Текст книги "Том 6 (доп.). История любовная"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
За заставой фонари кончились. Он скакал по грязи, при тусклом свете слободских окошек. Пахло гарью. Зарево тускнело. Старое кладбище тянулось с версту, по буграм и ямам. Белая стена мерцала лентой, местами розовела от пожара. Грачи тревожно гомозились в липах и березах. На зареве чернели гнезда. Бураев вглядывался по дороге, – никого. «Если не дождалась – вернется? Встречу». Он поехал тише. Никого. Дождь прекратился, поднимался ветер, с поля. Пахнуло полевым раздольем, желтыми цветами курослепа, новой травкой. Радостно зафыркал «Рябчик». Пошел большак, в березах. Березы мотали космами, летели брызги. Бураев отпустил, пришпорил. Березы замелькали, захлестали. Вот и поворот на Богослово. Он осмотрелся. Никого. Зарево совсем погасло. На проселке отблескивали в лужах звезды. Он проскакал проселком – никого. Вернулся. Постоял, послушал. Посвистал протяжно. Объехал перекресток – никого. Березы шелестели. Гудели ровно телеграфные столбы. Ветром донесло чугунные удары – девять.
«Так и вышло», – с досадой подумал он. И не спешил. Посмеялся кто-то? «Или – она…та Лиза Королькова, девочка с косами, которой уже нет на свете?… Жду мертвую. На распутьи, в ветре, в пустоте?…» И стало неуютно. «Насмешка, как все у меня в жизни?…» Вспомнилась Клэ, первая его влюбленность, – вышла замуж. Потом Люси, – обман. Милая девочка с косами – призрак. Ветер, пустота. И темень. Грязная дорога… От города загромыхали колокольцы, застучало. Он пригляделся: парой в тарантасе, почта. Проехала.
– Эй!.. – крикнул Бураев в пустоту и темень.
Подождал. Сыпали дождем березы. Что за чорт?… Насмешка. Потрепал «Рябчика»:
– Верный друг, коняга… не везет, брат?…
«Рябчик» застриг ушами, фыркнул.
– Головой трясеш. Да, брат, незадачи. Ну, к подполковнику заедем, увидим светлую Юнону… каких не будет. Ну, айда!..
Он пришпорил. Навстречу набегали огоньки, застава.
– Куда вы?… стойте… капитан Бураев!.. – крикнул кто-то.
Он столкнулся с кем-то, взвил «Рябчика».
– Чуть не сшибли… ах вы, Буравок!..
– Простите, капитан… так, разогнался… – признал Бураев ротного 9-й роты, штабс-капитана Артемова. – На усмирение?
Из полевого переулка, слева, выходила рота в полном походном снаряжении, скребя шагами. Вздутые мешки серели сбоку, штыки мерцали ровными рядами.
– Сми-рнааа, р-равнение напра-ва!.. – закричал Артемов. – Шире, шире шаг! Левое плечо вперед… прямо, ма-арш!.. Подпоручик Константинов, ведите роту… нагоню! Чаще перебежки… пользуйтесь ночным маневром!..
Рота вышла. Ехала лазаретная линейка, кухни.
– Воюем с пролетарами, голубчик… – сказал, закуривая, штабс-капитан, рыжебородый, грузный, по-походному, в ремнях, с биноклем и наганом. – Третья неделя забастовка, сегодня вскрылось… захватили директора, грозятся учинить расправу. Говорят, у них там агитаторы укрыты, с бомбами… чорт их побери! Пойдем в атаку на эту сволочь… – плюнул штабс-капитан.
– Там и прокурор, и вице-губернатор, и стражников нагнали… оцепили, а не выдают! Только сошлись дерябнуть к Туркину, в преферансик пошвыряться… бац, к командиру… Ну, уж задам им перцу!..
– Роту без нужды не горячите, – сказал Бураев.
– Неважно на солдат влияет. Для сих маневров надо бы особый корпус, внутренней охраны.
– Кой чорт, неважно! Рота у меня – вот! – он сжал кулак. – Так-то распатроним… А эти… уж живыми не уйдут. У… цев троих из нестроевой под суд, ихние прокламации нашли… ни за что погибнут!
– Не горячите. Тут не революция, а глупость. Сволочь захватите.
– Там разберемся. А солдаты рады… по три гривенника на рыло, да и угостят, понятно. Вот вы говорите… стой, чорт!.. говорите, не надо горячиться. Да чорта мне стрелять в болванов… курицы не могу зарезать. Понятно, долг исполню. Ни в воздух, ни холостыми теперь нельзя, после былого «опыта». Стрелять, коли что, придется. А вы бы полюбовались на моего Константинова-вояку, вот пошел народец… малиновое! Губы посинели, как утоплый… трясется, хнычет… «как я могу стрелять в народ!» Чуть не истерика, да еще при фельдфебеле, при взводных! Ну, что прикажете мне делать, подать рапорт!..
– Чорт знает! – сказал Бураев возмущенно. – Это сейчас же разнесется солдатней… считайтесь с этим. Придется, хоть и больно. Офицерский суд решит. Разводить заразу… Ну, прапорщик запаса, особенно эти универсанты, протестанты… не в счет. А то вдруг кадровый!..
– Так бы сейчас дерябнул!.. – крякнул штабс-капитан, вбирая пузо. – Послать бы казачков, живо бы плетями… Не на японцев… нас-то чего тут беспокоить?…
– Бывает, нельзя без боя. 905-й помните? Почему ему не повториться, при таких порядках! – и он подумал, что вытворяют в Петербурге: «Гришка Распутин, разные Иллиодоры, бестолочь и „тайны“. В армии – мы, командиры рот, на манер отмычки, „козлища“, чорт знает…» Подумал – и смутился. – Для внутренних историй нужны части боевой внутренней охраны, особой дисциплины, а не регулярные войска. Нужна реформа. Стражниками тут не обойдешься…
– Ну, догонять пошел.
Они простились.
«Выбрал командир Артюшу. Ни шагу без фельдфебеля. И трусит», – подумал Бураев раздраженно. – «Пошли надежного. Чекана или Густарева. Бригадный шляпа, за себя дрожит. Как бы Москву не потревожить. Там ведь все с примеркой, за чужой шеей!.. – выругался он. – А случись серьезное? с такими трясопузами да сопляками…»
За разговором они доехали до семинарии. Пришлось вернуться, к Кожину заехать. У семинарского забора, на углу, стояла кучка семинаристов. Донеслось:
– Покажут им олеховцы! Вон тоже, сволочь едет… охранники!..
Бураев вспыхнул. Подумал – мальчишки, не придавать значения? Он уже проехал. Нет, нельзя: взрослые болваны, хулиганье. Он бросил «Рябчика» на кучку и дал нагайкой. Кучка побежала. Он нагнал и вытянул еще. Один споткнулся. Бураев вытянул еще, по заду.
– Будешь помнить «сволочь»! Уважай армию, скотина!.. Встать! – крикнул он семинаристу. – Фамилия?…
Из-за угла кричали:
– На безоружного попался… царский плевок, опричник! Бей его, ребята!..
Бураев погрозил нагайкой. Лежавший плакал.
– Подыму, не притворяйся… встать, скотина!
Семинарист поднялся. Он был верзила, не ниже капитана.
– Фамилия?! Вы, мерзавцы, не дети, а, великовозрастные болваны, и будете наказаны!.. Подойти ко мне!.. – крикнул он притихшим.
– Мы готовы извиниться… сказал из кучки кто-то.
– Извиняться перед всяким…! – крикнул бас и свистнул.
– Подойди, если ты не трус! – крикнул Бураев кучке. – А ты, не двигаться, – взял он за шиворот семинариста. – К ректору идем! Фамилия?!..
– Мирославский, – плаксиво заявил семинарист. – Это не я, можете спросить.
– Всех найдем! – сказал Бураев. – Двигайся.
– Найдешь, у своей… вошь! – крикнул из кучки бас, и побежали с песней:
На дворе у попадьи
Растерялися бадьи…
– Позвольте, господин офицер?… – услыхал Бураев раздраженный голос. – На каком основании вы издеваетесь над мальчиком?… Вы его ударили! Он вас ударил плеткой? Не бойтесь, смело говорите… я не допущу… – обратился неизвестный к семинаристу. – Вы его били? На каком основании?…
– Что такое? – сдержанно спросил Бураев господина с остренькой бородкой и в пенснэ. – Кто вы тут такой? вы слышали?… вы за хулиганов?…
– Я член земской управы… Канунников. Вот, моя карточка. Я не могу позволить, чтобы при мне учиняли гнусное насилие над учеником… публично!..
– А я капитан Бураев. Вас интересует, что произошло? Удовлетворю ваше любопытство. Эти оболтусы, в кучке, посмели оскорбить армию… понимаете, а-рмию! – крикнул Бураев, тряся нагайкой. – Нет, ты посто-ой… – подтянул он за ворот семинариста, который пробовал рвануться, – мы с тобой сейчас к ректору направимся… Вы довольны? – обратился он к господину в белом картузе.
– Но позвольте, нельзя же…
– Нет, уж теперь… вы позвольте! – поднял Бураев голос. – Когда оскорбляют армию Императора и России… и господин член управы вмешивается и берет сторону мерзавцев и хулиганов… что это значит?!
– Но я не слыхал, позвольте!..
– А не слыхали – молчите! Сперва узнайте. Когда говорит офицер – говорит офицер! С вас довольно? Если не довольны и если вы достойны… – к вашим услугам! Капитан Бураев.
– Не испугаете… я завтра же еду к губернатору! – запальчиво заявил член управы. – И не позволю самоуправства…
– Можете успокоиться. Я не скрываюсь, сейчас же заявлю ректору, а завтра подам рапорт обо всем. Вы слышали, что эти хулиганы кричали на всю улицу – «царский плевок» и «охранник»? Вы слыхали, если не глухой. Если видели, как отпорол нагайкой хулиганов, вы слышали! Или вы солидарны, а?… Я вас знаю: когда оскорбляют армию и Государя, вы не слышите. Когда порят нагайкой дрянь… вы заступаетесь, кричите о насилии и самоуправстве! Меня не тронете вашими истертыми словечками, знаю я вас!.. За себя я сумею всегда ответить… и отвечу! С вами разговор кончен. А тебя, хулиган, я дотащу до ректора.
И не обращая внимания на какие-то путанные слова заступника, Бураев, не выпуская ворота семинариста, спрыгнул с коня и направился к освещенному двумя фонарями подъезду семинарии. Вызвав звонком швейцара, он приказал ему подержать коня и, все еще держа за ворот примолкшего семинариста, сказал попавшемуся навстречу ламповщику, чтобы провел его к господину ректору. Скоро явился, скатившись с лестницы, худой и высокий инспектор семинарии, в виц-мундире, с оловянными пуговицами. Бураев объяснил вкратце и потребовал самого ректора. Инспектор стал уверять, что он имеет достаточно полномочий, что в такой поздний час… приемные часы кончились… господин ректор занят учеными трудами в своей библиотеке…
– Дело настолько серьезно, что я прошу вас побеспокоить господина ректора, иначе я не уйду! – твердо сказал Бураев.
Его попросили к ректору, в кабинет. Он повел за собой семинариста.
Благообразный архимандрит, в темном подряснике, сидел в кресле, в груде бумаг и книг. Он вдумчиво выслушал Бураева, покачал неодобрительно головой, потом покачал уже с одобрением, когда дело дошло до порки, и объявил:
– Не могу во всем усмотреть иного чего, кроме, во-первых, бесстыдного и прискорбного поведения негодных, участь которых будет решена завтра же… и, во-вторых, справедливого и государственного внушения негодным. И ото всего сердца благодарю вас, капитан… ибо во всем этом бесчинстве больше значимости, чем кажется. Наша семинария борется с этим смердящим духом разложения нравов и попирания законов. Эти гады завтра же будут извержены. Только прошу вас… не доводите до официального пути, во избежание пересудов в обществе нашем, между нами, скудоумном и пустоумном… дабы не вышло соблазна горшего и…
– Простите, господин ректор, но я обязан подать командиру рапорт… – сказал Бураев.
– Лишняя суета… зачем?
– Таков закон, господин ректор.
– Ну, в таком случае, творите по закону.
Качая в возбуждении нагайкой, Бураев вышел. Швейцар, передавая «Рябчика», сказал почтительно:
– Прямо, ваше благородие, никакого сладу с ими, и начальство наше… – он понизил голос, – ни-куда, никакой дисциплины… воспитатели водку с ими хлещут, а то чего и хуже. Ну, какие же из них попы-то выйдут!.. Тридцать два года здесь служу… год от году хуже. – Он получил пятиалтынный и поклонился. – Одна, можно сказать, похабщина… только и слышишь, что мать да мать!..
– Верно, старик! – сказал Бураев. – Солдат?
– Так точно, ваше благородие… Иван Баранов, старший унтер-офицер, 72 пехотного Тульского полка, в чистой с 89 году! Наш полк с самим Суворовым в Итальянском походе был… барабан у нас пробило ядром… потому у нас теперь особый барабанный бой при марше, и турецкий барабан числится по штату военного времени, ваше благородие!.. – радостно и гордо сообщил Бураеву старик-швейцар.
– Вот ты какой… молодчик! – весело сказал Бураев, только сейчас заметив у солдата Георгия. – Был в боях?
– Так точно, в осьмнадцати боях, ваше благородие! Первое…
– Заходи, брат, как-нибудь… с лагерей вернемся, ко мне чайку попить, к капитану Бураеву, в полку узнаешь. Вот тогда расскажешь, буду ждать.
– Покорнейше благодарю, ваше благородие. Упомню, обязательно зайду.
Он подал стремя и еще молодецки топнул.
– Ну, прощай, Баранов.
– Счастливо ехать, ваше благородие!
Бураев был растроган этой неожиданной встречей. Не мог он равнодушно проходить мимо героев, особенно мимо солдат-героев. «Как знаменательно-то вышло», – думал он, – только что были хулиганы, молодежь… ни чести, ни отваги, и тут же рядом, старый человек, прямой и верный! И сколько их таких, невидных. Ими и жива Россия, на всех путях… Суворов в сердце, не забыл и тут… «барабан у нас пробило»! Когда же было, в битве при Требим… солдат, а знает. А спроси этих… «мать да мать!» Все еще связан с «нашим»: «у нас особый барабанный бой», «наш полк с самим Суворовым!» Почему прежние – такие, а теперь?… И во многом так. Родиной гордились, своим. Откуда этот халуек общественный, протестант – спортсмэн? Не разобравшись, вопиет: «насилие, публично издеваетесь над мальчиком!» – хотя прекрасно знает, что хулиган. Губернатором грозится, а тот же губернатор у него – «бурбон», «нагайщик», «столыпинец»? Потому что офицер вмешался! Знать не знает, что тот же «офицер» всегда обязан!.. Присягой, честью. Старая повадка, рабья. И всегда тычут – привиллегии! Сколько исписали… Чуть что, ведь на коленках будет ерзать, чтобы не дали в морду. В 905 было, попритихли. Этот старик не раб. Крест на шее, и крестом отмечен, верный русский человек. Общество дает опору негодяям, не чтит закона, не понимает власти и не умеет властвовать. Гордый студень! А тоже – «не позволю». И еще лезут государством управлять. С огнем играют, пораженцы!
VIII«К батальонному заехать обещал», – вспомнил Бураев встречу и повернул к заставе. Кожинский забор тянулся по концу Московской, ворота выходили к полю. Бураев свернул направо, полевым простором. Старые тополя шуршали в ветре, пахли горьковато-клейко. У каменных ворот, под плесень, с отбитыми шарами, он позвонился. Знакомо раздалось по саду, в глубине, – бом… бом… Залаяли овчарки. Было видно в щели, как из людской выходит кто-то с фонарем и светит к лужам. Кричит овчаркам – цыц, лихие! Как в деревне. Это денщик Василий, садовод, как и у отца, Василий тоже. Бураев вспомнил про отца, и стало грустно. Надо написать. «Сейчас увижу Антонину, милую Юнону… интересно, какая она стала. Больше году не был, и не встречались».
Подумал: «так бы и не собрался, если бы не „свидание“». И еще подумал: «вот женщина… скоро таких не будет». И увидал – «виденье». Да, Юнона.
– Кто там?… – сторожко спросил Василий.
Бураев въехал в открытые ворота, в тихий, широкий двор, напомнивший ему родное – «Яблонево» отца, где вырос. Так же выходили с фонарем к воротам, те же тополя, светящиеся окна дома, в высоких елях. Повеяло уютом, родным, исконным, теплым. А в доме, в белом платье – мама… милая Юнона, напоминающая чем-то маму. Он позвонился на парадном и подумал, как хорошо, что он заехал, привела случайность, что-то, тот «компас», который как-то направляет.
Вот, надломилось в жизни, не к кому пойти, и вот – направил. Милая Юнона, как-то встретит?…
В нем заиграла радость и поднялось смущенье, когда послышались шаги за дверью. Отворил сам Кожин, в гимнастерке, костлявый, длинный, с тонкими усами в стрелку, в эспаньолке, как Дон-Кихот. В зале играли на рояле, как тогда. Сердце его забилось радостно-тревожно. Его встречают?…
Он вошел, смущенный. Особенно смутил полковниук, крикнул:
– Вот он, блудный сын! вернулся!.. Антонина, встречай заблудшего!.. Силой притащили, а?… Под дождем прогулки совершает… все освежается. А старые друзья забыты!
– Нет, полковник, не забыты, – в смущении сказал Бураев, – а как-то все не выходило…
Музыка замолкла. Бураев узнал знакомые шаги по залу: шла Юнона.
– Наконец-то… – появилась Антонина Александровна в дверях. – Что с вами было, милый капитан… почему так пропадали? И так внезапно… Кажется, больше года?…
Бураев поцеловал смущенно руку. Подумал: что это, насмешка?
– Как-то, Антонина Александровна, жизнь захлеснула… – сказал он искренно. – Страшно жалею… Так все как-то…
– Бывает, – пошутил полковник. – Нечего жалеть о прошлом. Так-то, братец.
Антонина была все та же, молода, свежа, светла, спокойна, как будто пополнела, стала еще прелестней.
«Новое в ней», – следил за нею с восхищением Бураев, – «нежная усталость, томность», – и сладко, и тревожно билось сердце. Полковник скрылся: что-то с инкубатором неладно.
Выйдя в залу, Антонина вдруг остановилась.
– Почему забыли? – спросила она прямо. – Много пережили?…
Этого он не ждал и растерялся. Вспомнил почему-то, как она – давно! – склонилась к нотам, как он слушал. «Совсем другая», – пробежало в мысли. Она смотрела на него с улыбкой, как – всегда?
Он ответил:
– Много вы знаете. Я ценю ваше доброе ко мне…
– Правда? – она как-будто, удивилась. – Вы не изменились. Ну, что-нибудь скажите…
«Нет, она другая… свободней стала», – решил Бураев, любуясь, как она села на качалку. – «Как прелестна!..»
– Что же говорить, вы знаете. Конечно, я не мог себе позволить у вас бывать…
– Вот как! Почему?
«Нет, она совсем другая».
– Вы курите?! – не удержался он воскликнуть.
– Что вас удивило? – спросила она спокойно. – Так, привыкла… Ну, говорите. Не могли бывать… Ну, что еще?
– Вам все понятно.
– Почему мне… все понятно? – сказала она вверх, следя за дымом.
– Потому что вы… другая! – сказал он смело.
– Я не понимаю, что это значит… другая? Какой вы странный…
– Перед вами я не могу таиться, как перед… святой! – сказал он неожиданно и тут же и подумал – «зачем я это?»
– Вот как! – она чуть усмехнулась и качнулась. Светло-сиреневое ее платье помело паркет. – О, какой вы льстец… кто вас учил?
– Я не льстец, – сказал Бураев, – вы это знаете.
– Комплиментщик, знаю! – звучно засмеялась Антонина, новым смехом. – Помните, в саду?…
Бураев грустно усмехнулся.
– Помню. Что же… вы все такая, как тогда! – сказал он прямо, в очаровании «виденья». – Видите… потому-то я не мог бывать у вас, тогда. И сегодня я не посмел бы, если бы не… полковник.
– Знаю, знаю… Ну, говорите.
– Я был обязан перестать бывать… может быть еще раньше, до «истории».
– Почему – раньше?
Бураев не ответил.
– А теперь… нисколько не обязаны… перестать бывать?
Он любовался, как она качалась, откинувшись на спинку кресла. Это оживленье, смех, играющие руки, каштановые косы, завернутые пышно, – все было новым, таинственно-прелестным новым. Он, в очаровании, ответил:
– Боюсь, что да… обязан.
Она взглянула на него издалека. Взгляд этот что-то и сказал, и нет.
– Снимите «обязательство» с себя, не стоит… – сказала она шуткой. – Впрочем, послезавтра уйдете в лагери. Но… я вам разрешаю изредка бывать и летом. Андрей Максимович приезжает каждую субботу, для садов и для хозяйства. Значит, – сказала она обычным тоном, – с вашей «историей» покончено? Вы не обижайтесь. Все знают…
– Обижаться, на вас! – восторженно сказал Бураев. – Теперь, – он усмехнулся, я уже «мальчик без истории». Как я счастлив, что могу бывать… вы для меня, как… милосердие! Уверяю вас. Если бы вы знали, как я одинок. И… всегда был одинок, – прибавил он с тоскою.
– Очень рада. Что же вы не спросите про Нету? Она теперь бо-льшая.
– Я не забыл. Не встречал давно. Большая, да…
– Ушла на панихиду по Лизе Корольковой. Вы знаете? Самоубийство…
– Знаю. Ужасно. Я ее помню… фарфоровое личико, мимо проходил в казармы, часто видал в окошке. Обыски идут у нас…
– Кажется, что-то грязное. Начальница гимназии хотела запретить, чтобы устраивали панихиду, но все восстали. Вот, Неточка пошла. Кстати, который час? Без четверти десять… Надо послать пролетку. Вы с этой Корольковой не были знакомы?…
– Никогда… Почему вы меня спросили?
– Просто так. А вы… почему так спрашиваете?
Бураев не успел ответить: вернулся батальонный, нес цыплят в лукошке.
– Надо Семена послать за Нетой, к Лисанским. Там она будет ждать.
– Куда послать? – не понял Кожин. – То есть, как за Нетой?…
– Как за Нетой! – сказала Антонина раздраженно, чему Бураев удивился. – Нета же ушла на панихиду и будет ждать! Надо послать к Лисанским…
– Вот тебе раз! – сказал полковник, потирая темя. – Давно пое-хал! Как же это ты так… волнуешься. Поужинал и поехал. Вот, полубуйся, капитан, какие у меня штуки… вот эти пли-муты! Знаешь, милая… не попробовать ли, под музыку? Эффектно будет, чорт возми!..
– Как, что… под музыку? – спросила, в испуге, Антонина.
– Что-что… Выпущу, а ты сыграешь. Посмотреть влияние… слышат или нет? Где-то я читал, что рыб на музыку манят… все и выплывают! Вот, приучить-то!.. Капитан, не смейтесь: знаете мою слабость. Скоро тридцать пять лет, все с солдатиками играл, а вот пора и отдохнуть, с цы-плят-ками-с…
Антонина вышла. Кожин любовно вынимал цыплят, пускал на коврик.
– Вот, батальон-то настоящий! Смейтесь, а – жизнь. Лучше, братец, чем все трофеи мира. Что ж, я и не скрываюсь. Скоро выхожу в отставку. Богат, а скоро буду и миллионером, да-с. Эта усадьба только между прочим. Куплю, так… десятин тысченки три, ну, понятно, пенсия. Конец войне! Скоро все армии насмарку. Тюк-тюк-тюк… – тыкал он в пол перед цыплятами. – Армии разоряют государства! да-с!.. Но… служишь – и не философствуй.
Бураев, из такта, промолчал: часто чудил полковник! Кожин унес цыпляток. Вернулась Антонина.
– Да, – это самоубийство очень взволновало город, – сказал Бураев.
– А вас?
– Но это так естественно. И меня, конечно.
– Нета говорила, – скользнула взглядом Антонина, – что в дневнике несчастной что-то есть о вас?… Вы ничего не слышали?…
– Странно. Я ее совсем не знал…
Он вспомнил о письмеце, о «К.».
– И не знали, – спросила Антонина медленно, – что вы ей очень нравились?…
– Первый раз слышу! – искренно сказал Бураев. – Теперь я стал какой-то притчей…
– Ну, простите… – взяв его руку, сказала Антонина, – я вас встревожила?…
Это ее движение и мягкость, как она сказала, его растрогали. Он не посмел сказать ей, как он счастлив, что снова ее видит. Но его взгляд сказал ей это.
– Встревожили?… чем?!.. – удивился он. – День у меня сегодня беспокойный был… а так, какие у меня тревоги!
– Да, вид у вас усталый.
Антонина отошла к окну, открыла. В окно смотрела белая сирень, в дожде.
– Хотите?… – сломила она веточку. – У нас тут солнце… уже распустилась.
Он поблагодарил и нежно поцеловал, – приник к сирени.
– Помните, – сказал он нежно, – когда-то вы меня гадать учили?
– На сирени? – бросила она небрежно.
– Нет. Это было давно, но я все помню… фуксии! – сказал Бураев, стараясь уловить ее глаза.
– Фу-ксии?… когда?… Не помню. Разве на фуксиях гадают? В первый раз слышу. Почему у вас сегодня тревожный день?…
Она пошла к роялю, но играть не села. Открыла, задумалась… закрыла.
– Я теперь даю уроки, уже больше года.
– Да, я слышал, что вы довольны. Полковник говорил… нашли цель жизни.
– Цель? – усмехнулась Антонина. – Вот как, смеяться научились!.. Я шучу, конечно. Теперь уж не такая домоседка стала… Бегаю с утра до вечера.
– Странно, ни разу вас не встретил! – сказал Бураев. – Впрочем, у меня одна дорожка – дом, казармы…
– Да? А я вас иногда встречала… Вы, кажется, в каком-то тупичке живете… неподалеку Антоньев монастырь?
– Да! – радостно сказал Бураев. – Вы знаете?… Но почему же я никогда…
– Случайно вышло… как-то я ехала и видела, вышли из тупичка, пошли в казармы. Какой же у нас с вами скучный разговор!
– Что-то ты, капитан, начал мне говорить, что-то у тебя произошло сейчас… про какой-то рапорт?… – сказал вошедший батальонный.
Бураев рассказал, что вышло.
– И превосходно, что отпорол. Вот кого бы отодрать-то… подлеца Скворца да мецената нашего Катылку! В Сибирь!.. – закричал полковник, словно на плацу. – Эти тебя продерут в «Голосе», в отделе «подтирушки», или у них «Постирушки»? Ну, да ты им головы отвертишь, я тебя, капиташа, зна-ю!..
Антонина передернула плечами и ушла. Бураев с удивлением подумал – «что такое с полковником сегодня? и Антонина как-то странно?…»
– Надо Антонину благодарить. Заметили, нарочно вышла. Что говорить, святая женщина, молюсь на нее, как на икону. Стала она давать уроки музыки… вы уж, понятно, ходить к нам перестали… стали «мальчиком с историей», как мать-командирша пропечатала. «Один Бог без греха, а мы лю-ди гре-ешные!» – неожиданно запел подполковник. А Антонина как раз тут и решила давать уроки музыки. Так сказать, наполнить зияющую пустоту. Однако, три четвертных выигрывает! – подмигнул Кожин, – скоро выкупим у банка лятифундию, с ее подмогой. Урок был у подлеца Катылина, собственника поганца «Голоса»… И приехал этот адвокатишка Скворец, редактор. Ну, за чаем кру-пный разговор… как раз у тебя, капиташа, «вынос» твой случился…
– Какой вынос? – спросил Бураев, которому стало неприятно слушать.
– Не вынос, а «вылет» правителя Краколя. Вышиб ты его? Это уж факт исторический. Вот они тут и закипели, общественники наши, ангелы-то хранители! Вот когда распотрошим-то… и губернию, и армию! Понимаешь, что говорили?… Падение нравов!.. А у этого Катылина в Москве содержанка, в монастыре послушница, и уважаемая супруга, кровь с молоком!.. Вот и прикуем к позорному столбу, на радость общественности и либералов-кадюков. Антонина, понятно, от чистоты души, им и говорит: неудобно в частную жизнь мешаться… публичного преступления нет! здесь дело вза-имное… ушла жена от мужа – и, между нами, известного прохвоста! – и муж мог требовать удовлетворения, и вообще!.. Зачем будить нездоровое любопытство, надо подымать читателей… Они ей – «мы на страже общества, и пригвоздим!» А она… Вы ее всю не знаете… ох, с темпераментом!.. – разошелся Кожин, – а перед офице-ром… – ткнул себя в грудь Кожин, – благоговеет, казачка чистокровная, атаманова дочка… на пистолетах может! а, бывало, джигитовала… засу-шит!.. Вы не глядите, что – «тихий глаз»… и консерваторию кончила на виртуозку!..
– Господа, пить чай! – позвала Антонина Александровна устало.
– Сейчас, анекдот Буравку доскажу… Она им, братец, ультиматум: ни слова в ваших «подтиронах»! Завтра намараете, – смысл-то! – а к вечеру Бураев вас обоих прро-бу-рравит!.. – сделал полковник пистолет из пальца и присел, прищурясь. – Как воробьев! – «Я – какова полковница? – этот характер очень знаю!» Ну, те и… дай бумажки! Она-то, правда, тут же, как говорится, «спокойно удалилась» – она уме-ет! – и урок к чертям, а «подтирон»-то порции не получил. Этого, заметьте, ни-кто не знает. Аминь! – полковник погрозил к столовой. – Слово взяла с меня – ни-ни! Но тебе-то… не могу же не сказать! Я тебя, чорт те знает, «люблю любовью странно-иностранной». Глядишь – ну, прямо, офицер-девица, из монастыря вот только… А можешь и в ад сейчас же. Мо-жешь! Хмуришься? На батальонного не полагается сердиться! – погрозился Кожин. – Идем к хозяйке и виду… ни-ни-ни!
«Сегодня он какой-то чумовой», – подумал опять Бураев. Но это было мимолетно. Антонина, милая Юнона, сияла в мыслях. Новая, – такой он никогда ее не видел. «Тихий глаз», – верно сказал полковник. «Вы ее всю не знаете! ох, с темпераментом… казацкой крови…» «Но как же это объяснить?» – спрашивал себя Бураев. – «Возмутилась, бросила урок, когда узнала, что я?…» Было непонятно, даже неприятно почему-то.
Вошли в столовую. Она стояла у буфета и смотрела к двери. Он встретил ее взгляд и прочитал: да, я такая! Конечно, она слышала.
– Вам, как всегда, покрепче?
– Пожалуйста. Особенно сегодня.
– Почему «особенно сегодня»?
– Очень, Антонина Александровна, устал. И еще необходимо в одно место. Уже одиннадцатый… а очень нужно.
– Очень? Деловой вы стали.
Она взглянула из-за самовара. Так она раньше не смотрела. Решительно, она другая. Тревожней стала? Он не мог решить. Свободней?…
– Не деловой, а… очень нужно! – повторил Бураев, а сам подумал: «вот заладил!»
Антонина задумчиво мешала в чашке. Полковник шумно дул на блюдце. Разговор пресекся.
– Выкупим у банка, решено! – сказал полковник. – Займусь червями, по системе… этого… ну, как его… такая звучная фамилия… – крутил он в пальцах, – ну, еще корпусной-то был?… Антониночка, не помнишь?…
– Не помню, – сказала Антонина в чашку.
– Ну, чорт с ним. Буду воспитывать на скорцонере, коконы получаются тончайшей консистенции и…
Антонина опять взглянула, и снова их взгляды встретились. Сердце Бураева остановилось. Взгляд был мгновенный, – и тоска, и радость.
– Партийку сыграем? – нежданно предложил полковник, обрывая хозяйственные планы.
Бураев колебался. Остаться? Антонина, склонившись, медленно переливала с ложечки. О, милая! – сказал он взглядом. Сердце было полно таким безмерным, что он не мог остаться. Скорей на воздух, скакать, все вспомнить, привести в порядок. Он задыхался от волненья, зная, что сейчас случится, должно случиться. Он взглянул опять. Она переливала с ложечки. Он видел милую ее головку, завернутые косы.
– Сегодня не могу, полковник. Если разрешите, завтра?… Дал слово быть. Приехал из Москвы профессор, надо быть, неловко… – путался в словах Бураев. – Доклад какой-то… важный… об «основах жизни».
– Ну, Бог с вами, до-кладчики. Ну, завтра. Перед лагерями отпразднуем. Покажу, какие я реформы провожу…
– Уходите… – сказала Антонина утомленно, бросая ложечку. – Что так скоро?
Как всегда, она была спокойна, замкнута. Глаза сияли ровным светом. Провожая, она сказала:
– Яблони зацветают…
Бураев вспомнил «перламутр» и «маму» – первое знакомство.
– Да, я помню ваш перламутр…
– Что за перламутр? – спросил полковник.
– Яблони когда у вас цветут… все, как перламутр. – восторженно сказал Бураев. – Помню, когда я в первый раз увидел… – он остановился, – как перламутр, так я живо помню…
– И «маму»? – усмехнулась Антонина.
Засмеялись все. Громче всех полковник.
– Конечно!.. – сказал Бураев, – сколько мне за «маму» попадало, как не помнить! Да, чудесно теперь будет. А в лагерях одни березки да осинки. У вас укрытей. А в нашем тупичке открыто к пойме… чуть только начинает розоветь.
– Ну, значит, завтра… кстати сады посмотрим, – напомнил Кожин.
«Машенька приедет завтра», – вспомнил досадливо Бураев.
– Завтра… постараюсь, господин полковник.
– Визи-тер! Сидит, как на иголках, на часы все… Уж по правде, свиданье, что ли?…
– Никак нет. Полное одиночество. Как на походе, можете взглянуть. А сплю, как полагается, на гитаре… – он вспомнил, что приказал Валясику. – Голо, как в келье. Портрет, в веночке, да иконка.
– А чей портрет-то? – подмигнул полковник.
– Мамин, господин полковник.
– Отцы пустынники… и жены непорочны! – вздохнул полковник. – Так вот поглядишь… изящный капитан, пачками влюбляются… ну-ну! Ну, а когда порол нагайкой, а… зверем? Знаю твой слабый темперамент, слыхали, как на войне-то! Кажется, тоже, казацкой крови… что-то ты говорил?
– Есть немножко. По маме, запорожской. Только мама кроткая была. Да и я, господин полковник, не из зверей, – не уходил Бураев, мялся. – Горяч я, правда. А солдата ни разу не коснулся, в этом чист.