Текст книги "Том 6 (доп.). История любовная"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)
В дверь постучали:
– Можно?..
Не дожидаясь, можно ли, стремительно вошла – только на одну минутку! – Саша Белокурова и сразу затомила болтовней, духами, «египетской».
– Муженёк как?.. Ну, слава Богу. Вот счастливица, все-то тебя любят, а я… Можешь себе представить, дурак-то, из ле-Буки, Акинфов, прожженный казачишка… предложение вдруг сделал! – «Ступайте за меня замуж, Ляксандра Ивановна, буду вас го-лубить, а вы мне песни играть». Вот до чего, милая моя, спустились. Вот уж прожженый-то… и в Ле-Буке ганьит на заводе тыщи полторы, и у нас балалайчит лихо, и домишко сам себе слепил! А намедни, ужинаю с русским американцем, глаз у него косой… он и голландец будто… да какой он шут, американец, просто жулик, надрал золотого лыка за войну, – вдруг мне и говорит: «вы так похожи на Венеру Миловскую»…
– Милосскую.
– Я и говорю – Милонскую, а как же? «Главное, – говорит, – вы натуральная, а не какая-то ли-ния!» И вдруг, можешь себе представить… – «езжайте со мной в Россию-матушку, там и „закснем“!» Плеснула ему в рожу, утерся только. Уж извините, не продаю себя. Ух, тощища… Маме вчера послала через Земгор, братишку-Мишутку в красную забрали… уж ноги у мамы опухают, на сердце жалуется, должно быть так и не увижу… только и осталось, мамулечка…
Она утерла слезы рукавом, по-бабьи.
– Да не могу не плакать… реву и реву все дни. Думают, веселая я… а я… будто никакая, случайная. И никто не любит, смеются… «семипудовая гусыня»!.. Наши казачишки-подлецы, я знаю. А чем я виновата, что так дует? И тоска грызет, а все толстею. Только и радости, что к тебе прибежишь, душу отведешь. И тебе со мной, знаю, скушно… минутку посижу только, дым я в окошко, ничего. Привыкла к этим – пьяным, англичаны выучили, легче как-то. Вот ты… счастливая какая, а куксишься. И муж хороший какой, как любит, да и все… И что за секрет в тебе! Денек не повидаю, так и рвусь… милочка-красавка. Смотрю вот… и нет в тебе, словно, правильной красоты, класиченской… а самая красота, для сердца! Глазки персидские, с разрезом… «дипломат» все так говорит, дурак-то наш в черкеске, ну – бирюза живая! А бровки… – вот я чему завидую, твоим бровкам!.. разлетные совсем, как крылышки, будто летишь, как взглянешь… все личико сияет… ах, красавка!
– Будет, уж захвалили, Александра Ивановна, – сказала Ирина утомленно, – а как у вас с Парижем?
– Да что с Парижем… а все-таки думаю поехать. Ресторан громкий, всегда полно, а тут вся шушера скоро начнет смываться, и с моря скушно… а там у меня «сердешный», на Рено, поручик мой голубчик. Пишет все, под две уж тыщи ганьит! Возьму да и закреплюсь навеки. Кончено с моей карьерой, уж тридцать годочков скоро. Бывало, первой хористкой была в Большом… А в Сибири, Юдифь я пела… в семнадцатом, в Иркутске!.. Уж вот выигрышная-то партия!.. Рост у меня, фигура статная, ручищи натерли краской, тут золотые бляхи… за волосы ухватишь олофернову башку… – вспрыгнула она на сомье и оглушила: – «Во-от голова Олофе-эрна-а! в-вот он, могущий воитель!..»
Ирина улыбнулась. Голос у Саши Белокуровой был очень сильный, фигура «героини», нос только подгулял – курносил, глаза – огромные, пустые, чуть с глупинкой, но добрые. Кто она, откуда, как «запела»… – не знали точно. И сама не знала: «так как-то… тенор услыхал, на огороде, под Девичьим». Рассказывали, что сама Фелия Литвин пророчила ей славу, и подарила портрет с сердечной надписью. Коронным ее было – «В селе Новом Ванька жил, Ванька Таньку полюбил». Нравилась иностранцам – «настоящей славянской красотой», и они охотно приглашали ее поужинать. Но была очень строга к себе, и единственная ее любовь – «поручик», которого никто не видел. Часто ходила в церковь, молилась на коленях, со слезами. Могла отдать последнюю копейку, кто ни попроси. Ее любили.
– Разок бы хоть сказала – «ты, Санечка»… Мама, бывало, приголубит, только… – «бедные са-ночки мои… и куда-то они пока-тят»… – все так, бывало. Вон куда докатили «са-ночки»!.. А я, если уж полюблю кого, никак не могу уж вы-кать. Я ведь необразованная, знаю свой ранг, а образованных страсть люблю. Поручик мой голубчик, вот какой образованный, как с Рено своего придет, все в книжку, Бога отыскивает. Давно меня зовет – приезжайте, Александра Ивановна, наполните мою жизнь духовным содержанием… Вот и ты тоже говоришь – почему не еду? Да боюсь, ску-шно будет. Я веселых люблю, а он будто в монахи собирается. А чего Бога отыскивать? разве Он в книжках, Бог-то! Пойди в церковь, затаись в уголочке, вот и Бог, сразу почувствуешь. Как я ребеночка хочу… пятерых бы, кажется, сродила, стала бы обшивать-обмывать, питать… а муж бы радовался… чай бы пила – сидела, на даче бы с парусиной, и цветочков бы насажали, жасминцу-бы… и огород непременно завела бы, папаша огороды в Москве снимал, спаржа была какая, прятались даже в ней… Акинфов вон говорит – «все заведем, Ляксандра Ивановна, и спаржа будет, и тераску пристрою вам, будете чай кушать с мармеладцем, и арбузы какие будут… Первая балалайка наша! Казаки – они прожженные, все умеют. Да… что слышала сейчас, Геранька твоя меня поймала, заолялякала… – из «… – Отеля» тебе звонили? на телефоне чуть ли не полчаса висела… это не «носорог» звонил, а? Ну, ни одной душе не скажу, как умру… по глазкам вижу, что «носорог»… ну, вот ей-Богу, не скажу… Да, нет, ты мне все-таки сказки, я тебе присоветую, они прилипчивые, а ты отгрызаться не умеешь…
Ирина старалась улыбнуться.
– Вот и не угадали… Это мне директор санатория звонил, где муж.
– Неправда, по глазкам вижу… как же он из «… – Отеля»? там миллионеры только…
– Ну, я не знаю… может быть вызвали к больному, это известный доктор. Ну, и… очень обстоятельно сообщил, что… опять делали рентгенизацию… все хорошо, но советует подержать еще, для окончательного… На-днях поеду туда, тогда решим…
– А я-то подумала, что этот.
Постучала горничная: просили к телефону, из санатория. Ирина побледнела, заметалась. Доктор звонил обычно часов в восемь, с мужем говорила она утром.
– Родная моя, лица на тебе нет… – обняла ее Саша Белокурова, – увидишь, все будет хорошо, дай, перекрещу…
Вышли вместе. Саша Белокурова сказала, что подождет:
– Нет, нет, я не могу тебя оставить, такую… ты и меня разволновала. Ну, ступай, Господь с тобой, все будет хорошо.
Звонил директор санатория. Ирина переполошилась:
– Что с мужем?.. Ради Бога…
…Ну зачем же так… надумывать всяких ужасов! Позвонил раньше обычного? Просто так случилось… а, какие нервы! Все прекрасно. Определенно выяснилось, что «тело» инкапсюлировалось, и с этой стороны всякие опасения отпали. И вообще, нет показаний ожидать осложнений, если строго держаться предписаний. Сейчас, по телефону, он не может во всех подробностях… масса работы, все дергают, а он хотел бы лично переговорить обо всем детально, и главное – относительно дальнейшего лечения мосье Ка… Какая же трудная фамилия! Двадцать второго она будет… превосходно… но… –
– Завтра я как раз в Биаррице, у моих больных, милая мадам Ка… Простите, никак не могу выговорить! Без фамилии… прекрасно. И рассчитываю вас повидать и дать вам обстоятельный отчет… наш консультационный акт о положении вашего супруга. Ну вот, опять вы нервничаете… а, какая вы нехорошая!.. Уверяю же вас, ровно ничего серьезного. Успокойтесь, и дайте мне объяснить вам… О, какой же… пылкий темперамент! вы, как… мимоза, «ноли ме тангере»! Надо, дорогая, и вас лечить… Уверяю вас наш вывод исключительно благоприятный…
– Да?!.. – воскликнула Ирина, – как я рада, милый доктор… Боже мой, как я вам горячо признательна!.. Я не нахожу слов, чем я могла бы выразить мою безмерную признательность…
– Ну, вот… что вы, милочка!.. это же наш долг… Для меня высшая награда – когда я вижу, что мои пациенты воскресают. Мне будет… поверьте, это не слова… если вы совершенно успокоитесь. И вы успокоитесь, узнав мой вывод, документально подкрепленный. Значит, так. Завтра я в Биаррице, у моих пациентов, задержусь, останусь завтракать, и был бы о-чень счастлив… около так часу… меня бы это очень облегчило, если бы вы соблаговолили со мной позавтракать… «У Рыбака»! Знаете, уютный старинный ресторан, угол рю…? Там превосходно кормят… и я сумел бы вам изложить… И так, буду вас поджидать…
Ирина не знала, что ответить. Завтра?.. Завтра в Байоне, в четыре!.. Неприятно отозвалось в ней – «уютный ресторан», и странно развязный тон директора. Не думая, она сказала:
– Завтра, к сожалению, я не могу…
– Да?.. так-таки и не можете?.. – чувствовался в тоне холодок, – как жаль, однако… Но, не будем сожалеть, я покоряюсь и переношу на послезавтра… идет?
Тон директора опять переменился, стал развязным. Ирина чувствовала, что директор ищет встречи. Вспомнила его глаза с маслинкой, как он ее ошаривал, его рукопожатия, «с оттяжкой», его слащавость, пошловагость его манер… Но как же уклониться, не обидев? Подумала о «скидке», о затруднениях…
– Итак, условимся… – говорил уже приятельски директор, будто близкий, – послезавтра, около так часу, я буду поджидать вас, дорогая, «У Рыбака»… Разумеется, вы знаете этот «приют», где все бывают… старинный баскский оберж когда-то… всегда я в глубине там, мэтр д-отель вас проведет ко мне. Ваше вино какое?.. Я люблю заранее, чтобы аранжировать все ком-иль-фо… ну-с, дорогая?..
Тон становился все развязнее. Ирина возмущалась, но мысль о муже… –
– Право, господин директор, я затрудняюсь… мне, право, не до завтраков…
– А, бросьте все ваши опасения, ми-лая… мадам! Поверьте же специалисту, что…
«Будет „поджидать“… „проведет ко мне“… нет, что за наглость!..»
– Извините, но я никак не могу…
– Но почему же?.. почему же, дорогая?.. – настаивал директор.
«Дурак, и наглый», – думала Ирина. Эти – «дорогая», «милочка» – и как он смеет!.. – были ей оскорбительны, противны. Она сказала резко:
– Нет, я не могу… Ну, просто, потому, что… одна я не бываю в ресторанах!
– Но вы же не будете одна!
– Я буду в санаторие, и мы переговорим… так мне удобней.
– Вот как… так вы мне доверяете… – голос остыл, замялся. – Ну, что делать… до свиданья… – в тоне почувствовалось раздражение. – Надеюсь, я вас ничем не… затруднил, мадам?
– Нисколько. До свиданья, господин директор.
Ирина вышла из кабинки раздраженной, бледной. Тревожилась о муже. Саша Белокурова спросила:
– Ну, как, ничего страшного? Что ты такая… гневная?
– Слава Богу, все благополучно. Только этот нахал…
Встревоженная, возбужденная, Ирина не могла таиться.
– И молодец, отшлепала. Так им и надо, петушишкам. Сколько уж я-то перевидала, им только дайся, сударикам-мусьюнкам. Мне бы с ним за тебя позавтракать, я бы ему устроила опрокидончик! В Париже со мной что вышло, в «Трезвоне», ты послушай. Компания сидела. Ну, пригласили меня к столику, нормально. Вот один, ихний ди-путат, персонистый такой, красная ленточка, как полагается, с онером. Натурально, начал нацеливаться, вижу. Слышу, коленку гладит, будто ему кошка. И немолодой, слюнявый, распустил губищи. Ногу отставила, думаю – что дальше будет? Не унимается. Разогрелся с шанпанского. А я шанпанского не обожаю, как чумовая делаюсь с него, глушит. Ногу закинула, отворотилась… за руку меня! Голая рука, как шелк… приятно показалось… он меня, повыше локтя, обеими граблями, и пожимает, будто ему мячик. А, думаю себе, ты меня за руку, а я тебя… За ногу его, под коленку пальцем, как дерну… да и закинула, он и кувырк со стулом. Хохот пошел, никто не понял, чего он так, тармашкой. Поднялся, распетушился, налился кровью, брыжжет… в амбицию! Я тогда плохо рассуждала по-французски, только алор да сава-бьянь, выразиться не могу нормально. Ну, скандал, наши подбежали… я и сказала офицеру одному знакомому: переведите господину дипутату: «вы ди-путат, а я артистка! и тут приличный ресторан, а не какое заведение… и вы можете меня и за ногу, и за руку, а почему я не могу вас за ногу? У вас и либертэ, и игалитэ!» Как ему перевели, пошел – утерся. Как уважали после! Выйду петь – кричат: «бис браво, опрокино-он!» Надоело, перешла в «Избушку». А там меня наша «ворона бородатая» в «Крэмлэн» сманила. Повидала, как нас голубят. Пою им, а сама думаю – «а, шушера-людишки!» – куль-тура, уж известно. Господи, только и молюсь – «дай, Господи, нашу Россиюшку увидеть!» Вытянем родная, ничего…
Ирина поцеловала ее нежно, как близкую-родную, и пошептала: «бедные са-ночки…» Саша Белокурова вся просияла:
– Вот и приласкала дуру… прила…
Обняла крепко-крепко, и не могла – заплакала.
Придя к себе, Ирина навоображала ужасов: как теперь будут обходитьсся с Ви, как бы не стало ему хуже… Упрекала себя, что отказалась, – обиделся директор, ясно. Ну что ж такого, позавтракать! Здесь это так обыкновенно, любезность за любезность, можно держать в границах, пококетничать… Нет, это невозможно. Если бы только узнал Виктор… – нет, поступила так, как надо. А теперь, что же может быть? Ровно ничего. Взяла бумажку и подсчитала, сколько по счету санатория. Если еще дней десять, то… За месяц содержания – три тыс. плюс «лабораторных» – девятьсот, еще за новое просвечивание, анализы… – около пяти тысяч. Наличность: четыре тысячи на книжке, около двух у ней… то платье, если полторы тысячи… плято, в лом только, если наспех, франков триста… нормальный ее заработок полторы тысячи, сезон кончается… в Париж и не с чем. Ви необходимо отдохнуть… Так как же?.. Не стала думать. Ви лучше, ничего серьезного… а там – увидим.
Holdenstein
Март 1938
Рассказы
Родное
(Из потерянной рукописи)
…быстро, смешно менялось, – словно во сне менялось. Двенадцать лет, – и столько чудесных превращений! Русский студент, политический, эмигрант-беглец, проклявший свое родное, – это он с болью помнил: как грозил кулаком в пространство, всему, всему, в тот бесприютный вечер, когда очутился за границей, за той границей, куда ехал теперь с восторгом, с пылавшим сердцем. Потом – бельгийский уже студент, чуть не принявший подданства, – удержали мольбы отца, – ученые работы, профессура, такая ранняя, с шумом в ученом мире… политическая амнистия, право «обнять Россию», – так и сказал тогда! – поездка во Францию, женитьба, миллионы тестя-шелковника, ожидавшиеся на днях к получке… бурный разрыв с Ивонной, опьянившею на полсотню дней, испарившееся из сердца с грязью, отказ от профессуры со скандалом, бешеная неделя с девушкой из кафе, в Остенде… спешный вызов к умирающему отцу – в Завольжье…
Словно во сне менялось. Скоро – свое, родное! Только бы увидать отца. Восторг погасал в тревоге, в щемящей боли. Ко-чин вспомнил присыл иконы-благословения, вспомнил слова отца – узенькую записочку, сунутую отцом под ризу: «Спас приведет тебя», – три слова, только. И вот приводит. Все разлетелось дымом – в какой-то месяц. И вот ведет…
Кочин вошел в вагон и ему стало легче.
Скоро разбегутся родные поля, с перелесками, церковками, телегами на проселках; пойдут твои станции, с звонкими колоколами, с бестолковою суетней, с лениво-небрежным выкриком – «третий давай!» – с очумелой бабой, тычущейся с мешком и клянущей какого-то Михайлу – «шутьи его возьми, чисто как провалился!..» – с плотниками – галдежью упрашивающими начальника погодить, не пускать машину, – «с билетами наш, который, Ондрей Высокое… чайку заварить побёг, за кипяточком…» – с мужиками в тулупах, чего-то ждущими с кнутьями, навалившись локтями и спинами на палисадник, с жандармом-памятником, с неспешною сутолокой и говорком.
Вспоминались забытые картинки – зимы и лета. Под снегами еще поля, только весна подходит. Вспоминались звуки, и голоса, и запахи. Стосковался Кочин по говорку, будто двенадцать лет заграничной жизни только о том и думал, только того и ждал, когда, наконец, услышит.
Германия, сигарами запахло. Соседи-немцы говорили о науке, сыпались имена – чужие. Назывались немцы, немцы и немцы, бельгиец, японец, итальянец, – имена славные. И ни единого, – Кочина это взволновало, – ни единого русского. В области ему близкой, – в физиологии растений и агрономии, – о чем толковали немцы, были славные имена, родные. Он позволил себе вмешаться:
– А как в этой области русская наука? Последнее время, помнится, она очень успешно развивалась… Если не ошибаюсь, вегетативная теория Т., его знаменитый опыт с сосудами…?
Немцы переглянулись – и задушили сигарами, с апломбом:
– Но это же несерьезно! Теория Т. обратила, правда, внимание… первое время завоевала сторонников в Англии, но наш знаменитый Д. опрокинул ее основы!
– Но позвольте, – заметил Кочин, закуривая трубку, – ваш, действительно славный, Д. получил ответ на последнем конгрессе в Лейпциге от француза К., страстного приверженца теории Т.!.. – и конгресс раскололся, помните?!..
– Да, казалось. Но последний ответ за Д., и уже готов, скоро узнаете. К. блестящий ученый, но слишком парадоксален. Его гипотеза «вегетативной наследственности»… У вас, во Франции, наука имеет устойчивую почву, чего о русской науке сказать нельзя… Слишком все скороспело и…
Это задело Кочина. Его принимали за француза! Он, с запалом, отчего он давно отделался, выкинул им десяток русских имен, славных на многих поприщах. Немцы опять переглянулись, задымили.
– Вы… русский?! – услыхал Кочин возглас и почувствовал в нем покровительство, и – что-то легкое. Это его опять задело.
– Да, я русский! – сказал он гордо, запальчиво. – Я знаю европейскую науку, в частности и немецкую, и отдаю вам должное, господа. Но я знаю… – и он загорелся молодо, горячо, – и русскую науку! К сожалению, мало она известна европейцам во всей шири и полноте… запаздывает она – сюда. Да и вообще мало Европа знает подлинную Россию.
Очень мало, а часто и превратно. Будем надеяться, что скоро и узнает… заставим узнать себя!..
Вышло не совсем вежливо. Выдержка заграничной жизни слетела вдруг. Немцы не пожелали спорить. Впрочем, один сказал, будто подвел итог:
– После вашей революции в 905 году «отдушина» стала шире, о России мы знаем больше. Россия начинает приобщаться к миру, и это благотворно подействует и на науку. Только вот слишком тратите вы на вооружение!.. За восемь лет вы сильно шагнули в этом.
– Да… – сказал Кочин, не без усмешки, – Россия и в этом отстать не хочет… от доброго соседства.
Все добродушно посмеялись – и кончили острый разговор.
Странное совершалось с Кочиным: даже дурное, что знал в родном, начинало ему казаться оправданным и законным. А когда услыхал первое русское – «носильщика не требуется, барин?» – ему хотелось крикнуть бородатому мужику: «Нет, голубчик… мне еще в самую глубину ехать, туда, за Волгу!» Хотелось обнять за широкие плечи в черном полушубке и сказать что-то еще, такое чудесно-важное, радостное, как жизнь! Сказать, что двенадцать лет, с девятьсот второго, он не видал России, не говорил, как надо, не слышал речи… что вот наконец-то здесь! А когда увидал вагон – «Варшава – Москва», – в нем задрожало сладко. А там и пошло вбирать, взмывать и раскачивать невиданное давным-давно: хлопанье рюмочек у буфетной стойки, перебранки на станциях лезущих мужиков с кондуктором, пиликающая гармошка где-то, тусклые огоньки жилья, радостно-пьяный возглас ввалившегося во 2-й класс овчинного мужика с пилами, – «никак, мать честная, не туды!?» – и насмешливый крик проводника – «прешь-то куда, деревня!..»
Даже воздух совсем уже был другой – знакомо-давний: дыханье талых снегов, потеплевших ометов, дров, бурых дорог, навозных, пролитого где-то дегтя, вздувшихся хмурых, студеных рек. Русские петухи орали на пригревах; русские добрые лошадки мотали головами в торбах; гомозились грачи в березах, поцокивали с лаской галочки. «Никак, журавли летят?» – слышал через окошко Кочин «Обязательно журавли… ка-ак, мать их… весело-то кричат-то!»… Кочин смотрел на свежие скаты сосновых бревен, и в душе отзывалось – наше! – на череду вагонов, мотавшихся по просторам единой в мире великой целины русской, несших на запад пряно-мучнистый дух продвигавшегося неспешно хлеба, – наше! И чувствовал радостно-покорно, как расплескавшаяся повсюду, не хотящая формы сила охватывает его любовно, тянет в себя и топит. Он посмотрел на небо и признал Большую Медведицу, радостно так признал, словно и она родная, словно и ее не видал лет десять. В неурочное время зашел в буфет, – было к полуночи, – выпил две рюмки водки и закусил икоркой и балычком. Купец по виду весело подмигнул ему, будто давно знакомый, и предложил – «по третьей?»… и они выпили, с кряканьем. «К дочери в Вязьму еду, – радостно сообщил купец, – первого родила… выходит, и дедом стал!» Кочин его поздравил, но четвертую выпить отказался. Купец выпил четвертую, – «ну, за ваше здоровьице, подкачну!» – и, закусывая грибком, тут же и сообщил, что ему «и сорока пяти нет, а дедом сделала, молодец Анютка!» От буфета пошли знакомыми, поговорили часок в купе, подышать вышли на площадку. Купец советовал леском попризаняться, но хорошо и мучкой. «Эх, за Волгой у вас… да чтобы делов всяких не накрутить?!.. В России нашей, правду сказать, только дуракам быть бедными! – говорил купец, – папаша мой крестьянствовал… я, бывалыча, в ночное с лошадками скакал, а теперь четыре лесопилки, склады свои в Смоленске, в Можайске, в Вязьме… в Москву навастриваю. Деньги у нас, можно сказать, на земле валяются, только умей поднять!»
Кочин курил и думал: как же определю себя в этом безбрежном море? Забрал острого воздуха и сказал себе: «нет, здесь – не там, здесь не уложишь в планчики… здесь – закружится голова от планов, здесь – непокоряющийся простор мечты»…
* * *
Кочин в Москве не задержался. Он застал на вокзале телеграмму, отправленную теткой из-под Уфы: «вчера соборовали, полной памяти, сегодня гораздо лучше, кушал аппетитом уху, спрашивал тебя, ждет». И отлегло от сердца. До поезда он поехал обедать к «Тестову», отведал растегайчиков, ботвиньи и осетрины с хреном, выпил ледяной водки, дивясь на себя, – «что это я распился!» «Тестов» ему понравился, – он еще никогда в нем не был, – понравился простотой и чистотой, чинностью встречи и подачи, покойным, московским, тоном, без суетливости, образом с тихою лампадой, воздухом русской кухни, родною речью, как музыкой.
– Доброго здоровьица, Василий Николаич, с приездом… давненько не бывали у нас… – с наслаждением слушал он, как выговаривал мягко, чинно, седенький, благообразный половой, с подстриженной бородкой, во всем белом, с малиновым узеньким пояском и ласково-мягким голоском, встречавший с поклоном широкого барина в высоком хохле и баках, – словно бы и помолодели!..
– Здравствуй, Иван Максимыч… – лениво-барственно ответствовал господин, валясь на диванчик тушей и заерзы-вая рукой в хохле, – как делишки – потаскиваешь штанишки?.. Морозной пыльцой все серебришься…
– Все помаленьку серебримся, Василий Николаич… а вы вон золотитесь. Во всех ведомостях пропечатано, в Саратов ездить изволили, Куркиных-мукомолов оправляли… прямо из аду выхватили!
– Да, оправдал мошенников. Вот говеть буду, грехи замаливать. Ну, чем послужишь, Иван Максимыч?..
– Чем прикажете. К закусочке можно икорки свежей, троечной?., с нарочным с Дону вчера доставлена, при нем и вытряхнули… живые сливки-с. Лососинкой могу потрафить. Прикажете графинчик?
– Угу, дай потненький. Да что-то мне, братец, соляночки захотелось, на сковородке, по-моему… Семги, скажи, погуще, и груздиков там…
– Понимаю-с. Стелькин вашу охотку знает, ему скажу. А к закусочке не прикажете копчушечку вашу, с подогревом, на можжевёлке? Самая нонче отборная «матка» будет-с?.
– Валяй. Андрей Семеныч как, завтракал?
– Уже откушали. В угловом сидят за ведеркой, с дамой.
– Да бургундерии дашь, той, прежней выписки. С прежней своей?
– С незнакомой нонче-с, пофасонистей прежней будут. Холостые, что же-с!
– Попом бы тебя – всем бы отпускал!
– Чужая душа – потемки, Василий Николаич, а по деньгам и грех. Там разберут-с. А бургундерии как прикажете… к отбивной-с, или рябчики есть первейшие-с?..
«Вот он, российский воздух… бургундерия… – слушая, думал Кочин, и ему захотелось и солянки, и бургундерии, и подогретой копчушечки. – Неспешка, и простота, и… черт его знает что!»
Растрогал и извозчик – знакомым, давним:
– Ба-рин, а со мной-то давеча обещались… на сером-то…
– На Рязанский, да поживей!
– Духом помчу. Двугривенничек прибавьте…
* * *
…– Вол-га?.. – чувствуя в слове ласку, спросил Кочин кого-то, стоявшего на площадке в сумерках, показывая в мутную, беловатую ровень дали.
– Она, матушка… – ответил ласковый говорок. – За-шумливает, никак. Ай вы не здешний? Не бывали в наших местах…
– Са-мый здешний, самарский! – отозвался дрогнувшим говорком и Кочин. – Как не знать!.. Сколько годов не видал!.. – выговорил он мягко и почувствовал ласку слова: сказал – «годов».
– Стало быть, земляки мы с вами. По вашему разговору слышу. Она, матушка, она… тянется-просыпается, на работку подымается!..
Пахнуло таким родным, что от радости дух занялся. И Кочин подумал вслух:
– А вот француз так никогда не скажет! Нет такой тихой шири…
– И никак и не может быть-с… – отозвался ласковый говорок. – Потому – Волга называется. А я… так вот гляжу на вас давеча и думаю: с лица – словно и наш, а по разговору-то… вы с барышней-то будто по-французски говорить изволили?..
Кочин признал старика в лисьей шубе, соседа по вагону, и, подхваченный ширью, крикнул:
– Са-мый что ни на есть русский! с Заволжья русский!..
– Так, так… очень хорошо-с. Все мы тут настоящие, древней кости, правильные… – ласково посмеялся собеседник. – Давно не бывали здесь, сказали-с? По службе на стороне жить изволили?
– На чужой стороне жил, в Бельгии да во Франции… с девятьсот второго, две-над-цать лет. Бельгийцев и французов в политехникуме учил… аэтого – не изжил!..
И крепко ударил в грудь.
– Никак и не может быть-с иначе. Россия… она тягу свою имеет, вроде как пламень! Воздуху у нас много.
Кочин подумал: многому надо было сломаться в жизни, чтобы почувствовать эту тягу – пламень.
– А дозвольте узнать фамилию-с… с каких местов?
– Кочин, Иван Александрович, с…
– Кочин?!.. Да не сынок ли вы будете Александра-то Парменыча? Конские у него заводы в…?
– Вы отца знаете?! – радостно вскрикнул Кочин.
– Да как же не знать-то… Господи!.. Да ведь Александра-то Парменыч дочку мою крестил, Аленушку. Господи, да я-то ведь вас как знаю… студентом, бывало, как отмахивали-то на Борчике!.. Антропа Столбина-то ужли не помните?!.. У папеньки покупал лошадок… старые друзья-приятели с ним!
– Так вы Антроп… Антроп Кондратьич?! – воскликнул Кочин, – с девочкой приезжали к нам!.. Беленькая такая… с отцом спорили всегда о статьях… знаменитый конятник!?.. Из-за кобылки у нас еще ссора вышла…
– Из-за его Ягодки знаменитой… Помните-с! Да Господи… как я вам рад-то, родной вы прямо! – воскликнул, чуть не в слезах, старик и полез целоваться с Кочиным. – Милостивый Господь!.. Стали большой ученый, слыхал, как же-с… Папашенька-то, слышали, прихворнул… с полгода я в ваших краях-то не был, а дела делаем. Да заезжайте ко мне, старику… на Московской, собственный дом, с балконом, а сад на Волгу… большущий у меня сад, в пять десятин… Столбина всякий мальчишка знает… Да как я рад-то, – прямо душа почуяла своего. Сижу, слушаю разговор, приглядываюсь… – ну, что-то знакомое! в лице у вас такое, как у папашеньки, когда помоложе был… Ах, Господи!.. Надолго к нам-то изволите?..
– Надолго? Навсегда, Антроп Кондратьевич… навсегда!
– Вот это хорошо-с! вот это славно-с!..
* * *
В самый зачин весны, когда все поплыло, забурлило и зажурчало, дотащился Кочин до уездного городка. До усадьбы оставалось еще верст сорок.
Как и раньше, когда гимназистом приезжал на Пасху, решил он переночевать и, напившись в трактире чаю, вышел на торговую площадь.
Было все то же – сутолока и грязь, снеговая мура, навоз, с бурой водой колдобины, шлепающие ноги… – и сыпучий, немолчный гам мелочного торга. Но как все это переливалось в его душе! Что за крылья!? Откуда песни в душе, и хочется сладко плакать, и идти, и идти бездумно, по вешней воде в просторы…
Лихие петушиные голоса, кобыльи зовы, грызь жеребцов и ржанье горячей крови, воробьиная гомозня в пригревах… – все куда-то зовет, поталкивает и щекочет, и пробивает в душевной глыби. А воздух! Нигде неповторимый, – густой и топкий, и тонкий-тонкий, неуловимо!..
Главы собора, раздавшиеся синью, смеялись – звали золочеными звездами и крестами в сквозных цепях, легких, из золотого воздуха. Зевали лари на растопленной солнцем грязи, по-детски казали сказочные цвета розанов, пасхально-пышных, – желтых, лиловых, алых, – пушисто-шумных, когда заиграете ветром. Цепочки розочек-мелкоты шептали свое – купи! Образочки угодничков сияли цветной фольгою, смеялись на теплом солнце: «а вот и мы… все те же, старенькие, ласковые… здравствуй, родной… вернулся!..» Молодостью сияли колпачки пасочниц, из липки. Короба-брюхи пестрого токарья с лесов, вечной забавы детской, – свистульки, кубарики, бирюльки, – кричали яркими голосками – помнишь?!.. А вот и они, любимые, – семейки колокольцов валдайских, колокольцов дорожных, зудливо-звонко позванивающих по Руси, –
Ку-пи-де… ку-пи-де…
Ку-пи-денег… ку-пи-денег…
Ку-пи-денег-не-жалей…
Со-мной-ездить-веселей..
И он купил один, ему совсем ненужный.
Этот колоколец напомнил родное бездорожье, ночлеги, неурочные стоянки и уносящее дух – уххх-ты-ы…ать! – когда лошади вдруг подхватят и помчат-понесут куда-то, – под гору ли, в овраг ли, в омут ли, на луга… – кто там знает!..
Во всем было близкое и свое, приживившееся так к сердцу, что никакими силами оторвать не можно… а оторвал если, – только с кровью.
Бородатые лица мужиков, под мохнатыми шапками, были неизменно те же, тесанные на веки вечные. Ясны были бойкие бабьи глаза, светлые со светлого неба русского, как бывает светла вода на лесных прогалах. И вечно-весенни – девичьи, в тревожной весенней дымке, – пытливые, пугливо-ищущие судьбы. Вспомнились странные глаза «девушки из кафе», в Остенде, звавшие за собой… – не те! Вспомнились обманувшие глаза Ивонны, жены-не жены, оставленной далеко, в Лионе… – не те, не те! Вспомнились… ручьистые глаза Тани, серо-розовые от пряников, что покупал он в сладких рядах, – из Вязьмы, Торжка и Тулы: самые те глаза! Рассыпаны эти пряники и глаза – по всей России…
Глядели глаза – играли: на развешанное по шестам цветастое лоскутье, на глазастые платки-пятна, на кованые в жесть укладки-приданое, на подбитые полосатым тиком точеные люльки пестрые – качалки будущего наплода, качающие ветер…
Вороха рухляди, ряды белых кадушек, полных сверканьем нового творога, сметаны, сочного масла русского, в золотистой крупке: выломы сот янтарных, клейко текущих солнцем, с лесов приволжских… – все кричало ему из детства: здравствуй! Окоренки с россыпями яиц пасхальных – луковых, красных, синих, – светло кричали ему: Воскресе!