355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шамякин » Торговка и поэт » Текст книги (страница 6)
Торговка и поэт
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:55

Текст книги "Торговка и поэт"


Автор книги: Иван Шамякин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Олесь стоял, прислонясь к стене, вспотев от боли и слабости, и в бессильном гневе сжимал кулаки.

Другую бочку немец наклонил, но не перевернул, потому ли, что его позвали из кухни, – возможно, поторапливали, – или потому, что фонарик его осветил в углу, за бочками, бутылки с «Московской» и консервы. Впервые за время обыска он довольно воскликнул: «О-о!» – и засунул бутылки в карманы брюк и пальто. Взял банок пять консервов, Олесю приказал взять остальное.

Кроме водки и консервов фашисты забрали вилки, ножи, подстаканники, вышитые рушники, столовое белье – скатерти и салфетки, – Ольгино приобретение первых дней войны, и все меха, даже старые: пальто из рыжей лисы старой Леновичихи, Ольгину чернобурку, детскую цигейку, выменянную недавно за продукты у какой-то голодной беженки.

Забрали все самое ценное. Ольга попыталась было выпросить детскую шубку, больше всего ее пожалела: до этого часто любовалась ею, примеряла па Свету; шубка была еще великовата, но Ольга представляла, как дочь будет выглядеть в ней – в черненькой, как уголь, отороченной снизу белым, по образцу северных нарядов, – такие шубки Ольга видела в книгах и в кино. Но в ответ на ее просьбу старший, который наконец то спрятал пистолет, убедившись, что опасности нет, произнес сердитую речь. Можно было понять, о чем гитлеровец говорил, потому что несколько раз он повторял «золёто», наверное, угрожал: за то, что не отдала золота, она и муж ее заслуживают кары большей, чем конфискация вещей для великой армии фюрера.

Не будь на руках ребенка, Ольга просила бы более настойчиво, может, даже заголосила бы в отчаянии, во всяком случае, слезу пустила бы, со своими людьми это помогало. Но от ее слов проснулась Светка, чужие, немецкие слога, громкие, страшные, не будили малышку, а материнские разбудили, и Ольге пришлось бормотать необычную колыбельную:

– Спи, моя детка. Спи, мой котик. Все котики уснули. И мышки спят. И детки спят. Одни тигры гуляют… двуногие… Зер гут, господин начальник. Зер гут. Мне ничего не жаль. Чтоб вы подавились. Чтоб мое добро вам поперек горла стало. Зер гут.

– Зер гут! – вдруг похвалил старший и ткнул Олеся кулаком в живот, правда, слегка, показывая со смехом Ольге, чтобы она лучше кормила мужа: возможно, тот, что лазил в погреб, сказал, что русский не смог даже перевернуть бочку. А может, увидев, что в доме много капусты, немец советовал кормить его капустой. Им хотелось под конец пошутить, хотелось быть добрыми. Они верили, что они добрые. Самые добрые. И самые остроумные. Не то что эти полудикие славяне.

Старший и самый «добрый» даже погладил шелковистые беленькие Светины волосы. Жест его, когда он вдруг протянул руку, испугал и Ольгу и Олеся. Но он действительно погладил ласково и сказал что-то насчет немцев и белорусов, насчет арийцев. Уж не доказывал ли, что белорусы принадлежат к арийской расе? Набивался в свояки. Немец был политик. А политические, газетные слова Олесь понимал лучше, чем бытовые. На прощание этот «политик» снова сказал речь, много раз повторив уже знакомое «данке», – конечно, не их благодарил, не та интонация, скорее всего советовал, чтобы они поблагодарили за такое хорошее, мирное ограбление. И Ольга впрямь повторила:

– Данке, данке, пан начальник. Пусть пользуются твои детки, чтобы на них короста напала…

Когда немцы наконец вышли и машина отъехала с большей скоростью, чем подъезжала, сильно грохоча по мерзлой земле, Ольга и Олесь долго молчали. Стояли и не смотрели друг на друга, будто кто-то из них был виноват в случившемся. Но теперь, когда Олесь понял, что не из-за него нагрянули немцы, он успокоился: страшно было думать, что принес горе женщине, которая так много сделала для него.

А Ольга не молчала, очень тихо, с особенной нежностью, она укачивала ребенка. Колыбельная без слов – древний, знакомый всем матерям на свете мотив, музыка сердца.

Никто из них не пошел закрывать ворота, двери. Зачем? Другие грабители не придут.

Малышка уснула, и Ольга отнесла ее в спальню. Привычно заскрипела деревянная кроватка-качалка.

Выйдя из спальни, Ольга громко, не понижая голос, спросила, показывая глазами на разбросанные вещи:

– Что же это такое? Он ответил гневно:

– Фашизм! Фашизм это! А вы… вы хотели при нем жить… торговать! Теперь вы видите… видите? Но это что! Цветочки! Мелкий грабеж! Вы видели бы, что они делают там!.. Нет! Бить, бить их нужно! Чтоб земля под ними горела! Как Сталин говорил…

Последние слова он почти выкрикнул. И Ольга вдруг сорвалась с места, кинулась к нему, закрыла рот ладонью и зашептала со злостью:

– Замолчи! Замолчи немедленно! Зараза! Большевистский ублюдок! – и с силой оттолкнула его от себя.

Олесь онемел от неожиданности. Знал ее помыслы, знал, что она торговка, мещанка, – хотя в то же время оказалась и способной выкупить его, по-родственному заботиться о больном, праздновать годовщину Октября. Но «большевистский ублюдок» – такого он не ожидал, не укладывалось это ни в какие противоречия характера, оскорбляло самое святое для него. Была б у него своя одежда и не будь на улице ночь, когда далеко не пройдешь без специального аусвайса, он тут же ушел бы отсюда.

Ольга тоже почувствовала, что ударила слишком больно, и тоже подумала, что, оскорбленный, он может уйти, а этого она боялась. Несмотря на то, что была босая, она выбежала и закрыла калитку, закрыла двери, одни, другие – из сеней на улицу и из кухни в сени.

Вернулась – начала собирать вещи, но делала это будто нехотя, точно не соображая, как навести порядок после такого разгрома. А может, наклонилась просто, чтобы не глядеть в глаза Олесю. Он тоже молчал, не зная, что можно сказать после ее оскорбительных слов. Но когда вдруг Ольга села на пол, на кучу одежды, и заплакала, закрыв лицо помятым платьем, ему стало жаль ее: в конце концов, он не может не считаться с тем, что она простая, малообразованная женщина, и было бы неразумно не попробовать развить лучшее в ее характере.

Олесь подошел к ней и миролюбиво сказал:

– Не надо плакать, Ольга Михайловна. О чем горюете? Что вы потеряли? Шубы? Ложки? Разве такую трагедию переживают миллионы людей? Они теряют сыновей, отцов…

Она открыла лицо, подняла глаза и сказала, теперь уже миролюбиво:

– Не топчись по одежде.

Не замечая этих разбросанных по полу тряпок, он нечаянно наступил на какую-то кофточку. Увидел свою промашку – растерялся.

– Извините.

Ольга вздохнула.

– Взяла я тебя на горе себе…

Новый удар, не менее болезненный, – и это на его попытку дать ей понять, что, несмотря на обидные слова, он по-прежнему считает ее человеком. Все остальное можно простить разгневанной и напуганной женщине. Но спокойное заявление, что на горе она взяла его, пленного, – это уже даже не оскорбление, а деликатная форма безжалостного: «Пошел вон из моего дома!»

Что ж, этого можно было ожидать. Пусть он будет благодарен за то, что она спасла его от мучительной смерти и дала месяц жизни и тепла. Дальше он должен сам позаботиться о себе. Собственно говоря, забота у него одна – быстрей вернуться в строй, найти свое место в войне с фашизмом. Теперь, когда он выздоровел и находится на воле, это, кажется, нетрудно будет сделать. Как говорят, свет не без добрых людей. И в Минске их немало. Помогут. Осторожно отойдя от разбросанных вещей, он сказал:

– Простите. Завтра утром я уйду. Спасибо вам.

Ольга не сразу отреагировала на его слова. Поднялась, сгребла с пола кучу одежды, кинула на стол. И вдруг повернулась к нему с сухими, горячими глазами, без тени растерянности, уверенная, властная, – такой Олесь привык ее видеть весь этот месяц, с тех пор как очнулся.

– Куда это ты пойдешь? Никуда ты не пойдешь! Никуда я тебя не пущу!

Не думала она, не представляла, что сильнее всего ранит парня этими добрыми словами, тяжелее всего оскорбляет. Ему хотелось крикнуть: «Думаешь, если ты заплатила за меня золотом, так я твой вечный раб?» Но она опередила, спросив почти с угрозой:

– К Лене Боровской собрался?

Олесь смутился, потому что и вправду в первую очередь вспомнил о Лене, думая о людях, которые могут помочь ему.

– Что вы!.. Почему к Лене? Зачем мне к Лене?..

Тогда случилось совсем невероятное, чего он, поэт, мечтатель, ни разу не представлял себе, хотя и давал волю своим мыслям в бессонные ночи. Ольга вдруг кинулась к нему, охватила его голову руками, стала целовать в лоб, в щеки, в губы и горячо зашептала:

– Никуда я тебя не пущу! Никому не отдал. Я люблю тебя! Люблю, глупенький ты мой… Мужа так не любила…

Такого он действительно не придумал бы, даже не для себя – для героя будущей поэмы, которую мечтал написать после войны, если останется жив. О себе, правда, изредка думал с тревогой: не хочет ли практичная торговка присвоить его как собственность? Это немного волновало – все-таки женщина она привлекательная, и ребенка он полюбил. Но над перспективой такой он смеялся, твердо уверенный, что перед подобным искушением выстоит, хватит у него и силы, и характера, и вообще не об этом сейчас думать надо. Неожиданные Ольгины поцелуи и признание в любви после всего, что случилось, после жестоких слов ее смутили Олеся, как семиклассника, он не мог вымолвить слова, не знал, что сказать, как поступить в такой ситуации. Как тут проявить силу и характер, не обидев, не оскорбив женщину? Сказать, что не любит ее и никогда не полюбит? Но честно ли это? Не обманет ли он и ее, и самого себя? Что теперь не до любви? Не поймет. Да и сам уверен, что даже война не может убить лучшие человеческие чувства, самые высокие и прекрасные. Однако же и распускаться он не может – не имеет права! – от женских поцелуев. Нужно оставаться мужчиной!

– Ольга Михайловна! Пожалуйста, не нужно. Прошу вас… Неуместно это все. Нет, я благодарю, конечно, вас. Но лучше займемся делом – наведем порядок в доме…

Должно быть, ей тоже сделалось стыдно за свой неожиданный порыв. Отошла от него. Не смотрела в глаза. Тяжело вздохнула. Села на вспоротый диван, кутаясь в пальто, будто ей сделалось холодно. А он стоял напротив и впервые рассматривал ее очень внимательно, раньше так не отваживался – боялся, чтобы она не подумала ничего предосудительного. Хотелось наконец понять эту женщину, загадочную для него с того момента, как взгляды их встретились через колючую лагерную проволоку, на удивление противоречивую, такой противоречивости в человеческом характере он не встречал за свои двадцать лет, а это возраст, когда человеку кажется, что он познал все тайны мироздания. Что же она такое? Кто она? Торговка? Мещанка? Или Человек и Мать? Ему, возвышенному романтику, два слова эти всегда хотелось писать с большой буквы. И произносить их торжественно.

Конечно, на лице ее Олесь ничего не прочел, только с новым незнакомым волнением заключил, что Ольга действительно красива (это он отмечал и раньше, но не так определенно и не в таком смятенном состоянии) и что в такую женщину не грешно влюбиться. Но тут же напомнил себе, что эта роскошь и легкомыслие ему не позволены, ведь так можно и погрязнуть в обывательском болоте, а ему нужно воевать, мстить врагу, у него одна цель – бороться, другой быть не может.

Понуро сидевшая Ольга вдруг подняла голову, глянула и засмеялась – увидела себя в зеркале.

– Посмотри, какая я! Как огородное пугало! Не помню, как надела это пальто. И воротник подняла… И в таком виде…

Вдруг она вскочила, сбросила пальто и, стоя к нему спиной, натянула красивое зеленое платье, из тех, что подняла раньше и положила на стол.

Когда Олесь посмотрел на нее, Ольга стояла уже в платье, в туфлях на высоких каблуках и, подняв руки, закручивала в узел волосы. Будто до этого ничего не случилось и они собрались в гости. Это ее неожиданное преображение еще больше испугало беднягу.

– Думаешь, я плакала потому, что мне жаль добра? Не такая я дура, как думали они и думаешь ты. Все лучшее я закопала так, что найду ли сама потом… И серебро. И золото. И лучшие шубы. Вот им, гадам! – Она показала кукиш в окно. – Все не стала прятать, иначе не поверили бы. Соседи, как собаки, всю жизнь вынюхивали, что Леновичи покупают. И есть такие, что полный список немцам, наверное, передали. Потому всего и не спрятала. Нужно же чем-то откупиться. Пусть они подавятся старыми шубами, злодеи! А еще кричат – культурная нация! Бандиты! Грабители!

Но говорила это без той злости, которую хотелось бы услышать Олесю; так, многословно, по-базарному, без ненависти, которая кипела в нем, она ругала фашистов и раньше. Полицаев почти так же ругала прямо при них – пьянчугами, живодерами, бабниками, – а те только смеялись, беззлобно угрожали посадить ее в тюрьму за оскорбление власти и, мол, не сделали это до сих пор только из жалости к ребенку. Олесь промолчал.

Молчание его задело Ольгу.

– Что ты стоишь, как святой Макар? Иди сюда, посидим рядом, поплачем или посмеемся – как нам захочется. – Она снова села на диван и, увидев его нерешительность, засмеялась. – Иди сюда. Садись. Не бойся. Не укушу.

Не принять такое ее приглашение было бы нелепо. Олесь решительно сел рядом.

Тогда она заговорила совсем иначе – без игривости, серьезно, доверительно, понизив голос до шепота:

– Я от страха плакала. Если бы ты знал, как я передрожала! Душа все время, пока они шарили, вот тут была. – Она дотронулась до каблука туфли. – Пока я не поняла, что это не те, не из гестапо. Эти из лагеря, от того толстого хмыря, что взял золото за тебя, он адрес мой записал… Ишь на водку как накинулись, обормоты. Если бы они были натренированы на обысках, то знаешь, что могли бы найти? Всем бы нам труба! – Ольга наклонилась и выдохнула Олесю в ухо: – Радиоприемник… И пистолет…

– У тебя есть пистолет? Где ты взяла?

– Тише ты! Сняла с убитого в начале войны.

Ни когда Ольга выкупила его из лагеря и они бежали по полю, чтобы быстрее покинуть жуткое место, ни на Октябрьский праздник, когда она предложила торжественный обед, ни когда Лена Боровская тайком сообщила, что в городе есть коммунисты и комсомольцы, организованные для борьбы, ни несколько минут назад, когда Ольга так неожиданно призналась, что любит его и никому не отдаст, – сердце его не билось так сильно, так взволнованно, тревожно и радостно, как в эту минуту…

V

После обыска Ольга оживилась, осмелела, избавилась от ночного страха и торговать стала с еще большей активностью. Только изменила характер торговли. Наблюдая жизнь и рынок, она уже давно начала задумываться, как все повернется, и поняла, что в будущем, зимой и весной, приобретут особенную ценность хлеб, картошка, свекла, не говоря уже о сале. Ум у нее был коммерческий, конъюнктуру рынка, как говорят экономисты, она не только хорошо знала, но и умела прогнозировать. Возможно, что ночной налет фашистов, поиски золота, радость от найденной водки и консервов явились толчком для пересмотра ею собственной торговой политики. Определенное значение имел и разговор с Олесем, ее признание, оно укрепило надежду на женское счастье. Одним словом, выносить продукты на рынок она стала редко – лишь бы напомнить о себе, «отвести душу» с прежними подругами, позубоскалить с полицаями. Теперь она чаще заглядывала на барахолку. Продавала и покупала сама. Покупала вещи небольшие, ценные – серебряные, золотые, которые легко можно было бы спрятать.

И продукты она теперь чаще покупала, чем продавала. Но не на рынке. За продуктами ходила в пригородные деревни, там у крестьян на кофточки, сорочки, юбки и соль выменивала ветчину, сыр, сало, крупу домашнего изготовления, обрушенную в ступах.

Такая торговая деятельность Ольге нравилась. Было в ней больше разнообразия, азарта, выдумки, хорошо нужно было шевелить мозгами – как, где, что наиболее выгодно купить, продать, перепродать, спрятать. Нравилась барахолка, которой мать ее когда-то пренебрегала, считала, что там толкутся только две человеческие породы – мошенники и дураки. Теперь, при немцах, нужда, голод вынуждали появляться том всех, даже тех, кто раньше не знал, где находится эта «обдираловка». На таком рынке как-то теряешься среди людей. Даже с полицаями реже встречаешься и реже платишь «калым». Стоило ей исчезнуть со своего привычного места в продовольственном ряду на Комаровке, и «бобики» не так часто стали заглядывать в дом. На толкучке люди смелей высказываются, там больше можно услышать о городских новостях, о немецких приказах и даже о своих – как они там воюют, где.

И в деревни интересно ходить, поговорить с крестьянами, хотя тут опасность большая и поборы большие – на контрольных постах немецкие солдаты, с ними бывает нелегко договориться. Однажды Ольга предложила им кусок сала, а они отобрали всю котомку, а ее грубо толкнули, паразиты. Но в этой опасности было что-то новое, притягательное, она будто участвовала в чем-то более значительном, чем обычная торговля, будто совершала какой-то маленький подвиг. Во всяком случае, если о своих «успехах» на барахолке рассказывала очень скупо – знала, что Олесю не нравится ее занятие – то про походы в деревни рассказывала охотно, подробно.

О ее неожиданном признании после обыска они не напоминали друг другу. Она, Ольга, больше проявляла женской стыдливости, чем раньше. Но еще более внимательна стала к его желаниям. Приносила книги. Покупала их, не жалея денег. Однажды принесла «Хождение по мукам» Алексея Толстого. Олесь удивился и испугался, когда она сказала, что купила книгу на барахолке. Кто ее мог продавать? Человек, который не понимал, что это за книга? Или патриот, бросающий вызов врагу? А вдруг провокатор, чтобы засечь того, кто купил книгу?

Чаще приносила поэзию, зная, как он любит стихи. И, кажется, сама полюбила их. Нередко по вечерам просила, чтобы он почитал ей Блока, Лермонтова, Купалу, Богдановича. Даже керосин теперь не жалела. Кстати, Богдановича принесла Лена, и Ольгу снова ревниво задело, даже разозлило, что небольшая книжечка обрадовала Олеся больше, чем некоторые толстые, в красивых обложках, которые приносила она, обрадовала так же, как когда-то Блок. Из книжек, купленных ею, Ольгой, он так радовался разве что Лермонтову. Ольга помнила со школьных лет «Смерть поэта», отдельные строки. Прочитала наизусть:

 
Погиб поэт! – невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
 

Олесь даже прослезился. И ей было радостно от его слез. Потом Олесь несколько раз тайком наблюдал по утрам, как Ольга брала книжки и, непричесанная еще, босая, без кофточки, читала стихи, как молитву, – шевелила губами, потом закрывала книгу и, подняв голову, шептала строки, если не помнила, заглядывала в книгу. А потом днем или вечером, хлопоча на кухне, тихо, на свой мотив, пела:

 
Ў родным краю ёсць крыніца
Жывой вады,
Там толькі я магу пазбыцца
Сваёй нуды [1]1
  Стихи выдающегося белорусского поэта Максима Богдановича (1891–1917 гг.).


[Закрыть]
.
 

Или, укладывая Светку, пела на мотив колыбельной, но, безусловно, не для дочери – для него, чтобы сделать ему приятное, помнила, какие стихи он читал на память:

 
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
 

«Зорку Венеру» Ольга пела в школьном хоре. Не знала, однако, не помнила, что слова написал Богданович, о несчастной судьбе которого Олесь долго и интересно рассказывал. Между прочим, только такое вступление заставило ее слушать стихи из книги, которую принесла Лена и которой Олесь обрадовался больше, чем ее книгам. Когда он дочитал до «Зорки…», Ольга тут же пропела эту песню. Растрогала парня. Кажется, именно тогда он сказал:

– Учиться тебе нужно, Ольга.

После этого он всегда говорил ей «ты», и это определенным образом сближало их при всей сдержанности и взаимной осторожности.

– Когда учиться? Сейчас?

– Не сейчас, конечно. После войны. Почему ты не училась до войны?

Ольга посуровела, даже обозлилась.

– Легко тебе говорить – у тебя мать учительница. А у меня – торговка комаровская. А после войны… Боже мой, ты, правда, не от мира сего. Как ангел. Неужели не знаешь, что будет после войны?

– А что будет?

– Голод будет. Нужда. Не до учебы тогда будет.

– Мы победим – не будет голода, не будет нужды.

– Победим… Когда это будет? Немцы под Москвой. Вон кричат из репродукторов на всех рынках, что завтра Москву возьмут…

– Все равно мы победим! – Щеки у парня зарделись, глаза заблестели, голос задрожал. – Ты не веришь в победу?

Ольга знала, как мучительно он переживал такие разговоры. Полицаи как-то были, пили в «зале», кричали, что скоро Гитлер сделает Сталину капут, так его, беднягу, потом всю ночь лихорадило, он даже бредил; Ольга испугалась, что он опять тяжело заболел.

– Верю, верю…

Вообще она стала удерживаться от слов, которые могли бы его обидеть, оскорбить, и все еще чувствовала свою вину за «большевистского ублюдка».

Ее словам, что она верит в победу, Олесь не очень поверил и начал горячо доказывать, что без такой веры нельзя жить, что если бы он утратил веру в победу, то не жил бы ни одного дня, не цеплялся бы за жизнь, – какой смысл в ней, когда грязный солдатский сапог фашиста растопчет, испоганит все дорогое, ради чего стоит жить.

Ольгу все еще пугали эти его слова. Нет, пожалуй, не столько сами слова, сколько то, как он их говорит, с какой горячностью. Но теперь она не возразила. Даже не отважилась попросить, чтобы никому другому он об этом не говорил. Сила его духа покоряла. Ольга чувствовала, что власть, которую она имела над ним, больным, кончается; все идет к тому, что властелином – не имущества, нет, этого она не боялась, – мыслей, чувств ее становится он. Вот этого боялась, но странно – сопротивлялась все слабее.

Случалось, она прибегала с рынка, довольная удачной куплей-продажей, полная молодой энергии, здоровья, видела порядок в доме, – став на ноги, Олесь стал неплохим помощником ей, во всяком случае за малышкой смотрел лучше, чем тетка Мариля, – и у нее появлялось желание сделать ему приятное. Хватала Светку, кружилась с ней, пританцовывала, пела:

 
Я калгасніца маладая… [2]2
  Строка стихотворения Янки Купалы.


[Закрыть]

 

Сначала Олесь насторожился: уж не издевается ли она над радостью той жизни, которая дала вдохновение великому песняру, а ему, молодому поэту и воину, дала силы не согнуться под грозовым ветром военных горестей? Но Ольга повторила песню раз, другой… без иронии, искренне, с явным намерением порадовать его. И он действительно порадовался тому, что у нее появились желание и смелость петь эту песню. Ведь убедить, переломить самое себя – это тоже немало, боец начинается с песни, от того, что он поет, зависит его боевой дух. Так говорил редактор их армейской газеты, старший батальонный комиссар Гаврон. Он застрелился, чтобы не попасть в плен, когда немцы окружили редакцию. Олесь видел его смерть и считал ее проявлением высокого мужества, которого не хватило ему, и это так мучило его и в лагерях и тут, у Ольги, во время болезни. Теперь он стал думать иначе. Кому была бы польза, если бы он уже гнил в земле? Немцам. А так он может еще повоевать. Даже если убьет только одного фашиста, то и ради этого стоило перенести все муки, бороться до последнего вздоха.

Да, он жил совсем иной жизнью, чем Ольга. Превращенный в няньку, он готовил себя к главному – к выполнению присяги, которую принял год назад. Закалял свои убеждения во имя высокого идеала, чтобы ничто уже не могло поколебать их, и свою волю, чтобы не отступить перед любой опасностью, не дрогнуть перед смертью, под дулами вражеских автоматов, перед виселицей. Этой цели служило все: поэзия, воспоминания, мечты, мысли о матери и даже заботы о ребенке, отец которого в армии, привязанность к Светке. Любовь к ребенку как-то материализовала его любовь к жизни вообще, к людям и напоминала о смысле борьбы и о смысле жертв в этой борьбе. Одно только не помогало в этой душевной подготовке – противоречивость отношения и чувств к Ольге. Понимал, что у него не хватит ни времени, ни умения перевоспитать ее, сделать иной, отвадить от торговли, избавить от жажды накопительства. Чувство собственности, жадность – самые прочные пережитки. Как-то Ольга в порыве искренности проговорилась, что мечтает открыть свою лавочку, немцы охотно дают разрешение. Как объяснить, что за такое ей придется отвечать перед советским законом? У каждого спросят: «Что ты делал во время войны? Кому помогал? Кого кормил или одевал – своих или врагов?»

В бессонные ночи он обдумывал разные варианты своего вступления в строй активно действующих борцов. Сначала мысленно переходил линию фронта, потом, после разговора с Леной, шел в партизаны, действовал тут, в Минске. Случалось, слишком возносился, давая волю фантазии, представлял себя великим, неуловимым героем, но тут же спускался на землю, безжалостно высмеивал бесплодные мечтания. Разве фронтовая жизнь не доказала ему, что сделаться героем в такой войне очень не просто? Да и вообще не о героизме и славе – надо думать об исполнении своего воинского долга.

Хотя ничего определенного Лена Боровская еще не сказала, но самые реальные мысли о вступлении в борьбу связывались с ней, она рассказала о партизанах в окрестных лесах и о людях, что организуются в Минске.

Ольгино признание в любви и сообщение, что у нее есть радиоприемник и пистолет, начали снова настраивать его разгоряченную, нетерпеливую фантазию на высокие волны. Временами Ольга превращалась в таинственную личность, – например, в оставленную нашими разведчицу высокого класса. Но, рассудив, приходил к выводу, что думает ерунду: не той жизнью жили Леновичи до войны, чтобы молодая женщина с ребенком, которую все тут знают, могла выполнять такое задание. И не такие взгляды надо иметь. И не такой трусихой быть.

Как-то вечером уложили вместе Светку, которая разгулялась и долго капризничала, и остались вдвоем, чувствуя некоторую неловкость, Олесь спросил шепотом:

– Он исправен?

– Кто?

– Приемник.

– Наверное, исправен.

– Давай послушаем Москву.

У нее сделались круглые, как яблоки, глаза.

– Ты что, дурак, на виселицу захотел?

Вот тебе и «разведчица»…

О пистолете не отважился спросить, где спрятан, хотя пистолет, как ничто другое, лишил покоя. Думал о нем дань и ночь. Видел его, чувствовал холодок рукоятки, ласково гладил вороненое дуло. Когда оставался днем с ребенком, искать не отваживался, считал позорным воровски обыскивать чужой дом, самое большее – мог заглянуть в шкаф или открыть ящики комодов и столов. Даже в погреб в отсутствие Ольги ни разу не спустился. Но ходил по дому, останавливался в углах, прикидывал, где можно хитро спрятать небольшую вещь, чаще, чем нужно, наступал на скрипучую половицу, которая, наверное, поднималась. Каким-то таинственным чувством ощущал близость оружия, и это волновало. Знал, как неожиданно просто, недалеко, но хитро, умеют прятать вещи женщины, мужчины обычно прячут дальше, но тайники их находят легче. Ольга спрятала недалеко, он понял это из ее признания, как она передрожала, пока гитлеровцы искали золото. Значит, пистолет где-то тут, в доме, иначе не боялась бы, будь он закопан в саду или в хлеву.

Почему-то был уверен, что в какой-то момент неожиданно, так лее, как неожиданно возникают поэтические образы, придет озарение и он догадается, где спрятан пистолет. И убьет первого гитлеровца. Кончатся муки от того, что за три месяца пребывания на фронте, тяжелого отступления с армией он лично не убил ни одного фашиста; трижды попадая в окружение, он ни разу не стрелял в упор, так, чтобы видеть, что именно твоя пуля скосила хотя бы одного врага.

Оставаясь один, Олесь писал стихи, писать начал, едва оправившись от болезни, когда еще не очень верил, что выживет. Хотелось что-то оставить после себя. В плену он лишился всего написанного раньше. Захваченное немцами исчезнет, конечно, бесследно. Писал не для литературы, чтобы осталось, – об этом он не думал. Для матери. Чтобы она знала, чем он жил в эти дни.

Записывал стихи в ученическую тетрадь и прятал ее под матрац. Гитлеровцы перевернули его постель, хорошо, что тетрадь не заинтересовала их. После обыска, заучив стихи на память, он сжег тетрадь в печке, чтобы не подвести Ольгу. Желание оставить после себя пусть хотя бы слабые стихи (насчет их достоинств иллюзий не было) теперь казалось наивным. За время болезни он возмужал и посуровел больше, чем в плену. Другими стали мысли, стремления. Но не писать не мог – душа горела.

Единственное, что он брал без Ольгиного разрешения, – это клочья какой-нибудь бумаги: листки порванного учебника, старой тетради, куски обоев. На них записывал стихи, пока сочинял их. Потом выучивал и бумажки сжигал. Не оставляя никаких следов. Только Светка иногда рассказывала матери, показывая пальчиком на печку:

– Жи-жа…

Да Ольга не понимала, считала, что дочь просит разжечь огонь.

Хотелось на улицу, погулять, походить, чтобы окрепли ослабевшие ноги. Ольга долго не разрешала выходить, будто боялась, что, вырвавшись из дома, он не вернется. Конечно, он мог бы выйти сам, если бы не нужно было просить у нее пальто. Наконец наступил день, когда Ольга дала ему кожух, отцовский. Разрешила выйти, только попросила дальше своей улицы не ходить.

Вышел под вечер. Город окутался морозной мглой. На деревьях вырос иней, и в таком уборе деревья были сказочно красивы. Олесь всегда любовался инеем и много писал о зимнем очаровании. Над трубами деревянных комаровских домов совсем по-деревенски поднимался дым, который почему-то особенно растрогал. Вспомнилась грибоедовская строка: «И дым отечества нам сладок и приятен». И вправду он был сладкий, этот дым, он очень вкусно пахнул, даже там, где топили торфом.

А вообще такая мирная идиллия и тишина испугали. Не сама тишина, а то, что он залюбовался ею, поверил в нее. Жадно, будто вышел из подземелья, вдыхал морозный воздух так глубоко, что кружилась голова. Преодолел слабость, пошел по улице. И вдруг красота померкла. Подумал о другом: «Где дом Лены Боровской?» Лена давно не появлялась. А именно теперь хотелось поговорить. Хотя точно не знал, что конкретно мог бы сказать ей, но верил, что от разговора их могло проясниться его нынешнее положение.

Когда вернулся домой, подмывало спросить у Ольги, где живут Боровские, но просто так спросить не отважился, подступил издалека:

– Почему-то Лена не заходит…

– Заскучал? – спросила Ольга иронически и настороженно, потом сурово разъяснила: – Не до гулянок ей, на хлеб нужно зарабатывать, семья голодает.

Но ему повезло. В третий свой выход он встретил Лену на улице. Мороз в тот день крепчал, небо очистилось и горело на западе зловещей краснотой, под ногами звонко скрипел снег. Лена искренне обрадовалась, что он гуляет:

– Уже выходишь? Ой, как хорошо!

Раньше они разговаривали как давние друзья, у которых было что сказать друг другу, теперь же от неожиданности встречи растерялись, не знали, с чего начать. Разговор пошел нормально, когда Лена спросила, что он думает теперь делать, где работать, какая у него специальность. Погрустнела, услышав, что специальности у него никакой нет, не успел приобрести, с третьего курса пединститута забрали в армию. Но, узнав, что в армии он работал в редакции, повеселела. Предложила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю