вдруг приятно просветлел, как поклонился немного вбок и как эластически выпрямился потом; как заговорил не то в нос, не то слащаво; как почтительно взял, как внушительно поцеловал руку Валентины Михайловны – уже по всему этому можно было догадаться, что новоприбывший гость не был житель провинции, не деревенский, случайный, хоть и богатый сосед, а настоящий петербургский "гранжанр" высшего полета. К тому же и одет он был на самый лучший английский манер: цветной кончик белого батистового платка торчал маленьким треугольником из плоского бокового кармана пестренькой жакетки; на довольно широкой черной ленточке болталась одноглазая лорнетка; бледно-матовый тон шведских перчаток соответствовал бледно-серому колеру клетчатых панталон.

Острижен был г-н Калломейцев коротко, выбрит гладко; лицо его, несколько женоподобное, с небольшими, близко друг к другу поставленными глазками, с тонким вогнутым носом, с пухлыми красными губками, выражало приятную вольность высокообразованного дворянина. Оно дышало приветом... и весьма легко становилось злым, даже грубым: стоило кому-нибудь, чем-нибудь задеть Семена Петровича, задеть его консерваторские, патриотические и религиозные принципы о! тогда он делался безжалостным! Все его изящество испарялось мгновенно; нежные глазки зажигались недобрым огоньком; красивый ротик выпускал некрасивые слова – и взывал, с писком взывал к начальству!

Фамилия Семена Петровича происходила от простых огородников. Прадед его назывался по месту происхождения: Коломенцов... Но уже дед его переименовал себя в Коломейцева; отец писал: Калломейцев, наконец Семен Петрович поставил букву на место е – и, не шутя, считал себя чистокровным аристократом; даже намекал на то, что их фамилия происходит, собственно, от баронов фон Галленмейер, из коих один был австрийским фельдмаршалом в Тридцатилетнюю войну. Семен Петрович служил в министерстве двора, имел звание камер-юнкера; патриотизм помешал ему пойти по дипломатической части, куда, казалось, все его призывало: и воспитание, и привычка к свету, и успехи у женщин, и самая наружность... mais quitter? – la Russie? – jamais! У Калломейцева было хорошее состояние, были связи; он слыл за человека надежного и преданного – "un peu trop... feodal dans ses opinions", – как выражался о нем известный князь Б., одно из светил петербургского чиновничьего мира. В С...ю губернию Калломейцев приехал на двухмесячный отпуск, чтобы хозяйством позаняться, то есть "кого пугнуть, кого поприжать". Ведь без этого невозможно!

– Я полагал, что найду уже здесь Бориса Андреича, – начал он, любезно покачиваясь с ноги на ногу и внезапно глядя вбок, в подражание одному очень важному лицу.

Валентина Михайловна слегка прищурилась.

– А то бы вы не приехали?

Калломейцев даже назад запрокинулся, до того вопрос г-жи Сипягиной показался ему несправедливым и ни с чем не сообразным!

– Валентина Михайловна! – воскликнул он, – помилуйте, возможно ли предполагать...

– Ну, хорошо, хорошо, садитесь, Борис Андреич сейчас здесь будет. Я за ним послала коляску на станцию. Подождите немного... Вы увидите его. Который теперь час?

– Половина третьего, – промолвил Калломейцев, вынув из кармана жилета большие золотые часы, украшенные эмалью. Он показал их Сипягиной. – Вы видели мои часы? Мне их подарил Михаил, знаете... сербский князь... Обренович. Вот его шифр – посмотрите. Мы с ним большие приятели. Вместе охотились. Прекрасный малый! И рука железная, как следует правителю. О, он шутить не любит! Не...хе...хет!

Калломейцев опустился на кресло, скрестил ноги и начал медленно стаскивать свою левую перчатку.

– Вот нам бы здесь, в нашей губернии, такого Михаила!

– А что? Вы разве чем недовольны?

Калломейцев наморщил нос.

– Да все это земство! Это земство! К чему оно? Только ослабляет администрацию и возбуждает... лишние мысли (Калломейцев поболтал в воздухе обнаженной левой рукой, освобожденной от давления перчатки)... и несбыточные надежды (Калломейцев подул себе на руку). Я говорил об этом в Петербурге... mais, bah! Ветер не туда тянет. Даже супруг ваш... представьте! Впрочем, он известный либерал!

Сипягина выпрямилась на диванчике.

– Как? И вы, мсье Калломейцев, вы делаете оппозицию правительству?

– Я? Оппозицию? Никогда! Ни за что! Mais j'ai mon franc parler. Я иногда критикую, но покоряюсь всегда!

– А я так напротив: не критикую – и не покоряюсь.

– Ah!, mais c'est un mot! Я, если позволите, сообщу ваше замечание моему другу – Ladislas, vous savez, он собирается написать роман из большого света и уже прочел мне несколько глав. Это будет прелесть! Nous aurons enfin le grand monde russe peint par lui-meme.

– Где это появится?

– Конечно, в "Русском вестнике". Это наша "Revue des Deux Mondes". Я вот вижу, вы ее читаете.

– Да; но, знаете ли, она очень скучна становится.

– Может быть... может быть... И "Русский вестник", пожалуй, тоже, – с некоторых пор, говоря современным языком, – крошечку подгулял.

Калломейцев засмеялся во весь рот; ему показалось, что это очень забавно сказать "подгулял" да еще "крошечку".

– Mais c'est un journal qui se respecte – продолжал он. – А это главное. Я, доложу вам, я... русской литературой интересуюсь мало; в ней теперь все какие-то разночинцы фигюрируют. Дошли наконец до того, что героиня романа кухарка, простая кухарка, parole d'honneur! Но роман Ладисласа я прочту непременно. Il y aura le petit mot pour rire... и направление! направление! Нигилисты будут посрамлены – в этом мне порукой образ мыслей Ладисласа, qui est tres correct.

– Но не его прошедшее, – заметила Сипягина.

– Ah! jetons un voile sur les erreurs de sa jeunesse! – воскликнул Калломейцев и стащил правую перчатку.

Госпожа Сипягина опять слегка прищурилась. Она немного кокетничала своими удивительными глазами.

– Семен Петрович, – промолвила она, – позвольте вас спросить, зачем вы это, говоря по-русски, употребляете так много французских слов? Мне кажется, что... извините меня... это устарелая манера.

– Зачем? зачем? Не все же так отлично владеют родным наречьем, как, например, вы. Что касается до меня, то я признаю язык российский, язык указов и постановлений правительственных; я дорожу его чистотою! Перед Карамзиным я склоняюсь!.. Но русский, так сказать, ежедневный язык... разве он существует? Ну, например, как бы вы перевели мое восклицание de tout a l"heure: ""C"est un mot?!"" – Это слово?! Помилуйте!

– Я бы сказала: это – удачное слово.

Калломейцев засмеялся.

– "Удачное слово"! Валентина Михайловна! Да разве вы не чувствуете, что тут... семинарией сейчас запахло ... Всякая соль исчезла...

– Ну, вы меня не переубедите. Да что же это Марианна?! – Она позвонила в колокольчик; вошел казачок.

– Я велела попросить Марианну Викентьевну сойти в гостиную. Разве ей не доложили?

Казачок не успел ответить, как за его спиной на пороге двери появилась молодая девушка, в широкой темной блузе, остриженная в кружок, Марианна Викентьевна Синецкая, племянница Сипягина по матери.

VI

– Извините меня, Валентина Михайловна, – сказала она, приблизившись к Сипягиной, – я была занята и замешкалась.

Потом она поклонилась Калломейцеву и, отойдя немного в сторону, села на маленькое патэ, в соседстве попугайчика, который, как только увидел ее, захлопал крыльями и потянулся к ней.

– Зачем же это ты так далеко села, Марианна, – заметила Сипягина, проводив ее глазами до самого патэ. – Тебе хочется быть поближе к твоему маленькому другу? Представьте, Семен Петрович,– обратилась она к Калломейцеву, попугайчик этот просто влюблен в нашу Марианну ...

– Это меня не удивляет!

– А меня терпеть не может.

– Вот это удивительно! Вы его, должно быть, дразните?

– Никогда; напротив. Я его сахаром кормлю. Только он из рук моих ничего не берет. Нет... это симпатия... и антипатия...

Марианна исподлобья глянула на Сипягину... и Сипягина глянула на нее.

Эти две женщины не любили друг друга.

В сравнении с теткой Марианна могла казаться почти "дурнушкой". Лицо она имела круглое, нос большой, орлиный, серые, тоже большие и очень светлые глаза, тонкие брови, тонкие губы. Она стригла свои русые густые волосы и смотрела букой. Но от всего ее существа веяло чем-то сильным и смелым, чем-то стремительным и страстным. Ноги и руки у ней были крошечные; ее крепко и гибко сложенное маленькое тело напоминало флорентийские статуэтки ХVI века; двигалась она стройно и легко.

Положение Синецкой в доме Сипягиных было довольно тяжелое. Ее отец, очень умный и бойкий человек полупольского происхождения, дослужился генеральского чина, но сорвался вдруг, уличенный в громадной казенной краже; его судили... осудили, лишили чинов, дворянства, сослали в Сибирь.

Потом простили... вернули; но он не успел выкарабкаться вновь и умер в крайней бедности. Его жена, родная сестра Сипягина, мать Марианны (кроме ее, у нее не было детей), не перенесла удара, разгромившего все ее благосостояние, и умерла вскоре после мужа. Дядя Сипягин приютил Марианну у себя в доме. Но жить в зависимости было ей тошно; она рвалась на волю всеми силами неподатливой души – и между ее теткою и ею кипела постоянная, хотя скрытая борьба. Сипягина считала ее нигилисткой и безбожницей; с своей стороны, Марианна ненавидела в Сипягиной свою невольную притеснительницу. Дяди она чуждалась, как и всех других людей. Она именно чуждалась их, а не боялась; нрав у нее был не робкий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю