Текст книги "Последний этаж"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
– Разумеется, старики и старухи.
– Я имею в виду не по возрасту, а по… – Бояринов пальцами тер лоб, подыскивая слова поточнее, – по профессиональному, или вернее сказать, по общественному положению.
Кораблинов достал из кармана пижамы трубку, искрошил в нее две сигареты.
– Эх, Леон, Леон… Кого здесь только нет… Но преимущественно – творческая интеллигенция. Артисты, художники, писатели, учителя, журналисты, изобретатели, музыканты… И как я понял за шесть лет пребывания в этой лавке древностей, почти на каждого третьего, кто живет под нашей крышей, можно без ошибки вешать бирку с надписью: «Король Лир». – Старик глубоко затянулся трубкой и закашлялся, отчего его серое лицо сразу побагровело.
– Неужели так?!. В наше-то время?.. Это же жестоко!.. – возмутился Бояринов.
– А кто сказал, что это благородно? – Кораблинов резко вскинул голову и отмашью руки отбросил со лба густую прядь седых волос. – Жестокость – родное дитя алчности. А алчностью никогда не болели ни бродяги, ни нищие. Эта болезнь чаще всего навещает богатых, власть имущих, состоятельных… Убогие и бедные не бывают жестокими.
– И как же это понимать? – спросил Бояринов, хотя догадывался, что имеет в виду старик. Он просто вызывал его на откровенность. – Ну, хотя бы применительно к вам? Не могу никак допустить, чтобы на вас можно повесить бирку с надписью «Король Лир». Насколько я наслышан о вашей семье – у вас прекрасные три дочери.
– Да, были прекрасные… Были… До тех пор, пока имя их отца гремело в театральных кругах, когда обо мне писали в газетах, в театральных журналах. Тогда они были добрыми, ласковыми, нежными… И все это было до тех пор, пока я в один прекрасный майский день не перешагнул порог нотариальной конторы на Кировской улице и не повторил ошибку Короля Лира.
– Подарили им все, что имели?
– Вот именно все: дачу, машину, гараж, библиотеку, переписал на имя старшей дочери лицевой счет квартиры, передал им на их совесть все драгоценности покойной матери, из-за которых они, к моему стыду и горю, чуть ли не передрались… – Кораблинов невидящими глазами смотрел через плечо Бояринова в глубину коридора, словно вглядывался во что-то очень важное для него. – Себе оставил самую маленькую комнату с окном во двор, диван, письменный стол с креслом и несколько полок со справочной литературой. Засел за мемуары. Было что вспомнить. На моих глазах складывалась история театра. С ее изначальных истоков. Но писать пришлось не мемуары… – Старик замолк.
– А что же? – тихо спросил Бояринов.
– Объяснительные записки в многочисленные судебные инстанции. Дочери начали судиться между собой, все трое оспаривали мои дарственные документы. Всех я обделил. Ссора между ними обратилась в ненависть ко мне. Пришлось уйти жить к племяннику.
– Взяли бы да разменяли квартиру, если уж так получилось.
– Хотел, да по закону не полагается. Я уже не основной квартиросъемщик. Для размена нужно было согласие дочерей, а они на меня косились, как чужие. Два года не слышал от них слова «папа»…
– А дальше? – Закурил и Бояринов, хотя до этого крепился, полагая, что курить в холле запрещено.
– А потом почувствовал, что становлюсь в тягость и племяннику. Хотя прямо этого и не говорит, но уже несколько раз сказал, что у химкинского водохранилища строится два корпуса какого-то особенного пансионата для престарелых и что в пансионате этом будут жить заслуженные люди, творческая интеллигенция. Пришлось бороться за место в этом пансионате. Кто только не подключался в ходатайстве: и председатель ВТО, и министр культуры, и театр… Две государственные премии и четыре ордена дались легче, чем лировское пристанище в этом шестнадцатиэтажном шалаше с лифтом и со всеми остальными удобствами. И вот уже шесть лет, как я здесь. Изредка навещают друзья по театру, не забывают солдаты и офицеры подшефной воинской части, где я имел счастье когда-то выступать и где меня кое-кто из старожил части помнит добром.
– Да-а… – вздохнул Бояринов. – Шекспир вечен. – И ему вспомнился старый архивариус театра, его недавний рассказ о своих детях и внуках, о том, как в прошлом году в юбилей своего деда внуки в кресле на руках носили его по саду вокруг цветущей яблони. «Нет, никакие житейские бури и мерзости не занесут старика-архивариуса в эту печальную обитель. Свой век он доживет в тихой душевной радости и умрет на руках любимых внуков…»
– Эх, Леон, Леон… – Кораблинов снова энергично вскинул голову и крепко сжал руками подлокотники кресла. – Если бы не беда с глазами… Как бы я сейчас сыграл Лира!.. Он живет в каждой клетке моей души. – С минуту Кораблинов сидел неподвижно с закрытыми глазами. Потом заговорил: – Хотел бы я попросить тебя об одной дружеской услуге, да боюсь обременить.
– Да что вы, что вы, Николай Самсонович!.. – воскликнул Бояринов, обрадовавшись случаю быть полезным старому актеру, к которому он привязался душой еще восемь лет назад, когда они целый месяц колесили по городам и селам Болгарии. – Сделаю все, что в моих силах!..
Кораблинов достал из кармана пижамы баночку из-под монпансье, выбил в нее из трубки пепел и положил в карман.
– Не дает покоя давнишняя задумка… И чем дальше, тем сильнее саднит. Как незаживающая рана.
– Я слушаю вас, Николай Самсонович.
– Хочу записать на магнитофонной ленте Лира. Я знаю эту трагедию наизусть.
– И в чем же задержка?
– В магнитофоне и в пленке.
– Но в этой трагедии, насколько мне не изменяет память, более двадцати действующих лиц, если даже не считать персонажей в эпизодах: офицеров, солдат, гонцов, рыцарей из свиты Лира, придворных… И потом, как вы думаете справиться с текстом дочерей Лира? Гонерилья, Регина, Корделия…
Кораблинов свел черные крылья бровей и энергично, как-то по-молодому, рассек воздух ладонью.
– Я уже все продумал!.. И нашел ключ к решению задачи!.. Мне нужен добротный магнитофон и несколько кассет пленки. Поможешь? Говори сразу, Леон!.. Деньги на пленку у меня есть.
– Помогу! – решительно ответил Бояринов. – Вот моя рука. На этой же неделе я привезу вам отличный японский магнитофон, научу вас им пользоваться, и вы сможете осуществлять свою задумку.
– А пленку?
– Разумеется, привезу и пленку.
Кораблинов поспешно полез в грудной карман пижамы, достал изрядно потертый кожаный кошелек, но его вовремя остановил Бояринов.
– Николай Самсонович, зачем это?.. На Балканах и на Карпатах мне показалось, что натурой вы были шире, чем сейчас. Уберите, пожалуйста, свой кошелек. В прошлом году я привез из Японии столько пленки, что можно записать всего Шекспира.
– Спасибо, Леон, спасибо, друг мой!.. Еще там, на Балканах, я знал, что мы будем друзьями. Запиши-ка мне свой телефон. – Старик достал из нагрудного кармана пижамы старенькую записную книжку и протянул ее Бояринову. – Да покрупнее, на букву «Б». А то с моими-то глазами…
Бояринов записал телефон и возвратил книжку.
– Из наших-то, театральных, вас кто-нибудь навещает?
– Особенно не балуют, хотя изредка кое-кто заглядывает на потухающий костерок. Но есть у меня в театре один настоящий друг, которого я не замечал, когда был в ореоле славы и почестей. Только сейчас раскрылась передо мной эта благороднейшая натура. Навещает меня в майские праздники, в день моего рождения и перед Новым Годом… Вот уже в течение всех шести лет. Как брат. Хотя в прошлом был всего-навсего рабочим театра.
– Кто же это?
– Сейчас он архивариус театра, Серафим Христофорович Корнеев. Святой человек. Ты его, наверное, и не знаешь.
– А-а-а!.. – оживленно воскликнул Бояринов. – Как же, знаю! – Бояринов хотел сказать Кораблинову об очерке архивариуса, который он поместил в альманах, но промолчал: старик обязательно попросит альманах, а у него с собой всего-навсего один экземпляр, заранее предназначенный Волжанской. – Прекрасный человек!
Вдруг Кораблинов изменился в лице, помрачнел.
– Скажи, Леон, а ты веришь в мою затею?
– Вы о «Короле Лире»?
– Да!
– Верю!.. Но я бы на вашем месте поступил по-другому. Я бы пошел на большой риск – на стратегический!
– Что ты имеешь в виду? – тревожно спросил старик.
– Среди выпускников ГИТИСа я бы подобрал способную молодежь. Вначале дал бы им недели две на прочтение и осмысление трагедии, а потом с ними встретился и хорошенько поговорил, сделал бы прикидку: кто есть кто, и отобрал бы среди них перспективных, наиболее пригодных для этой классической трагедии.
Кораблинов откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Со стороны могло показаться, что он заснул от усталости Бояринов в этой окаменевшей неподвижности прочитал другое: в душе старого артиста идет тяжелая сложная работа, он что-то решает, рассчитывая свои силы на такой бросок, который потребует титанического усилия и времени. И Бояринов не ошибся. А когда Кораблинов открыл глаза, то в них Бояринов увидел выражение дерзкого вызова и непреклонной решительности. Такой взгляд и такое напряжение сведенных бровей он уже видел… Видел на скульптурном портрете Александра Матросова, изваянном Евгением Вучетичем. Бывая в Третьяковской галерее и на персональных выставках великого скульптора, Бояринов подолгу, как загипнотизированный, стоял у скульпторы человека, который в последнее решающее мгновение ценой жизни заплатил за бросок в бессмертие. И это великое мгновение было ярко выражено во взгляде солдата, в его круто сведенных бровях, в нервно вздрогнувших ноздрях…
– Итак: подобрать подходящую молодежь, вместе с ними поглубже прочитать трагедию Шекспира, а потом? – пророкотал густым надтреснувшим баском Кораблинов.
– Потом: за работу, кума, за работу! – почти пропел Бояринов.
– А режиссура?
– Можно пригласить и режиссера. Разумеется, как сейчас говорят, на общественных началах. Вы что, думаете – не найдется поистине талантливый режиссер, который захочет с вами работать?
Кораблинов наклонился вплотную к Бояринову и положил ему на плечи свои тяжелые руки.
– Слушай, Леон, ты гений!.. Я поговорю с самим Правоторовым. Лет двадцать назад он бредил Лиром! Неужели остыл?
– На ловца и зверь! В ГИТИСе у Правоторова творческая мастерская. Он подберет вам таких Гонерилий, Регин и Корделий, что вы на двадцать лет помолодеете; найдет таких офицеров и рыцарей для свиты старого Лира, что, как говорят в Одессе, вы пальчики оближите! – Бояринов достал записную книжку и ручку, чтобы записать номер телефона холла девятого этажа пансионата, на котором проживал Кораблинов, но в это время дверь лифта открылась, и из него вышли четыре старушки и два старика. В одной из старушек Бояринов сразу же узнал Волжанскую. Близоруко щурясь, отчего выражение лица ее приобретало оттенок надменности и пренебрежения к окружающему, она, не взглянув в сторону столика в углу холла, где сидели Бояринов и Кораблинов, повернула в коридор и, гордо неся свою аккуратно причесанную старческую головку, направилась к себе.
Бояринов, время от времени бросая взгляд на дверь, за которой скрылась Волжанская, наспех записал телефон Кораблинова, пожелал ему здоровья и, попрощавшись с ним, пообещал, что он передаст привет всем, кто его знает и помнит.
– А Татьяне Сергеевне скажи, Леон, что старый Кораблинов молится за ее здоровье и за ее успех на театре. Да поцелуй ей за меня руки. Она этого достойна.
– Спасибо, непременно передам, – сказал Бояринов, отступая задом от столика и раскланиваясь. – А с Правоторовым свяжитесь обязательно. Уверен, что вы его зажжете.
В дверь комнаты Волжанской Бояринов поступил тихо и прислушался. Никто не ответил – в комнате звучала музыка. Он постучал сильнее.
– Да, да!.. Войдите! – раздался из-за двери звонкий и еще сильный голос.
Бояринов нерешительно открыл дверь и вошел в тамбур, откуда узкая дверь слева вела в ванную и в туалет.
– Смелее, смелее! – донесся из глубины комнаты голос Волжанской.
Раздвинув свисающие с потолка тяжелые бархатные портьеры, Бояринов вошел в комнату и сразу не мог сообразить: куда он попал. Все стены были оклеены старыми афишами, театральными программками, завешаны фотографиями из спектаклей, в которых когда-то играла Волжанская.
Волжанская не сразу узнала Бояринова. Сощурившись, она подошла к нему вплотную и всплеснула руками.
– Боже мой!.. Наконец-то!.. Ленечка, ты стал настоящим мужчиной! Тебя и не узнать!.. Проходи, что же ты окаменел, как статуя командора из «Каменного гостя» Пушкина?
Бояринов поцеловал руку Волжанской и прошел в комнату. Еще раз огляделся.
– Елена Деомидовна, я вижу историю нашего театра!..
Взгляд Бояринова скользил по афишам, испещренным автографами режиссеров, художников и актеров.
Некоторым афишам было около шестидесяти лет, когда Волжанская еще только начинала делать свои первые шаги в театре. Какие только знаменитости не оставили дань признания ее таланту и не исповедывались в любви к тогда еще молодой актрисе. И каждый из этих известных людей в истории русского театра находил свои, особые слова нежности и любви, обращаясь к Волжанской на премьерной театральной афише: «Милая Леночка!..», «Ленок Волжаночка!», «Елена-свет-Деомидовна..» Дальше шли слова пожеланий, поздравлений, признаний… Уже по подписям можно судить, насколько любима и уважаема была в труппе театра актриса Волжанская.
– Этим и живу, голубчик! А недавно получила с автографом две поэмы прекрасного русского поэта Егора Исаева «Суд памяти» и «Даль памяти». Прочитала – и пришла в восторг! Глубина души – байкальская!.. Чистота души – байкальская!.. Диапазон огляда – вся Русь, от сохи до космоса. Не читал?
– Слышал об этих поэмах, но пока не довелось прочитать.
– Прочитай обязательно. Как в знойный день из родника напьешься! – Елена Деомидовна говорила, а сама, усевшись перед трюмо, на подзеркальнике которого стояло множество флакончиков, баночек и тюбиков с косметикой, ловкими и быстрыми движениями рук человека, который этим занимался почти всю жизнь, подкрашивала губы и накладывала тени на веки. Желание выглядеть молодой и красивой живет в актрисе с особой остротой, оно порождено не только самой природой женщины, но трижды усилено профессией. За роли молодых иногда борются и пожилые актрисы. И наоборот, случается, что молоденькие актрисы страстно тянутся к ролям старух. Правда, страсть эта с годами затихает.
Закончив туалет, Елена Деомидовна засуетилась.
– Чайку или кофе?
– Если можно, то лучше чаю. – Бояринов был доволен, что обстановка встречи складывается благоприятно, а поэтому прежде чем заговорить о косе, которая стала сниться ему по ночам, он решил беседой за чаем расположить к себе старую актрису. Бояринов видел, что Волжанская была искренне рада его приходу. Только теперь, когда она хлопотала за шелковой ширмочкой, где у нее была импровизированная кухонька: электроплитка, чайник, кофеварка и небольшая старинная дубовая горка с посудой, – Бояринов рассмотрел ее как следует. Для своих восьмидесяти лет Волжанская была еще проворна в движениях и свежа лицом. Вот только слух ее подводил. Он-то и заставил актрису до времени распрощаться с театром. Миниатюрный слуховой аппарат, аккуратно скрытый в пышной прическе седого парика, можно заметить разве только по тонкому шнурку-проводочку, под цвет волос, который еле заметно тянулся от раковины уха вверх. Однако, заметить этот проводок можно было только тогда, когда Елена Деомидовна резко поворачивала голову.
На высокую спинку кровати из карельской березы, аккуратно застеленной бархатным покрывалом, был брошен темно-вишневый когда-то модный бухарский халат – остаток былой роскоши.
Посреди комнаты стоял круглый стол, накрытый черной китайской скатертью с изображением разъяренных золотых драконов. Рядом со столом, окружая его спинками, стояли четыре стула. Небольшой сервант из карельской березы был заставлен хрусталем и старинным фарфором. Левее окна, в углу комнаты, почти до самого потолка взметнулось зеркало-трельяж. Пирамида полок, возвышаясь правее окна, была забита книгами, преимущественно театральными мемуарами и записками видных деятелей литературы и искусства. Подоконник был заставлен маленькими горшочками с цветами. Над столом низко свисал старомодный шелковый абажур с длинными кистями. Высокий гардероб из кое-где уже потрескавшейся карельской березы с трудом вмешался между стеной и спинкой кровати.
– А вы неплохо устроились, Елена Деомидовна. Прямо-таки – будуар примадонны.
– А еще точнее: рекламный щит с театральными афишами, к которому приставили мебель, которую я купила в комиссионном мебельном магазине перед самой войной. – Елена Деомидовна поставила на стол чайные чашки, вскипевший чайник, сахарницу с сахаром и лимонные дольки. Кокетливо подернув сухоньким плечиком, она вздохнула. – Увы, пардон, чем богата – тем и рада. Если б знала, что у меня сегодня будет такой милый гость – я бы и о коньячке побеспокоилась. – Разливая по чашкам чай, Волжанская время от времени бросала на Бояринова взгляд, полный благодарной нежности и сердечной признательности. – И что же ты, милый Ленечка, эдак взял и надумал навестить меня?
– Вот взял и надумал. И на это есть тринадцать причин.
– Даже тринадцать? Назови первые три, а остальные десять я сочиню сама, – понимая шутку, сказала Елена Деомидовна и лукаво подмигнула Бояринову.
Бояринов отпил несколько глотков чая, поставил чашку и, придав своему лицу выражение строгой деловитости, загнул указательным пальцем правой руки мизинец на левой руке.
– Во-первых, я о вас, дорогая Елена Деомидовна, соскучился. Вам это приятно?
– Меня это глубоко трогает. А во-вторых?..
– А во-вторых… – Бояринов загнул безымянный палец на левой руке, – приближается юбилей театра. А поэтому, зная вашу привередливость модницы, хочу предупредить вас, чтобы вы смогли продумать свой туалет для этой торжественной даты.
– А в-третьих, Татьяна Сергеевна Лисогорова, ваша старинная подруга по жизни и по сцене, чей юбилей мы будем отмечать через три недели, очень просит вас оказать ей честь и быть на ее юбилее. Как только будут отпечатаны билеты – вам сразу же пришлем с курьером. – Только теперь Бояринов загнул средний палец на левой руке. – Продолжать?
– Пока довольно!.. Вы до слез меня растрогали этими тремя причинами, остальные десять прибереги, Ленечка, для следующего раза. Так сразу и так много. Аж голова пошла кругом. – Елена Деомидовна посмотрела на часы и спохватилась: – Господи, чуть не забыла!.. Ведь я уже полчаса назад должна быть на шестнадцатом этаже.
– На шестнадцатом? – невольно переспросил Бояринов и сразу представил картину тихого коридора и раскрытых дверей комнат, в которых лежат немощные, крайне ослабленные обитатели пансионата.
Лицо Елены Деомидовны опечалилось.
– Да, это у нас особый этаж. Сегодня я с трех до пяти дежурю у постели художника Насонова. Врачи сказали, что ему осталось совсем недолго. Чудный старик. Чем-то он мне напоминает моего деда. Умирал так же легко, словно уходил в райские кущи вечности. Ты, Ленечка, пожалуйста, посиди, а я пойду попрошу соседку, чтобы подежурила за меня. А вечером я посижу за нее. – С этими словами Елена Деомидовна встала из-за стола и, оглядев себя в зеркале, вышла из комнаты.
Оставшись один, Бояринов принялся внимательно осматривать комнату, в которой на всем лежала печать одинокой старости интеллигентного чистоплотного человека. Нигде ни пылинки, ни соринки, все было аккуратно отглажено, все стояло на своих местах.
Ждать пришлось минут пять, за которые Бояринов успел прочитать несколько автографов на старых пожелтевших афишах, пришпиленных кнопками к стене.
Открыв дверь, Елена Деомидовна прямо с порога громко произнесла:
– Ленечка! Хочу знать четвертую причину вашего визита! – Но тут же, словно что-то вспомнив, передумала: – А впрочем, хватит и трех.
– Договорились? – спросил Бояринов. – Подежурят за вас?
– Договорилась. Бронислава Марковна не женщина, а голубь. Редкостной души человек!.. Насонов только одной ей доверяет свои тайны. Вот уже второй день диктует ей какой-то наказ. Уж очень обеспокоен, как обойдутся с его художественным наследством. А он за свои восемьдесят четыре года написал, как об этом у нас говорят, около пяти тысяч картин. Ученик Репина, друг Бродского, вместе с Павлом Радимовым основывал Ассоциацию художников Революционной России.
– А почему же он здесь, а не дома, в кругу своей семьи? – спросил Бояринов.
– Эх, Леня, Леня… – Елена Деомидовна сокрушенно покачала головой. – Дом это понятие очень относительное. Для одних дом – это уют, это очаг, где тепло душе и телу. Для других дом – это что-то похожее на цепь унижений, обид и незаслуженных оскорблений. Если б каждый, кто живет в нашем казенном доме, написал подробную историю того, как он попал сюда, то я уверена, что главы этого многотомного печального рапорта кроме сострадания ничего не вызовут. – Елена Деомидовна собрала со стола посуду и унесла ее за ширму, откуда послышались всплески воды из крана. «Чистюля» – подумал Бояринов.
Через несколько минут она вернулась и поставила на стол вазу с яблоками.
– Ты не думай, Ленечка, что здесь мы всеми забыты. Эти яблочки мне с проводницей поезда прислали из Алма-Аты. Видишь, как пламенеют. На московских рынках таких не купишь. Друзья не забывают.
Бояринов смотрел на яркие крупные яблоки, кивал головой, а сам думал о другом. Из головы не выходил Насонов. Он никогда не видел этого известного в стране художника, хотя иллюстрации с его картин не раз встречались ему в «Огоньке» и в других столичных журналах. Но уже по одним словам Елены Деомидовны, в его воображении четко представился образ умирающего старца с ликом святого, изображения которых он не раз видел на иконах и на церковных фресках. А репродукция «Сикстинской мадонны», стоявшая в изголовье старого художника, как-то особо завершала трагедийность судьбы уходящего из жизни мастера в искусстве и несчастного отца семейства.
– Да-а, Елена Деомидовна, – протянул Бояринов, – мало веселья в вашем доме.
Разрезав ножом самое крупное и румяное яблоко, Елена Деомидовна положила дольки на блюдце перед Бояриновым.
– Безродным, вроде меня, здесь легче. Навестят друзья – и у меня на душе солнышко; поздравят с праздником или с днем рождения кто помнит, – от радости я уже на седьмом небе. А вот тем, кого сюда заперли родные детки, им здесь гораздо труднее. Ты вот встретился бы с Кораблиновым, зайди к нему, он на нашем этаже, в сто седьмой комнате. Спроси его – сколько раз за шесть лет пребывания здесь его навестили родные доченьки? А ведь их у него трое. Всем дал высшее образование. Двое окончили ГИТИС, старшая – Московский Университет. У меня хранится снимок, когда его дочерям было – старшей пять лет, а самой младшей – третьей – годик. Старшие дочки у него сидят на плечах, а младшую, всю в лентах и бантах, он держит на руках. И все это где-то на даче, на фоне цветущей сирени… Все четверо улыбаются, счастливые, до бесконечности родные. Я не могла раньше без слез восторга смотреть на эту фотографию. Счастливый отец, сияет, как солнышко! Эту фотографию Николай Самсонович подарил мне, когда мы перед войной снимались с ним в фильме «Черное солнце». Я тогда была еще молодой… Ты видел этот фильм?
– Не видел, но слышал, что фильм этот до войны шел с большим успехом. Правда, тогда меня еще не было на свете.
Елена Деомидовна отодвинула вазу с яблоками, положила на стол вытянутые руки и, глядя в упор на Бояринова, просительно склонила голову.
– И все-таки, Ленечка, я хочу слышать четвертую причину твоего визита. Да прости женщине любопытство. Ты же сказал, что их тринадцать?
Бояринов достал из папки альманах и положил его на стол.
– Очень жаль, что когда мы собирали очерки воспоминаний – вы, Елена Деомидовна, были в больнице. Врачи, с которыми разговаривал наш завлит, категорически запретили нам в то время обращаться к вам с этой просьбой. У вас тогда был гипертонический криз, и вам был строго предписан полный покой. А поэтому, к великому сожалению, вашей статьи в этом альманахе нет.
Елена Деомидовна раскрыла книгу, на титульном листе которой каллиграфическим почерком было написано: «Дорогой Елене Деомидовне – прекрасному человеку и талантливой актрисе, чье имя навсегда вписалось в историю нашего родного театра. От редактора и составителя». Ниже стояли подписи Бояринова и Терновского.
В первую минуту Елена Деомидовна никак не могла понять: что это за книга, кто ее написал и почему такой автограф на титульном листе, и, только пробежав глазами оглавление, где каждое имя ей было до боли знакомо, Волжанская закрыла книгу и прижала ее к груди.
– Да, жаль, что из-за болезни я выпала из этой компании. Что ж, Ленечка, спасибо, что не забыл и про меня, прочитаю с удовольствием. – Встав из-за стола, Волжанская подошла к Бояринову и, дождавшись, когда тот склонит голову, по-матерински поцеловала его в лоб. – Это для меня дорогой подарок.
– Ваше имя в очерках встречается много раз. Вас помнят, и помнят нежно.
– А есть такие, что ругают? – с наигранной настороженностью спросила Елена Деомидовна, в душе уверенная, что друзья по сцене и по жизни плохого о ней сказать не могут.
– За что же вас можно ругать?
– Кому как. Ведь когда-то в театре и у меня были недруги. А впрочем, разве может жить слава без хулы? – Лукаво улыбнувшись, Елена Деомидовна подняла кисть руки Бояринова и загнула на ней больной палец. – Ну, а теперь – что скажет нам вот этот мальчик-пальчик?
Бояринов прошел по комнате, достал из кармана пачку сигарет, но, взглянув на Елену Деомидовну и не прочитав на ее лице разрешения закурить, положил сигарету в карман. Лицо его было строгим, взгляд сосредоточенным. Он подходил к главному, во имя чего приехал к старой актрисе в этот невеселый дом. Волновался. В эту минуту был забыт умирающий Насонов, в изголовье которого стояла «Сикстинская мадонна», забыт Кораблинов и совет Елены Деомидовны зайти к нему… Только теперь он увидел за легкой кисейной вуалью шторы стоящие на застекленных подставках две фотографии с дарственными надписями: с одной из них на него смотрела молодая Жемчужина, портрет которой он несколько дней назад видел у ее дочери. Бояринов взял в руки фотографию и прочитал надпись: «Милой Аленушке – от Натали. С преклонением и любовью».
Поставив на свое место фотографию, Бояринов повернулся к Елене Деомидовне и некоторое время молча смотрел ей в глаза, никак не решаясь начать тот главный разговор, к которому он боялся подступить.
– Есть что сказать и этому пальцу, – улыбаясь, облегченно сказал Бояринов.
– Ну-ну… Интересно, что он нам поведает?
– Елена Деомидовна, мне стало известно, что последние годы жизни Натальи Николаевны Жемчужиной, когда она болела, вы были с ней в большой сердечной дружбе и часто навещали ее. Это так?
– Так. А что? – По лицу Елены Деомидовны как-то сразу пробежало облачко печали и недоумения.
– Вы видели у нее большую золотистую косу, которую она вплетала в парик, когда играла Ларису в «Бесприданнице» и когда играла одну из сестер в чеховских «Трех сестрах»?
– Еще бы не видеть!.. С этой косой Наталья Николаевна меня завораживала. И она об этом знала. Почти перед самой смертью, когда я навестила ее в последний раз, она подарила мне эту косу и камею редкостной работы итальянского мастера. Она всегда знала, что эти две вещи были давнишним предметом моей светлой зависти.
– Эта коса у вас сейчас сохранилась? – Бояринов смотрел на Волжанскую и чувствовал, что ответ ее, который он сейчас должен услышать, или приведет его к цели, или двумя-тремя словами – «Нет», «Не сохранилась»… – разрушит все его планы и надежды. Но этих двух слов Елена Деомидовна, заметив на лице Бояринова какое-то особое тревожное напряжение, не сказала. Она только ласково улыбнулась.
– А зачем тебе, голубчик мой сизый, нужно знать: сохранила я или не сохранила подаренную мне Натальей Николаевной косу? – В голосе Волжанской прозвучали нотки отчужденной строгости и холодка.
Бояринов снова прошел по комнате, зачем-то остановился у афиши спектакля «На дне», в котором Волжанская играла роль Насти, и долго неподвижно смотрел в упор на афишу. Заговорил только через минуту. Он хотел рассказать, зачем ему понадобилась коса, но, боясь, что на Волжанскую его рассказ не произведет впечатления, а его планы она сочтет сумасбродными, решил прибегнуть к уже к испытанному приему, к которому он прибегал, когда был у Магды и у дочери Жемчужиной. Взяв со стола альманах, он раскрыл его на той странице, где начинался очерк Татьяны Сергеевны Лисогоровой. Сделал закладку из шелковой ленточки, лежавшей в хрустальной ладье на серванте, и положил книгу на стол перед Еленой Деомидовной.
– Я боюсь, что не сумею как следует рассказать, зачем мне понадобилась эта золотая коса, которую вам подарила Наталья Николаевна. Очень прошу – прочитайте очерк Лисогоровой – и вам все станет ясно. А я пойду покурю. Уже целый час не курил.
Строго поджав губы, Волжанская перед зеркалом поправила прическу и затаенно-холодно ответила:
– Хорошо. Ступайте покурите. Я с удовольствием в это время прочитаю очерк Татьяны Сергеевны.
Бояринов вышел из комнаты, спустился на лифте вниз, вышел на улицу и вздохнул полной грудью. Прошел к машине, у колес которой вертелся, как ему показалось, заблудившийся рыжий щенок-дворняжка. Поодаль, за забором, лежа в пыльных лопухах оврага, где были разбросаны штабелями бетонные плиты и ржавые балки, за щенком пристально следила мохнатая рыжая собака, в свалявшуюся шерсть которой намертво вкатались грязные репьи. «Бездомные, – подумал Бояринов. – До первой облавы собачников-живодеров. А жалко. Эта собака когда-то на Руси верой и правдой служила крестьянину. В городах ее вытеснили кривоногие таксы, прожорливые доги и овчарки…»
Он искурил подряд три сигареты, расхаживая по пустынному переулку, время от времени бросая взгляд на ярко окрашенные в синий цвет лавочки, на которых сидели старики и старушки. Теперь ему было не до них. Его волновало единственное – цела или не цела коса. А если цела, то отдаст или не отдаст ее Волжанская. О том, что актриса Волжанская всегда слыла женщиной с норовом, он слышал от многих и не раз.
Бояринов засёк: прошло двадцать пять минут с того момента, когда он закрыл за собой дверь комнаты Волжанской. Подниматься на девятый этаж боялся – а вдруг скажет: «Нет…»
Откуда-то сверху он услышал звонкий, сильный голос:
– Леонид Максимович!.. Что вы там запропасти-и-и-лись!.. Я жду-у-у вас!..
В холл пансионата Бояринов почти вбежал. Азарт поиска вновь обдал сердце жаром надежды. К счастью, лифт был свободен. На девятый этаж он поднялся без остановок. Обед уже закончился, и пестрые стайки обитателей пансионата, как и предписывал распорядок дня, разбрелись по своим кельям на послеобеденный отдых.