Текст книги "Лютер"
Автор книги: Иван Гобри
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц)
Насколько точны эти воспоминания? Начнем с того, что и пост, и воздержание, и ночные бдения, одним словом, все приемы умерщвления плоти практиковались всеми монахами, причем практиковались добровольно (послушникам, например, вовсе не обязательно было принимать обет после первого подготовительного года, а порой наставники даже рекомендовали новичку повременить с окончательным решением), так что сами по себе они не таили в себе ничего особенно ужасного. Тем более что орден августинцев отличался в этом отношении умеренностью по сравнению с францисканцами или доминиканцами, особенно строгого устава.
Что касается бессонных ночей, по поводу которых так сокрушался 57-летний Лютер, то не будем забывать, что он совсем иначе относился к ним, когда ему был 31 год и когда он в своей религиозной практике еще не отказался от бдений. Приведем один отрывок из его комментария к 118-му псалму, написанного в 1514 году: «Внутренне человек служит Богу и днем и ночью... Ночью душа становится восприимчивее, чем днем, ко всему сверхъестественному, как учит нас святоотеческое Писание. Вот почему в Церкви прижился спасительный обычай петь по ночам хвалу Господу». В 1519 году он еще верил, что бдения, посты и умерщвление плоти служат исцелению от «самого тяжкого недуга» – вожделения. На следующий год, когда состоялось его отлучение от Церкви, он все еще утверждал, что «дурные и низменные побуждения плоти мы можем усмирить и преодолеть с помощью поста, бдения и труда». Предлагая рецепт спасения души, он идет еще дальше, подчеркивая, что, если голос плоти звучит слишком настойчиво, лучше вовсе умертвить ее, чем поддаться ее призыву. Для уничтожения самых закоренелых человеческих слабостей годится и мучительная смерть.
Итак, вплоть до 1520 года Лютер вполне одобрительно относился к умерщвлению плоти и признавал действенность этого способа, хотя, напомним, его и нельзя рассматривать как средство «покупки» вечного спасения. Возможно, конечно, что в своем усердии он пошел гораздо дальше требований общего правила, превзойдя в этом остальных братьев, но это очень и очень маловероятно. Устав ведь для того и существовал, чтобы охлаждать пыл слишком рьяных неофитов, а духовник послушников, человек опытный, строго следил за точным исполнением каждого предписания. Вторая глава устава содержала и такую статью: «Укрощайте плоть вашу воздержанием в ястве и питии, сколько дозволяет здоровье». И если брат Мартин не отличался крепким здоровьем, наставники обязательно сделали бы для него послабления. Еще одна статья устава специально оговаривала, как братия должна относиться к отдельным «привилегированным» коллегам: «Если некоторые, явившиеся в монастырь, отказавшись от более изнеженной жизни, продолжают получать пропитание, одежду, одеяла и шерстяные вещи, которых нет у остальных, более неприхотливых и уже оттого более счастливых, то пусть те, кто не получает ничего, задумаются о том, какую жизнь в миру оставили их братья...»
Послушники изучали сочинения всех религиозных мыслителей, писавших о монастырской жизни. Между тем каждый из этих авторов подчеркивал исключительную важность такой добродетели, как скромность, не позволяющей монаху переоценивать собственные силы, ибо это ведет к отчаянию, разочарованию и унынию. Брат Мартин не мог не читать трудов св. Григория Великого, который писал: «Воздержание должно умерщвлять плотские пороки, но не саму плоть». Читал он и св. Бонавентуру, одного из любимых своих авторов, объяснявшего, что самоистязание само по себе отнюдь не является добродетелью, обеспечивающей вечное спасение; читал и немца-францисканца Давида Аугсбургского, предупреждавшего послушников, что чрезмерное увлечение умерщвлением плоти делает невозможным духовное развитие.
Итак, мы приходим к выводу, что монастырское начальство вовсе не требовало от Лютера никаких запредельных жертв. Если же он их приносил, то делал это по собственному желанию. Впрочем, это маловероятно, учитывая строгость монастырских правил. Вообще же во всей этой ситуации перед нами с особенной яркостью предстает характерная черта Лютера – его упрямство и замкнутость. Он ни перед кем не распахивал душу, ни с кем не делился своими мыслями, предпочитая идти своим путем, заранее уверенный в собственной правоте. Ему объясняли, что он заблуждается, от него требовали покорности, ему втолковывали, что отказ от собственной воли есть вернейшее орудие достижения спасения и непременное условие его членства в ордене – он выслушивал мудрые советы и читал самые убедительные тексты, но все это производило на него лишь поверхностное впечатление. Если умом он и соглашался с тем, чему его учили, то в сердце по-прежнему хранил убежденность, что спасение возможно лишь на том пути, какой он определил для себя сам. Им владела героика монашеского бытия, верность которой он хранил, порой вопреки себе, всю дальнейшую жизнь, хотя порой она вынужденно обретала «подпольную» форму. Он с головой бросился в самоистязание, как голодный бросается на лакомый кусок, уверенный, что в этом-то и заключается вся прелесть монашества. Соглашаясь на жизнь, по всем человеческим меркам, гораздо более тяжелую, «худшую», и заслужив при этом от отца упрек в предательстве, он в глубине души верил, что в каком-то главном, капитальном, отношении именно эта жизнь окажется как раз самой лучшей и прекрасной. Для полной уверенности в том, что он не прогадал, ему настоятельно требовалось получить от окружающих и от самого себя зримые знаки уважения и почета, которые компенсировали бы ему все, от чего он отказался в миру. А на что еще оставалось опереться молодому человеку, бросившему блестящую светскую карьеру и ступившему на путь, к которому он не чувствовал ни малейшего призвания? Только на сознание того, что он совершает героический поступок. И вдруг эту самую героику у него захотели отнять, раз и навсегда прямо запретив ему даже думать о героизме. Но, покорившись внешне, в глубине души он все-таки хранил это праздничное ощущение подвига, скрашивавшее ему будни монашеского быта. Когда же тридцать лет спустя он со смешанным чувством любви и ненависти возвращался памятью к этим годам, оказалось, что помнит он только про свой подвиг.
Мы подошли к пятому и последнему в нашем списке вопросу: почему Лютер так опасался, что его минует спасение? Это самый щекотливый из всех вопросов, потому что он связан с личными тайнами. Почему юного Мартина снедала тревога? Что внушало ему чувство обреченности? Что конкретно ужасало его: врожденное несовершенство человека пред лицом Божьим, следствие первородного греха или тяжесть его личных прегрешений?
В пользу первой гипотезы свидетельствует целый ряд положений католического учения, подчеркивающих нетерпимость Божьего суда к грешникам. Однако, как мы уже показали, упорствовать в приверженности этой точке зрения долго не мог ни один монах, потому что все, что его окружало в церкви, в молельной, в зале капитула, все, что вытекало из его бесед с наставниками, убеждало в обратном. Впрочем, Мартин и не нуждался ни в каких доказательствах, поскольку источник его сомнений скрывался не в доктрине, а в личных переживаниях. Следовательно, молодой августинец считал именно себя отмеченным знаком позора и безнадежной порочности. «Когда мы были монахами, – вспоминал он в 1540 году, – и предавались умерщвлению плоти, то занимались бесполезным делом, потому что не желали признавать своей греховности и скверны». Почему он говорит во множественном числе? Что имеет в виду? Весь человеческий род вообще, включая и клириков, и мирян, отмеченных печатью первородного греха? Или речь идет о личных грехах Лютера и окружавших его людей?
В 1535 году он утверждал, что вся его «праведность была не более чем зловонной клоакой». Что означает это признание? Бессмысленность стремления к спасению посредством праведной жизни, в результате которого духовная нищета обретает скрытую форму и оттого еще большую глубину, или горечь от сознания своей персональной греховности? В 1545 году, то есть задним числом, сам Лютер уверял, что он был святым монахом, «одним из лучших», таким, который неукоснительно соблюдает все предписанные правила и ограничения. Отталкиваясь от этого высказывания, традиционно представляют образ Лютера монастырской поры в этаком ореоле святости. Однако первые же его биографы-протестанты как-то совершенно упустили из виду, что речь в этих воспоминаниях шла об исключительно внешних проявлениях смирения. А что происходило в тот момент с его душой? Лютер ведь сам признавался, что все его существо пребывало во власти безудержного вожделения, столь всеобъемлющего, что он, ужаснувшись, поспешил распространить собственное состояние на весь род человеческий. Именно исходя из этой посылки он и воздвиг в дальнейшем фундамент своей теории: человек есть существо настолько порочное, что нет на свете силы, способной избавить его от порока.
Допустив, что главной причиной безнадежного отчаяния, терзавшего брата Мартина, было владевшее им вожделение, мы подходим к другому важному вопросу: имело ли оно реальное выражение или существовало лишь в потенции? Иными словами, приходилось ли ему упрекать себя в конкретных дурных поступках или же, охваченный высшим стремлением к совершенной чистоте, он в одном мысленном желании уже видел грех? В защиту первого предположения можно сослаться на несколько редких, но вполне определенных признаний, сделанных им гораздо позже. Так, в 1533 году, вспоминая свое монастырское прошлое, он писал: «Я не мог устоять ни перед одним искушением, диктуемым смертью или грехом». «Не мог устоять», очевидно, означает, что он поддавался злу. Опять-таки, поддавался в реальности или мысленно? Это не имеет значения, возразят многие, поскольку мысленно согрешивший уже грешен.
Однако нашего вопроса это не снимает. Человек с обостренным чувством совести воспринимает как грех малейшее движение мысли, мимолетное воспоминание, расплывчатый образ, непроизвольную дрожь возбуждения. Ряд высказываний Лютера о его понимании своей греховности относится к 1516 году, то есть ко времени, когда он еще не покинул лоно Церкви. «Каждый человек понимает, что пред Господом все мы обманщики, потому что каждый из нас обуреваем похотливыми желаниями». Грешник, поясняет он далее, нарушает законы Божьи уже потому, что «хотя бы в сердце своем вожделеет, значит, грешит». Корни греховности могут прятаться очень глубоко, и наш юный богослов призывает бороться не только с самим злом, но и с очагом зла, который гнездится в вожделении (как видим, он по-прежнему хранил верность своей излюбленной концепции героизма добродетели). Тот, кто не борется с этим злом в себе, оставляя в душе тлеть его очаг, и есть грешник. Пусть так, но ведь сам Лютер, если верить его высказываниям, только тем и занимался, что отчаянно боролся против своих порочных желаний. Значит, себя он не мог причислять к грешникам?
Итак, виновник греховности найден, и все мы грешны, потому что постоянно носим в себе источник скверны. Но, согласно теологическим построениям Лютера, само понятие вожделения приобретает чрезвычайно широкое значение.
«Под словом вожделение, – пишет он все в том же 1516 году, – иногда разумеют порок похоти, называя его источником греховности; иногда под ним понимают первое душевное побуждение, именуемое предчувствием страсти; иногда следующую за ним страсть или наслаждение, иногда чувство довольства; иногда самый поступок». Что же именно из этого списка следует считать главным виновником греха? Оказывается, все. Не только чувство довольства, испытываемое при совершении дурных поступков, как учило официальное богословие, но и укрытый в глубинах сознания «очаг», вызывающий к жизни произвольные, неподконтрольные побуждения. Разве не сказал св. Павел в Послании к Римлянам: «Если же делаю то, чего не хочу, то соглашаюсь с законом, что он добр, а потому уже не я делаю то, но живущий во мне грех»?
С того самого момента, как Лютер потребовал признания виновности за внутренними побуждениями человека, предшествующими реальному злу, как он присвоил звание греха всем оттенкам и проявлениям того, что принято называть вожделением, в результате чего моральная оценка различий, существующих между пятью разными, с точки зрения психологии, ступенями «виновности», утратила всякий смысл, таким же бесплодным становится и поиск ответа на вопрос о личной греховности молодого Мартина. Что толку пытаться понять, принес ли он с собой в монастырь свои порочные привычки или только ощущал в себе готовность поддаться смутным порывам искушения, предвестникам дурных поступков? Он чувствовал себя оскверненным самой своей принадлежностью к нечистому роду адамову, а всякая скверна греховна.
Мы никогда не узнаем, какие мысли и чувства обуревали брата Мартина в тот миг, когда он принимал монашеский обет. Корил ли он себя за недавние прегрешения, которых надеялся больше не совершать, терзался ли, сжигаемый изнутри пламенем сладострастия, настоятельно требовавшего удовлетворения, мечтая загасить его навсегда, или просто ощущал в себе некую склонность к злу вообще, мешавшую ему стать святым монахом, свободным от слабостей и дурных побуждений? След, ведущий к истине, слишком запутан, чтобы мы могли рассчитывать на определенность полученных выводов. Зато нам совершенно ясно другое: воодушевленный своим положением, новоиспеченный монах принял твердое решение перебороть в себе вожделение, подвергая страданию свое тело. Бой обещал быть тяжелым, но он не боялся трудностей, ведь он как раз вступил в свой «героический» пери-од. Нет никаких сомнений, что для него, попавшего в монастырь силой обстоятельств, но сознательно вознамерившегося во что бы то ни стало утвердиться здесь, выбор в пользу служения религии знаменовал собой поступок, исполненный веры в будущее. Также нет никаких сомнений, что основой его надежд была в это время прежде всего вера в себя.
5.
ВЕЛИКАЯ СКОРБЬ (1506-1509)
В течение года, последовавшего за принятием монашеского обета и завершившегося посвящением в духовный сан, никаких ярких событий, заслуживающих особого внимания, в жизни брата Мартина не произошло. Весь этот год он посвятил главным образом изучению богословия. Молодого монаха по-прежнему опекали старшие наставники, как, впрочем, это делалось по отношению ко всем членам братства, еще не достигшим вершин теологического образования. В глазах монастырского начальства он, по всей вероятности, представал старательным и исполнительным юношей, может быть, несколько зажатым и чрезмерно педантичным, но зато послушным. Это позволяло надеяться, что к моменту завершения образования он сумеет добиться необходимого душевного равновесия.
Между тем тревожное сознание собственной греховности не покидало его ни на минуту. «Я постоянно пребывал в печали», – позже признавался Лютер. И добавлял: «Дух мой был сломлен». В один из дней, когда священник во время мессы читал отрывок из Евангелия, повествующий об одержимом, в которого вселился бес немоты, внезапно побледневший Лютер вскочил со скамьи, бросился вперед и громко закричал: «Нет, нет, это не я!» И сейчас же без чувств свалился на каменный пол.
Тем не менее никаких проблем с принятием сана у него, судя по всему, не возникло. Осенью и зимой 1506 года его уже произвели соответственно в иподиаконы и диаконы, а весной 1507 года (некоторые в качестве точной даты называют 3 апреля, другие – 2 мая) в Эрфуртском соборе епископ Иоганн Бонемиш рукоположил его в священнический сан. Лютер готовился к этому событию, а сердце его «обливалось кровью». Впрочем, сохранилось его письмо викарию Эйзенаха Иоганну Брауну, в котором он излагал свое понимание духовного призвания и Божьей благодати, нисколько не противоречившее католическому учению: «В славе и святости Своей Бог явил чудо и возвысил меня, недостойного и многогрешного. Милосердием Своим Он призвал меня служить славе Его. Отныне, дабы выразить свою благодарность за столь высокую милость, мне должно всем сердцем стремиться исполнить то, что мне доверено...». В тот момент, когда по ходу богослужения свершалось приношение даров, его вдруг обуял такой трепет, что он едва не выскочил из алтаря, так что наставнику пришлось удерживать его. Затем настал его черед служить мессу, и, по его собственному признанию, его «не покидало чувство великого ужаса».
Между тем он пригласил великое множество гостей, включая свою родню. Вместе с отцом из Мансфельда прискакало верхом целое «войско» – 20 человек. После службы состоялась торжественная трапеза, и Мартин, наверное, больше для самоуспокоения, чем ради поддержания своего авторитета в глазах окружающих, вслух обратился к отцу: «Скажите, батюшка, почему вы так противились моему обращению в религию? Разве не дает нам религия примера счастливой и безмятежной жизни? Неужели вы и сегодня печалитесь, что сын ваш принял духовный сан?» Несмотря на оптимизм, звучавший в словах новоиспеченного священника, на лице его ясно читались следы сомнения.
Отец поднялся из-за стола. Гости примолкли, готовясь выслушать набор общих слов, подходящих к случаю. Но рудокоп обвел присутствующих взглядом, полным упрека. «Вы все ученые господа, – начал он. – Разве не читали вы, что сказано в Писании? Почитай отца своего и мать свою!» Затем, обернувшись к сыну, он произнес, с трудом сдерживая гнев: «Вы нарушили эту заповедь, когда бросили меня и свою мать, хотя мы надеялись, что в старости получим от вас помощь и утешение. Ваше учение стоило мне больших средств, вы же поступили в монастырь против нашей воли».
Мартин поспешил напомнить о причинах своего решения. Разве не Бог явил ему свою волю в тот день, когда во время грозы его швырнуло на землю? «Дай Бог, чтобы не дьявол...» – только и отвечал отец. Сидевшие за столом монахи принялись защищать собрата, на все голоса расхваливая свое житье-бытье. «Что ж, коли я пришел сюда, – не сдавался отец, – я стану есть и пить с вами, хоть мне и хочется быть отсюда подальше». Мартин сделал последнюю попытку, уверяя отца, что в монастыре он принесет родителям гораздо больше пользы своими молитвами, чем принес бы в миру, зарабатывая состояние. «Дай Бог, дай Бог...» – с большим сомнением в голосе повторял в ответ Ганс.
Посвящение в сан происходило в те времена намного раньше, чем это принято в наши дни, зачастую за несколько лет до завершения богословского образования. Брату Мартину тоже предстояло учиться еще полтора года, а руководителем его теперь назначили известного августинца Иоганна Натхина. Лютер продолжил изучение все тех же авторов, а в душе его по-прежнему бушевали сомнения и страхи. Вопреки мудрости духовных учителей, вопреки заветам наставников он никак не мог отрешиться от снедавшей его внутренней тревоги.
Казалось бы, сделавшись священником, он получил возможность черпать силы для борьбы с искушением в самом отправлении божественной службы, однако в действительности с ним случилось прямо противоположное: «Я готовился к мессе с величайшим благоговением, однако, поднимаясь на алтарь, чувствовал одно лишь отчаяние и в отчаянии же спускался с алтаря». Уже не раз его посещала мысль о том, что не все ладно с состоянием его души. «Неужели я единственный, – вопрошал он себя, – кого вечно грызет эта внутренняя тоска?» Неизвестно, пытался ли он тогда же прояснить этот вопрос с собратьями по вере, однако тридцать лет спустя он уже давал на него определенно отрицательный ответ, распространяя собственное душевное беспокойство на всех монахов своей обители: «Мы изводили своих исповедников». Отметим все же ограниченный характер этого «мы», поскольку в его число не вошли исповедники, то есть все монастырские священники.
В конце концов он заболел, и его отправили в лечебницу. Похоже, никто из окружающих не догадывался, что в исцелении нуждалось не столько его тело, сколько душа. Его уложили в постель, обрекая таким образом на бездействие, одиночество и пустые мечтания. Вскоре у него начались галлюцинации: «Мне виделись призраки и другие зловещие фигуры». Очевидно, что им с новой силой овладели все прежние искушения. «Самые жестокие соблазны мучили и терзали мое тело. Я едва мог дышать, и никто не приходил меня утешить». Пожалуй, ему пошло бы на пользу, если бы его отправили с нищенской сумой собирать милостыню по домам. Возможно, занятие богоугодным делом отвлекло бы его от черных мыслей.
Не исключено, что именно с этой целью осенью 1508 года руководители решили направить его в другой монастырь. За три года, проведенных в Эрфурте, печаль, томившая брата Мартина, делалась все заметнее. Ни принятие обета, ни рукоположение в сан не только не помогли ему вырваться из состояния глубокой прострации, в которой он находился, но, напротив, даже усугубили его тоску. И ему велели собираться в Виттенберг, где его ожидала полная смена обстановки, лиц, привычек и новая деятельность. Монастырское начальство верно рассудило, что молодому человеку, чересчур занятому собой и анализом своих душевных переживаний, настоятельно необходимо более широкое общение с новыми людьми. Принимая это решение, наставники Лютера руководствовались как своим психологическим чутьем, так и правилами ордена. Раз брат Мартин учился в университете и выказал большие способности к наукам, раз он особенно интересуется Священным Писанием, пусть отправляется в Виттенберг преподавать Слово Божье. Поначалу его слушателями будут молодые августинцы, живущие в монастыре, а затем, если дела пойдут успешно, он получит кафедру в Виттенбергском университете, покуда занимаемую профессором о. Штаупицем.
Иоганн фон Штаупиц с 1503 года совмещал профессорскую должность с постом главного викария августинцев строгого устава всей Германии, причем второй своей обязанности отдавался с гораздо большим жаром, чем первой. Лекции в университете он читал крайне нерегулярно и вообще явно стремился отделаться от преподавания, разумеется, предварительно подыскав подходящую замену из числа «своих». В Средние века считалось нормальным, что кафедра принадлежит не конкретному человеку, а религиозному ордену, и именно орден назначал на должность преподавателя одного из наиболее достойных своих членов. Августинцы, весьма высоко ставившие свою репутацию, разумеется, строго следили за соблюдением должной преемственности. Таким образом, направляя о. Мартина Лютера в Виттенберг, его руководители преследовали двоякую цель: вырвать молодого монаха из терзавшей его меланхолии и подготовить хорошего преподавателя для университета.
Однако будущему профессору вначале следовало самому получить ученую степень, и сделать это предполагалось в том же самом заведении, где в дальнейшем он намеревался преподавать. И Мартин снова стал студентом. Правда, теперь его окружал совсем другой, не похожий на прежний, мир. Виттенбергский университет, созданный совсем недавно, всего за шесть лет до приезда сюда Лютера, все еще пребывал в стадии становления. Основание его обусловили причины политического характера. Дело в том, что Саксонское курфюршество не имело собственного высшего учебного заведения. Лейпцигский университет располагался на территории герцогства Саксонского и подчинялся двоюродному брату и сопернику курфюрста; Эрфуртский же университет, хоть и находился в самом центре владений курфюрста, принадлежал князю-архиепископу Майнцскому.
Фридрих Мудрый, унаследовавший престол от отца, курфюрста Эрнста, в 1486 году, подыскивал подходящее место для собственной высшей школы. Перед ним стоял трудный выбор. Новое заведение не следовало открывать в непосредственной близости ни от Лейпцига, ни в особенности от Эрфурта, дабы избежать обвинений в нечестной конкуренции. Но все крупные города курфюршества располагались в Тюрингии, то есть группировались как раз вокруг Эрфурта. Единственный достаточно большой город, отстоявший к северу, – Гальберштадт, а также оба города, занимавшие центральное географическое положение, – Мерзебург и Наумбург – входили в состав суверенных епископств, так что здесь по всем вопросам пришлось бы советоваться с епископом, это не сулило никаких особенных выгод по сравнению с Эрфуртом.
С предложением основать университет в Виттенберге выступил брат курфюрста Эрнст Саксонский, архиепископ Магдебургский. Ничем не примечательный городок, раскинувшийся на берегах Эльбы, Виттенберг отстоял далеко от всех более или менее значительных центров культуры («на задворках цивилизации», как впоследствии определял его местоположение Лютер). От Эрфурта его отделяли 150 км, от Эйзенаха – 200, от Майнингена – 220, зато граница с Бранденбургом проходила почти рядом. Этот район считался отсталым и в экономическом, и в культурном отношении, однако имел важное политическое значение, поскольку служил резиденцией курфюрста. Поначалу Фридрих встретил предложение брата громким хохотом, однако архиепископ привел в его защиту целый ряд аргументов политического и экономического характера. Действительно, в соседнем Магдебурге – старинном и густонаселенном городе, известном своей торговлей и занимавшем среди государств Центральной, Восточной и Северной Германии ключевые позиции, поскольку здесь сходились транспортные пути, связывавшие Саксонию с Гамбургом и портами Северного моря, своего университета не имелось. Поэтому Виттенберг, расположенный в непосредственной близости от владений князя-архиепископа, несомненно, привлек бы внимание жителей Магдебурга, не говоря уже об остальном населении курфюршества Саксонского. Сюда бы съехались представители монашеских орденов со своими профессорами, и город, а вместе с ним и резиденция курфюрста засияли бы новым блеском. В конце концов оба суверена пришли к согласию, и уже в 1502 году в Виттенберге поднялись стены первых университетских построек.
Ректором университета курфюрст назначил своего личного врача Мартина Поллиха, уроженца Мельрихштадта, гуманиста, страстно увлеченного древнеримской поэзией. Поллих, в свою очередь, постарался привлечь в Виттенберг выдающихся профессоров, которые составили бы славу нового учебного заведения. Преподавать философию пригласили Николаса Амсдорфа, право – Штехлина, Шерла, Шурфа и Фоланда. Поскольку в городке имелся монастырь августинцев строгого устава, то возглавить кафедру богословия предложили одному из членов этого ордена. Им оказался Иоганн фон Штаупиц, получивший степень доктора в 1500 году. В помощники к нему определили еще одного августинца, Венцеслава Линка, настоятеля монастыря (свою докторскую степень он получил уже в 1511 году), а также Андреаса Боденштейна, предпочитавшего называть себя Карлштадтом – по имени города, в котором он родился.
Итак, Мартин Лютер поступил на факультет богословия. Традиционный университетский курс, который предстояло пройти студенту-богослову, строился по единой строгой схеме, одинаковой для всех учреждений подобного рода. Образцом в данном случае служил Парижский университет со своим уставом, разработанным Робером де Курсоном в 1215 году. На факультет принимали студентов, имеющих степень магистра искусств (мы помним, что Лютер получил ее в 1505 году). Далее следовали три ступени обучения, по завершении каждой из которых будущему богослову присваивалась одна из трех степеней бакалавра: biblicus или tamquam ad Biblia (способный комментировать Священное Писание; как видно, изучение Библии считалось отправным пунктом теологического образования); sententiarius (способный комментировать книгу богослова XII века Пьера Ломбара «Сентенции», на самом деле представлявшую собой сборник текстов, написанных Отцами Церкви); formatus (достигший высот в применении различных методов преподавания). Затем, как и на факультете искусств, бакалавр переходил на следующую ступень обучения, в результате чего становился сначала лиценциатом, а затем и магистром. Таким образом, чтобы добиться права преподавать в университете, богослов сам должен был проучиться не меньше восьми лет. Существовал и возрастной ценз: теоретически к университетской кафедре не допускались лица моложе 34 лет. Как легко догадаться, в действительности эти строгие установления нарушались сплошь и рядом.
Поступив в университет в декабре 1508 года, отец Мартин Лютер получил степень бакалаира-«библиоведа» уже 9 марта 1509 года, то есть всего через три месяца занятий. Может быть, он все это время не поднимал головы от книг? Это маловероятно, потому что, следуя указаниям своих наставников, стремившихся «расшевелить» слишком погруженного в себя юношу и одновременно использовать его таланты, он сам читал лекции в монастыре, посвященные разбору «Этики» Аристотеля. Как видим, тема лекций не имела ничего общего с изучением Священного Писания. Нам не остается ничего иного, как предположить, что либо Мартин Лютер проявил исключительные способности к обучению, либо Штаупиц, выступавший одновременно в качестве его декана, собрата по ордену и духовника, сознательно ускорил процесс продвижения своего ученика и добился присуждения ему степени в рекордно короткие сроки. Впрочем, не исключено, что свою роль сыграли оба эти фактора. Мы, разумеется, вправе усомниться в глубине познаний, полученных за столь непродолжительное время, но это, как говорится, уже совсем другой вопрос. Так или иначе, семь или восемь месяцев спустя Лютер удостоился и второй степени бакалавра – sententiaire.
Очевидно, отправляя Мартина «под крыло» к Штаупицу, его руководители рассчитывали, что с его помощью молодой человек обретет наконец душевное равновесие. Викарий епископа Штаупиц, человек умный и искренне озабоченный проблемами реформирования своего ордена, не случайно удостоился от своих собратьев избрания на пост главы немецких августинцев строгого устава, сменив в этом качестве основоположника реформы о. Пролеса. В то же самое время Штаупиц отличался миролюбием и добротой, а в отношении монастырского уклада придерживался традиционных и простых взглядов. Он отнюдь не претендовал на звание великого аскета, какими за сотню лет до него гордились францисканцы, и будучи монахом прежде всего оставался человеком. Он никого и никогда не запугивал, а от подчиненных требовал не подвигов, но простого соблюдения устава, основанного прежде всего на любви ко Христу. Разработанные им монастырские предписания выделялись своей умеренностью; строгости, принятые в обителях первых августинцев, при нем сгладились и приобрели во многом условный характер, в том числе в отношении поста. В этой связи любопытно задаться вопросом, что же в таком случае представлял собой жизненный уклад августинцев не строгого устава? Не менее любопытно задуматься и над тем, чего ожидал от монастырской жизни молодой Лютер, если даже такие, не слишком суровые порядки он называл невыносимыми?