Текст книги "Торговка и поэт"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
– Я морально не готов работать у гитлеровцев. Я слишком ненавижу их!..
Павел Осипович вздохнул, как бы сожалея, что еще один человек не может понять его. Сказал почти жестко:
– Я ненавижу их не меньше. Однако работаю. Лучшим работником считаюсь. Немцы мне полностью доверяют. А между прочим, я тоже из лагеря. Вот они помогли освободиться, – кивнул он сразу на троих – на Лену, Янину Осиповну, Андрея.
После такого признания человек этот сделался самым близким тут – товарищем по страданию. Олесь уже было подумал: «Нет, не можешь ты ненавидеть, как я, ты не пережил того, что пережил я». Теперь ему сделалось стыдно за то, что он почему-то сразу отнесся к этому человеку не очень приязненно, как бы скептически: мол, легко тебе, дед, рассуждать и планировать войну, как сказал Андрей, на пять лет. А «дед», оказывается, вот кто. Не его ли должна была выкупить Ольга?
– Простите, – сказал Олесь.
– За что? – удивился Павел Осипович.
Андрей засмеялся:
– Ну что, дед? Нравится тебе парень? Я из него сделаю лучшего диверсанта. А ты его хочешь послать немецкие прокламации писать.
– Прокламации он писал бы наши, но со знанием дела… врага бы знал изнутри, это важно. Кстати, пока Андрей даст тебе задание, напиши стихи о разгроме немцев под Москвой. Хорошо было бы сатиру или такие, чтобы людям петь их хотелось. Мы их листовкой напечатаем. Печатники свои, – ласково посмотрел «дед» на Лену, а потом сказал Андрею, повторяя, видимо то, что уже говорил прежде:
– Нужно, ребята, сочетать все формы борьбы.
Андрей, кажется, согласился с этим, потому что смолчал. Олесь отметил, что про стихи сказано человеком образованным, интеллигентным, даже его друзья студенты когда-то говорили по-русски не «напиши стихи», а «напиши стих», и снова подумал, что этот простой железнодорожник в потрепанной одежде, небритый, до войны занимал немалый пост, да и в подполье, конечно, не рядовой. Одно непонятно – его отношения с Андреем. Кто кому подчиняется? Вчерашний военный, Олесь не сразу мог принять своеобразную партизанскую демократию.
Обрадовало согласие «деда», чтобы задание дал ему Андрей. Но когда? Хотелось получить его тотчас. Вообще по дороге сюда он совсем иначе представлял себе заседание подпольного центра. Казалось, сразу будут команды, как в боевом штабе. А что к нему, в сущности, присматриваться? Он весь душой и телом в борьбе. Он мог бы продолжить ее один, но знает, что сила в организации, потому и искал настойчиво связи.
– Саша, берите хлеб, не стесняйтесь.
– Спасибо, я не голодный.
– Его хозяйка блинами кормит с верещакой. А драники ее на весь рынок пахли. Мне и сейчас снятся те драники. Даже слюнки текут.
Янина Осиповна блеснула золотым зубом, глянув на Андрея влюбленно и с шутливым укором:
– Не нюхай чужие кастрюли.
– Так на рынке же! Не на кухне. Послушайте, если бы вы видели, как она умеет торговать! Класс! Деньги не жаль заплатить, чтобы посмотреть на такое.
Олесю стало стыдно за Ольгу и за себя. Возможно, он покраснел или еще чем-то выдал себя, потому что хозяйка внимательно посмотрела на него и вдруг спросила:
– Послушайте, Саша, можем мы Ольгу приобщить к нашему делу?
– Нам вот так, – резанул ладонью по шее Андрей, – нужен такой человек. Какая связная! И внутри города. И для связи с партизанами. Ее вся полиция знает.
– Веришь ей? – не отводя глаз, в упор, переходя на «ты», спросила Янина Осиповна.
Олесь растерялся и перевел взгляд на Лену. Но Лена на него не смотрела, Лена смотрела в чашку.
– Можешь поручиться? – спросил Андрей.
Парня бросило в пот. Он был готов к любым, самым тяжелым испытаниям, но о таком даже не подумал, а между тем какое оно нелегкое, это испытание. Не поручиться за человека, который спас тебе жизнь, которому ты доверил величайшую тайну? А как поручиться, если человек этот живет совершенно иными интересами, если даже разгром немцев под Москвой Ольгу мало тронул? Нет, не было у него уверенности, что Ольга готова к сознательной борьбе, готова жертвовать жизнью, как к этому готов он.
– А ты, Лена? Ты можешь поручиться? – решительно и нетерпеливо наступал Андрей.
Лена подняла голову и, недобро блеснув глазами, сурово ответила:
– Я? Нет, я не могу! Кулачка! Живет только ради своей выгоды.
Андрей резко поднялся, ступил к окну, глянул в него. Повернулся. Сказал приглушенно, но раздраженно:
– Эх ты! Один спит с женщиной…
Олеся будто кипятком обдало, он покраснел, как рак.
– Андрей, выбирай слова. – На бледных щеках Янины Осиповны выступили красные пятна.
– Не хочу я выбирать слова. Наплевать мне на ваши интеллигентские тонкости!.. Другая в школе училась, дружила… И не видите человека? Ну, черт с вами! Я поручаюсь за нее! Головой!
– Не бросайся, Андрей, головой! Она у тебя одна.
– Да вы знаете, какая это баба!
– Вот именно потому, что она баба, не спеши, проверь спокойно, – рассудительно посоветовал Павел Осипович, который почему-то к этому спору проявил меньше интереса, чем ко всему остальному. – Такая связная будет знать больше, чем любой из нас.
– Можно, я поговорю с ней? – немного придя в себя, несмело спросил Олесь.
– Нет, плохой ты агитатор, поэт. Лучше я сам по-говорю, – уже более миролюбиво сказал Андрей.
VIII
Олесь не вернулся домой. Вышел после обеда, сказал, что пойдет прогуляться, и до полуночи нет. Ольга понимала, что ждет напрасно, в такое время без ночного пропуска он уже не пройдет. Но от тревоги, страха, предчувствия беды она не только не могла спать, но и лежать в кровати: как привидение, в ночной сорочке бродила по дому, ступала босыми ногами по полу, не чувствуя холода, пугаясь теней во дворе и в доме.
За окнами лунная морозная ночь. От мороза трещат деревья. Одинокий выстрел прозвучал где-то, может, на Немиге, а показалось – рядом, на их улице. И свист паровозов никогда не был таким близким, будто железная дорога подошла к Комаровке.
Ставни не закрыты, и Ольга заглядывала то в одно, то в другое окно. Не закрывать ставни попросил Олесь, давно еще – его угнетала темнота.
Ольга вспоминала все, что связано с ним, – каждое движение, каждое слово, каждое желание его. Что он сказал, когда уходил? Какие последние слова его были? Ужаснулась, поймав себя на том, что думает о нем как о неживом. Нет, нет! Он жив! Может, впервые почувствовала она по-настоящему, каким дорогим стал для нее этот болезненный паренек, как сильно она любит его. Ничего она не боится, ни от чего ей не стыдно. Сказала Боровским, что между ними все было. Скажет всему свету, пусть только он вернется. Но что из того, что скажешь о своей любви? Что изменится? Все равно его не удержишь. Нет, не то слово «не удержишь». Не усторожишь!
Она вошла в его комнату, с волнением взяла в руки одну книгу, другую… Листала при лунном свете. Голос его звучал из книг.
Ах, калі б ты магла здагадацца,
Як не хочацца мне ухадзіць.
Из какой это книги? Нет, это не из книги. Это он читал на память. Много читал…
А это она нашла сама – у Блока:
Я сам свою жизнь сотворю
И сам свою жизнь погублю.
Я буду смотреть на зарю
Лишь с теми, кого полюблю.
Часто повторяла эти строки про себя. Но ни разу не прочитала ему: суеверно опасаясь, что это… о нем. И о ней.
Перемену в настроении Олеся после его выхода в город в тот вьюжный день она почувствовала сразу. Недолго он гулял, часа три всего, а вернулся будто обновленный. Потаенная радость светилась в глазах, в каждом слове, в том, как он разговаривал с ней, как играл со Светой и какие стихи читал.
Ольга догадалась, почему он такой: нашел своих, связался с ними, иной причины для такого настроения у этого человека быть не могло. И ее охватил страх. Но страх был иной, не тот, пережитый ею, когда забирала его из лагеря, когда в их доме делался обыск и даже когда в лихорадке он признался, что убил немца. Тогда она путалась больше за себя. Теперь боялась за него, поняла вдруг, что остановить пария у нее нет сил, что стремление его бороться сильнее ее чар, нежности, теплоты, благополучия, сильнее всего, что, по ее представлениям, могло бы искусить любого.
Выходит, сытная еда, теплая постель еще не все для человека. Ее восхищало, что он т а к о й, не похожий на всех, кого она знала до этого.
Она понимала, что такое долг, и никогда, например, мужу не посоветовала бы уклоняться: все идут в армию, все воюют – и ты иди воюй. Но там иное дело, там заставляет закон, и дезертирство – предательство, за него сурово карают. А он, думала она про Олеся, ведь никого же не предал, не по своей вине попал в плен. Так зачем же, настрадавшись, идти одному на такую силищу? Глянь, сколько их, немцев, полицаев! Это же значит идти на верную смерть. Так она думала раньше и не только думала – сколько раз пробовала доказать ему. Иногда он горячо спорил, иногда уклонялся от этих разговоров, читая ей стихи то по книге, то на память. И из стихов, если вдуматься, вытекала его правда, выходило, что о ее правде никто никогда не писал – ни Пушкин, ни Купала. Она полюбила Блока, втайне часто читала его, ей казалось, что в туманных, не очень понятных строках заключена ее правда.
Как у тебя хорошо и светло —
Там за стеною темно…
Дай помолчим, постучимся в стекло,
Дай-ка – забьемся в окно!
Но он, он любил и это. И понимал по-своему.
Нет, после такой перемены, какую увидела в нем, она уже и не намеревалась отговаривать его, упрекать, упрашивать. Хорошо знала, что все слова будут напрасны. Почему он вдруг за какие-то три часа вдруг стал такой?..
– Какой? – засмеялся он тогда на ее вопрос.
– Как… после причастия.
– Ольга, ты начиталась Блока, – и, обняв, горячо поцеловал в губы, еще раз доказав этим, как он обрадован, возбужден.
– Ты не хочешь мне ничего сказать?
– Что сказать?
– Где ты был? С кем встречался?
– Не думаешь ли ты, что я с девушкой встречался? Может, думаешь, с Леной?
– Нет, не думаю. От встреч с Леной ты не становился такой.
– Да какой? Я просто хорошо погулял. Люблю метель. И фашисты не испортили мне настроения. Попрятались в норы от вьюги.
– Ты не доверяешь мне?
– Ольга, я ничего от тебя не таю.
– Поклянись.
– На чем? На Библии, которую ты читаешь? – насмешливо хмыкнул он.
Ольга обиделась, надулась.
…Обнимая подушку, сохранившую, казалось, его живое тепло, его запахи, Ольга проклинала себя за холодность свою. Как она могла обращаться так с ним, когда человек, возможно, готовился к смерти? Оттого и просветленный такой был, действительно как после причастия. Не могла уснуть всю ночь, светлую от искристого снега за окном, от луны, но черную, как яма, от ее мыслей. На рассвете, когда ребенок спал и Лена Боровская еще не могла уйти на работу в немецкую типографию, Ольга бросилась к подруге. Не любила она Лену, в ту ночь, думая о ней, почти ненавидела, но не забывала, что в тяжелую минуту ее всегда тянуло именно к Лене, лишь Лене она могла доверить не только сердечную тайну, но и жизнь – свою и того, кто стал дороже жизни.
Лена только проснулась. Наверно, от длительного голодания у нее припухло под глазами, и от этого она выглядела очень постаревшей, почти сорокалетней женщиной. Мать кормила ее холодной, с вечера сваренной в мундире картошкой, и картошка эта, казалось, застревала у Лены в горле. Ранний Ольгин приход испугал Лену, Ольга это сразу заметила, и у нее подкосились ноги: показалось, что Лена знает что-то страшное, потому и испугалась, увидев ее.
Разговор начала старая Боровская, попросила:
– Олечка, одолжила бы ты нам соли, а то не ест Лена без соли, совсем изголодалась, глупая. Чем только живет, не понимаю. Да ешь ты, доченька.
– Одолжу, тетя, сегодня же принесу.
– Разживемся – отдам.
– Когда это и на чем ты разживешься? – сурово спросила у матери Лена. – В кабалу к Леновичихе залезешь?
– Как же ты обо мне думаешь? – обиделась Ольга до слез; в другое время она бы в грязь втоптала Ленку за такие слова, а тут даже не разозлилась, просто очень обиделась.
Старуха сказала примирительно:
– Дружите, детки, не ссорьтесь. Теперь вся наша сила в дружбе.
Ольга спросила боязливо, шепотом:
– Где Саша, Лена?
– Саша? А что? – Лениной сонливости сразу как не бывало: прояснившиеся глаза смотрели вопросительно. Ольгу немного успокоило, что Лена так встрепенулась: значит, ничего не знает, просто, наверное, подумала, что-то случилось плохое, раз Ольга прибежала в такую рань, ведь еще и комендантский час не кончился.
– Вчера после обеда ушел… ничего не сказал…
Тогда успокоилась Лена, будто усмехнулась, или это пламя коптилки ярче вспыхнуло и осветило ее лицо; расслабленно поправила платок на плечах и заинтересованно, не так равнодушно, как до этого, стала выбирать картофелину. Упрекнула ворчливо:
– На сутки человек отлучился, а ты уже бегаешь по всему городу. Как же это ты его не привязала к юбке? Не привязывается, а? Скользкий, что ли? – теперь уже открыто издевалась Лена.
– Злая ты, Леночка, становишься, – упрекнула Лену мать, но тут же тяжело вздохнула. – Ты прости, Олечка, работа у нее тяжелая, а харчи, видишь, какие… А Ольгу не упрекай, все мы, бабы, такие… Полюбила она его.
– Полюбила! Скажи – присвоила!
– Зараза ты, Ленка! – У Ольги задрожали губы. – Я к тебе с открытой душой…
Лена стремительно поднялась, отпихнув от себя очищенную картофелину, начала завязывать платок.
– Опять ничего не съела, – сокрушалась старая Боровская.
– Не обижайся, Ольга, – добродушно, примирительно сказала Лена. – Может, я от зависти так. Я и в хорошее время не смогла полюбить. А ты и сейчас можешь любить. Не горюй, вернется твой Саша, – сказала она так решительно, что Ольга поверила и успокоилась.
Но спокойствия этого хватило разве что на утро, пока растапливала печь, кормила Свету, убирала в доме, кстати, более старательно, чем обычно, будто ожидала гостя или готовилась к празднику.
Новую тревогу… нет, не тревогу, ужас принесла тетка Мариля, Светина нянька. Ольга еще вчера договорилась с ней, чтобы та поиграла с ребенком, чувствовала, что не выдержит, не усидит целый день дома, если Саша не вернется.
Хорошая эта старуха, добродушная, она знала, откуда, как появился у Леновичихи квартирант, как тяжело он болел, помогала его лечить и жалела беднягу. Но сейчас неизвестно, от доброты и жалости или от недостатка душевной чуткости тетка Мариля сказала Ольге:
– Людское радио, Олечка, передает, вся Комаровка толкует, что сегодня утром проклятые фрицы вновь повесили около Дома Красной Армии наших людей… партизанов, говорят… А кто они, один бог знает.
У Ольги вмиг все омертвело – руки, ноги, глаза, язык. Слова вымолвить не могла, не хватало сил. Стояла, белая как полотно, смотрела на Марилю… и не видела ее, видела, как в тумане, страшные фигуры повешенных и среди них его, Сашу…
А потом сердце будто сорвалось с места, с болью разорвалось в груди, и каждая частичка так же больно забилась, затрепетала в висках, в пальцах рук, во всем теле.
Ольга бросилась к старухе, схватила ее за плечи, встряхнула:
– Тетечка, скажи – он там?
– Да нет, любочка моя, нет. Никто не знает, никто не видел… Да и чего бы ему там быть? Что он сделал? Болел же. – Хотя Ольга ничего не сказала, кажется, и не пошевелилась даже, Мариля стала тут же отговаривать: – Олечка, не ходи туда… Не нужно тебе. Лучше я, старая, схожу. Было же уже так осенью, повесили троих на Червенском, а сестра пришла, узнала брата, заголосила, так они, гады, тут же схватили ее, хотя ни в чем она не виновата… А кто виноват?
Нет, не пойти Ольга не могла, как бы ни убеждала ее старая женщина. Почти убедила, что не может там быть ее любимого. Далее страх отхлынул, тот, первый, смертельный, и сердце точно вернулось на место. Но не могла она не посмотреть на повешенных! Не от страха, что о н там. И не из обывательского интереса, как могло быть прежде. Нет, теперь было что-то другое, как бы вступление в новую жизнь, желание встретиться лицом к лицу с той опасностью, которая будет подстерегать ее в этой новой жизни каждый день, каждый час. Видела смерть отца, раздавленного трамваем, тихую смерть матери в огороде, смерть людей под бомбежкой, смерть старого еврея, которому немец выстрелил в горло, трупы людей за лагерной проволокой. Как же умирают те, кто не хотел покориться чужеземцам, как не покорился он, ее Саша? Не так давно она еще надеялась, что победит ее правда, что ласками своими и устроенностью быта она заставит его покориться не врагу – ей, одной ей, и заставит жить так, как живет она. Надежда поколебалась, когда Олесь застрелил немца. Теперь, когда парень неизвестно куда пропал, исчезла и всякая надежда. Нужно было готовиться к новой жизни. И все увидеть своими глазами.
Когда Ольга, одетая уже, целовала дочь, Мариля предупредила:
– Не забывай о Светке. С кем она останется?
Мысль о дочери вынуждала быть осторожной. И все равно по своим комаровским полупустынным улицам она почти бежала, задыхаясь от волнения. От сильного мороза, казалось, затвердел воздух, нельзя было ни вдохнуть, ни выдохнуть, колючими иглами кололо горло, легкие.
Но на Советской, несмотря на холод, народу было немало, и каждый второй – в зеленой, мышастой или черной шинели. Ольга пошла медленнее, хотя навряд ли нужна была такая осторожность – мороз подгонял всех, заставляя бежать. Немцы пританцовывали, постукивая замерзшими ногами, потирали уши и от этого казались веселыми, возбужденными.
Ольга обратила внимание на то, что все идут только по правому тротуару, левый был пустой. Сразу догадалась, почему. И снова стало жутко. А если он там! Не знала, как она поведет себя, не надеялась на себя, потому снова стала думать о дочери. Только Светка, маленькая веточка ее, может удержать от неразумного поступка. Но что разумное, а что неразумное? Еще совсем недавно Ольга хорошо знала это, во всяком случае, не сомневалась, что все, что делает она, Леновичиха, самое разумное. Он, Саша, все перепутал.
Поднималась вверх – от Пролетарской к скверу, – будто в страшном сне, в котором лезешь на гору по крутой и бесконечной лестнице, и у тебя уже нет сил, одеревенели руки и ноги, останавливается смертельно утомленное сердце.
Не дойдя до кинотеатра, она увидела повешенных и, еще не различая фигуры, сердцем ощутила, что его нет среди шестерых… Сразу отхлынул страх, но тут же волна ненависти к палачам захватила ее, такой ненависти она еще не испытывала. Конечно, Ольга кляла немцев за то, что начали войну, уничтожают людей, но поскольку ей лично война пока что несчастья не принесла, то кляла почти машинально, лишь бы угодить Олесю и быть заодно с народом (все соседи, знакомые проклинали оккупантов), а не с полицаями, которые хвалили новую власть. Не боялась иногда и при знакомых полицаях «проехаться» по поводу их хозяев.
Когда же увидела повешенных, появилось совсем другое – во всяком случае только сейчас она поняла, что же такое Сашина ненависть, почему он так рвался мстить. В одеревеневшие руки, ноги вернулась сила, сжимались кулаки, она вновь ощутила себя решительной и смелой. Такая задорная отчаянность была у нее в первые дни войны, когда она под бомбами таскала награбленное добро, но теперь это было направлено совсем на другое.
Ольга пошла быстро, уверенно, потом остановилась напротив повешенных. Из гражданских никто около них не останавливался, люди боялись даже глянуть в ту сторону, смотрели только немцы и громко, с удовлетворением, обсуждали происшедшее.
Виселица была в углу сквера, около самой Советской улицы – на первых деревьях перекладины, прибитые к старым липам. Пять мужчин и одна женщина. Перед казнью с них сняли пиджаки, верхние сорочки, кофточку с женщины, все они были в нижнем белье, босые.
Сквер был в густом инее, потому деревья казались неестественно, театрально красивыми. С лип, на которых повесили подпольщиков, иней опал, и они стояли скорбно-черные на белом фоне, печально-живые.
Иней осыпал головы повешенных, осел на лицах, руках, ногах. Застывшие лица казались гипсовыми и были очень похожи. А Ольге захотелось глянуть в их лица вблизи, чтобы увидеть, какие они, запомнить, может, даже узнать кого-то. В памяти ее несчетное количество минчан, которым она когда-нибудь что-то продавала.
Она смело и решительно пошла через улицу на безлюдный тротуар около сквера. Остановилась за пять шагов от повешенных и внимательно вгляделась. Нет, они совсем разные, видно и под инеем, один почти ребенок, у другого, видимо после ареста, отросла короткая и густая борода, и у всех на лицах, шеях, груди виднелись кровоподтеки.
Ольга представила, как их пытали, и не ужаснулась, как ужасалась раньше, представляя, что могут пытать ее Олеся. Но ненависть охватила ее всю целиком, оглушая, туманя рассудок.
Неизвестно, что она сделала бы, если бы не полицаи. Один из них появился сразу же. Ольга не заметила, откуда он вышел. Увидела перед собой его морду с гадкой ухмылкой и от неожиданности и ненависти чуть не закричала, чуть не бросилась на этого выродка, который способен так отвратительно ухмыляться тут, около покойников. «Уважай хоть смерть, паскуда!» – чуть не вырвалось у нее.
– Ну, кто тут висит? – оскалился полицай. – Брат? Муж? Сосед? Знакомый?
– Никто. Просто люди.
– Люди! Бандиты! А кто или никто, это мы проверим. Федя!
По пустому тротуару медленно шел другой «бобик». Ольга узнала его – знакомый, Друтька, ведро водки у нее выпил. Полицай тоже узнал ее, удивился:
– Ольга? Кой черт принес тебя?
– А разве нельзя посмотреть?
– Нашла театр! – Друтька обернулся к своему коллеге, разъясняя: – Это наша, Леновичиха с Комаровки. Слышал? Чертова баба! Пошла вон отсюда, пока СД не увидали! Дурная! Ветер у тебя в голове.
Взял ее за рукав и повел назад через улицу, на тот тротуар, по которому шли люди.
– За что их? – спросила Ольга.
– Склад с горючим взорвали.
– Ого! Смелые.
– Чокнутые, а не смелые! – разозлился Друтька. – Лезут с голыми руками на такую силищу! Все будут вот так висеть! Всех перевешаем!
– Ты их вешал?
– Нет. Немцы нам не доверяют.
– А если б доверили, повесил бы?
Друтька злобно выругался.
– Пошла ты! Принесла бы лучше чекушку, вся утроба замерзла, два часа дежурю. – И, испуганно оглянувшись – навстречу прошли три немца, – шепотом спросил: – Думаешь, они бы меня не повесили, сталинцы эти, комсомольцы?
– Они? – Ольга на минуту задумалась.
Но Друтька, как бы испугавшись ее ответа, легонько толкнул Ольгу в плечо, а сам быстро зашагал назад, на свой страшный пост.
Ольга вдруг почувствовала, что ее шатает, как пьяную.
А потом была еще одна мучительная ночь. Какие только ужасы не лезли в голову! Заснула на минуту – приснились повешенные. Самое кошмарное в этом сне: вместо полицая в охране около казненных стоял он, Олесь, в одном нижнем белье, она видела, как он замерзает, как живое тело его превращается в белый холодный гипс, но не могла сдвинуться с места, чтобы спасти, потому что рядом стоял Друтька и шептал на ухо: «Пойдешь – будет смерть твоей дочери».
На третий день, измученная неизвестностью, надумала попросить того же Друтьку, чтобы он навел справки, нет ли ее двоюродного брата среди арестованных, немцы ведь хватают людей без разбора, на улице, на рынке, могут посадить невиновного. Но, зная, к чему стремился Олесь и что сделал уже, удержалась от такого намерения: лучше «бобикам» не знать, что она боится за парня, а то подумают, что есть причина бояться, и начнут вынюхивать, как собаки. Лучше не вызывать подозрений.
И снова мучилась в одиночестве. Знала, что на рынке, за прилавком, торгуясь, ей было бы легче ждать его. Но именно потому, что ждала очень нетерпеливо, веря в его возвращение, не могла отлучиться из дому даже на короткое время. Не хотела, чтобы после всего, что он переживет за эти дни, – не в тепле сидит, не блинцы ест у другой молодицы! – его встретила старая Мариля, а не сама она.
В полдень горячее отчаяние, рой мыслей, стремительных, противоречивых, невероятных, желание действовать, искать, сменилось холодным отчаянием, когда наступает душевное одеревенение, почти полная бездумность. Светка чувствовала материнское настроение и начала капризничать, плакать. Ольга отшлепала ее и сама испугалась своей злости, заголосила по-бабьи, как голосят по покойнику. Малышка так поразилась этому, что перестала плакать и стала по-своему, по-детски утешать мать, отчего Ольга расстроилась еще больше.
В таком состоянии ее застал неожиданный гость – тот Евсей, у которого она купила кожушок и который забирал приемник. Появление его сначала удивило и испугало. Когда он вошел, Ольга минуту смотрела на него как на привидение. Кожушка, который она ему вернула, на нем не было, молодецкие усы сбриты, длинное старое пальто, клетчатое, – такие появились из Польши, когда освобождали Западную Белоруссию, – польская шапка с козырьком сильно изменили Евсея. Но Ольга узнала его сразу. А он будто и не заметил, что хозяйка не в настроении, что у нее заплаканные глаза. А может, правда, с улицы, где был сильный мороз и на солнце искрился, слепил снег, человек какое-то время плохо видел, иней на бровях и веках, тающий в тепле, мог затуманить глаза. Евсей весело спросил:
– Не узнаешь, красавица?
– Разве такого гжечного пана можно не узнать?
Сама удивилась, почему ее вдруг потянуло на игривый тон, – наверное, такой это уж был человек, что иначе с ним говорить невозможно.
Евсей хохотнул не особенно весело:
– О, это уже почти комплимент! Однако мало я изменился, выходит?
Увидел в «зале» зеркальный шкаф, ступил к нему, чтобы посмотреться.
– Да нет, изменился очень, – успокоила Ольга, – но такого пана можно узнать всегда.
Теперь он засмеялся весело.
– Настоящие паны за такие комплименты целовали бы пани ручку.
– Так то же настоящие!
– Да, я пан не настоящий. Знаешь, почему я пришел? За обещанными драниками. Все время с того дня чувствовал их запах, драников твоих.
Ольга обрадовалась, что человек так искренне и просто попросил есть. Но еще больше обрадовало то, что он намерен задержаться надолго, с ним можно поговорить, у него, как и у Лены, можно спросить об Олесе.
Как бы испугавшись, что он передумает, бросилась на кухню, начала чистить картошку. Настроение у нее переменилось, снова она была той Леновичихой, проворность которой удивляла и восхищала всю Комаровку.
Малышка почувствовала перемену в материнском настроении и тоже повеселела, играла с картошкой и без конца лопотала на своем детском языке, будто просила прощения за недавние капризы.
Ольга выглянула из кухни – как гость? И застыла, пораженная. Весельчак, балагур сидел на диване, понурив голову, в позе смертельно уставшего человека; глубокая печаль и душевная боль застыли на его лице. Даже не заметил, как хозяйка подглядывает за ним из-за плюшевой портьеры. А Ольгу снова оглушил страх. «Может, пришел, чтобы сказать… Нет! Нет!» – ни сердцем, ни разумом не могла она поверить в е г о смерть.
Гость услышал, как она трет картошку, вышел на кухню, удивился:
– Ты действительно готовишь драники? Я пошутил. Нет у меня времени. Хотя съесть что-то надо. Силы нужны.
– Это быстро. На примусе.
– У тебя есть керосин?
– У меня все есть, – похвалилась Ольга.
– Ого! – Он снова засмеялся, будто жених, который, придя свататься, узнал, что невеста значительно богаче, чем он предполагал.
Сел на низкий табуретик и начал из картофелины вырезать малышке смешного человечка. Когда же на сковородке зашипели на свином сале первые драники и поплыл аппетитный запах, гость виновато признался:
– Пойду посижу на диване, а то боюсь, упаду, голова кружится, со вчерашнего дня ничего не ел.
– О боже мой! – ужаснулась Ольга. – Какая же я глупая! Садитесь за стол сразу, и я в один миг все подам. Водки выпьете?
– Нет, нельзя мне.
Он ел много, но не жадно, не спеша, как бы стыдился или остерегался, не запихивал целый драник в рот, откусывал по маленькому кусочку и не глотал, ждал, пока пахучая мякоть растворится во рту.
Ольге нравилось, как он ест, уважение к еде нравилось. Она стояла у кухонной двери и смотрела на него.
– Никогда не ел ничего вкуснее, – похвалил он драники.
Хвалили ее за хозяйственность, проворство и умение часто, но похвала этого гостя была особенно приятна.
– Ешьте на здоровье, Евсей… не знаю, как вас по отчеству. – Ольга неожиданно для себя перешла на «вы». После его признания, что он два дня ничего не ел, увидев, как интеллигентно он ест, Ольга отбросила игривый тон, в голосе появились серьезность, уважение.
– Сегодня мое имя Виктор Андреевич, – сообщил он с таинственной улыбкой. – Виктор Андреевич Леденев. Вы давно меня знаете. Понятно?
Теперь Ольга почувствовала к гостю еще большее уважение, но одновременно появилась и какая-то иная, чем вначале, боязнь.
– Да, я понимаю.
– Садись, посиди со мной, – показал он на стул около стола.
– Так драники же пекутся.
В кухне шумел примус, шкворчала вторая сковорода оладий.
– Не неси больше, а то объемся.
Но Ольга принесла сковородку, вывернула драники в тарелку, залила сверху жиром.
– Ешьте!
Кажется, ему не понравилась ее серьезность, он попробовал возобновить прежний тон:
– Пани не представляет, какое испытание дает моему бедному желудку! Очень уж холодно на дворе.
Ольга промолчала. Отнесла на кухню сковородку, вернулась и села на стул.
Вблизи внимательно всмотрелась в его лицо, увидела, что человек не так молод, как показалось при первой встрече на рынке, или, может, за два месяца так постарел; кажется, тогда не было таких глубоких борозд под глазами и у губ.
– Не смотри на меня, – снова шутливо попросил Виктор Андреевич. – Я никогда не появлялся перед красивыми женщинами в таком виде – небритым.
Ольга помолчала, потом сказала:
– Я хочу понять, что вы за люди.
– Кто?
– Вы… Саша… мой.
– Люди как люди. Советские люди.
– А я, выходит, не советская?
– Почему же? И ты советская.
– Где Саша? – неожиданно спросила Ольга.
– Почему ты считаешь, что я должен знать, где твой Саша?
– Ты знаешь! Ты все знаешь!
Гость проглотил драник, положил вилку, откинулся на спинку стула, повернулся в ее сторону и тоже в упор посмотрел в ее широко раскрытые глаза – голубые озера. Тихо спросил:
– Любишь?
– А что, разве нельзя? – Неожиданный вопрос неприятно задел Ольгу, и она готова была дать дерзкую отповедь, по-своему, по-базарному, если он вдруг скажет что-то плохое об их любви.
Но он сказал мягко, ласково, даже глаза блеснули влагой:
– Да нет, наоборот. В этом, видимо, наша сила, что мы, ненавидя… врага ненавидя, можем любить. – Задумчиво помолчал, оглянулся и сообщил шепотом: – Живой твой Саша. Но стоит ли ему возвращаться сюда, об этом нужно подумать. – И странно посмотрел на Светку, которая топала около стола, качая котенка и по-своему разговаривая с ним.