Текст книги "Последний этаж"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Разгоряченный разговором, Кораблинов сделал попытку привстать, опираясь на локти, но жгучая боль в бедре снова уложила его. Он некоторое время лежал молча с закрытыми глазами, дожидаясь, пока боль утихнет, потом снова заговорил: – А на что иногда идут наши именитые, прославленные?.. Ведь некоторые из ныне преуспевающих артистов не гнушаются никакими побочными заработками. При огромной занятости в театрах и в кино, ведя семинары в театральных институтах, руководя художественными мастерскими в театральных студиях, они находят время подрабатывать на дубляжах иностранных фильмов. Это уже, извините меня, базарный вариант реализации таланта. Заэкранная продажа голоса – это уже не творчество, не искусство. Это – ремесло. – Закрыв глаза ладонью, Кораблинов продолжал: – Вот так-то, мой друг. Здесь, в этом тихом, невеселом доме, у меня хватает времени на раздумья. Мы смотрим телевизор, читаем газеты и книги. Многому радуемся, а кое-что повергает в грусть. Меня, старого актера, настораживает наш кинематограф. Он слишком торопится. Он часто кладет на стол нашему доверчивому зрителю недозрелые зеленые плоды. Жуешь их – и от кислоты аж скулы сводит. Теперь тебе ясно, почему душе моей родственны жгучие лермонтовские строки: «Гляжу на будущность с боязнью»?
– Ясно, – глухо ответил Бояринов и подошел к окну взглянуть: стоит ли его машина у забора, где он поставил ее полчаса назад, забыв снять щетки и отвинтить боковое зеркало, которое за последний год у него снимали уже дважды посреди белого дня. И тут же поймал себя на мысли: «А ведь по существу прав старик». Чтобы купить «Москвича» он снимался сразу в двух фильмах: на киевской киностудии и на «Ленфильме». Правда, роли были не главные, но совершенно далекие друг от друга по своей биографии: на студии имени А. Довженко он играл врача-хирурга, оперирующего тяжелораненого солдата. На «Ленфильме» ему пришлось исполнять роль заведующего райжилотделом. Обе роли были для него совершенно чужеродными, далекими… Но он дал согласие и сыграл их. Оба фильма прошли не замеченными кинокритикой и не сделали сборов. А на душе после них остался скверный и горький, как придорожная полынь, осадок. Правда, на гонорар за эти фильмы он купил себе «Москвич», войдя в небольшие долги к друзьям: гонорара на машину не хватило. Теперь он дал согласие сниматься в фильме «И день настал», съемки которого через месяц начнутся на Свердловской студии. Правда, на этот раз роль ему была по душе: он должен соблазнить молоденькую девушку, приехавшую в Москву поступать в Университет и не прошедшую по конкурсу. У девушки нет ни отца, ни матери, но у нее есть старший брат, воспитавший ее. Он военный летчик, служит где-то далеко на севере. Узнав о том, что сестра попала в сложные обстоятельства, он приезжает в Москву и встречается с соблазнителем своей единственной сестренки, которую он нянчил, когда она была ребенком и с которой танцевал школьный вальс на прощальном выпускном вечере после вручения аттестатов. Эту встречу драматург-сценарист прописал с нервным накалом. И вот он, Бояринов, вначале собирает в душе своей липкую паутину обольщений и хитрых обещаний, чтобы влюбить в себя молоденькую девушку, чтобы потом, представ перед ее братом как подлый соблазнитель, упасть перед девушкой на колени. И встать на колени не из трусости быть по-мужски наказанным братом обманутой девушки, а по искреннему движению души, перед которой раскрылась вся бездна его мерзкого и подлого поведения.
И все-таки… Все, что говорил Кораблинов, относилось и к нему. Было уязвлено и его самолюбие. И это почувствовал старый актер.
– Леон, не хмурься. Не принимай на свой счет мои упреки. Ты еще не испорчен. В своих двух последних фильмах, о которых я до сих пор молчал, ты не сумел раскрыться. И не сумел по двум причинам: во-первых, мелка роль, драматургом она выписана по-топорному, раздробленно… А, во-вторых, ты не нашел времени с головой нырнуть в мутный омут казенного канцеляризма райжилотдела и не сумел, как это сделал Корнейчук в «Платоне Кречете», постигнуть душу врача-нейрохирурга. Когда-нибудь ты это и сам поймешь, если доживешь до моих седин и поедешь не на ярмарку жизни, а уже с ярмарки.
– Я это уже понял, – подавленно ответил Бояринов.
– Вот то, что понял, – это уже хорошо. – Улыбка на лице Кораблинова выражала тихое смирение и монашескую кротость. – Значит не зря я цитировал тебе Лермонтова и исповедовался перед тобой. Я знал: ты меня поймешь правильно. У тебя все еще впереди: и слава, и почести, и признание публики, и… ордена. Все это у тебя будет. И все станет в творчестве твоем допингом и стимулом. Знаю по себе. Каждая государственная премия и каждый орден были для меня не просто официальной наградой. После всех этих почестей я сам перед собой, в своих глазах становился значительней. Многому они обязывали, будили в душе новые родники сил. Правда, – жаль, что все может нелепо замкнуться – и этот день не за горами – шестнадцатым этажом. Но это я так, паникую… Врачи сказали, что радикулит мой хоть и острый, но он не поразил нервные центры. А я врачам верю. Не могут же они обманывать меня. Как ты думаешь, Леон?
– Думаю, что не обманывают, ответил Бояринов, в душе почему-то почти уверенный, что врачи старика просто утешают.
– А что, если обманывают, и я так и не услышу своего Лира?
– В любом положении нужно верить в светлое, Николай Самсонович, и тогда это светлое вначале к нам тихонько постучится, а потом перешагнет наш порог.
– Что я и стараюсь делать, но получается это с великим трудом. Но все-таки получается.
– Радикулит… Смешно! Кому он сейчас не знаком? – Бояринов весело усмехнулся. – Сейчас он прилипает даже к олимпийским чемпионам.
– Федот, да не тот! – перебил Бояринова Кораблинов. – У спортсменов радикулит – от избытка силы, от супер-здоровья… Он скоро проходит. А у меня он от дряхлой старости.
Бояринов прошелся по комнате. Ему очень хотелось перевести разговор с болезни на что-нибудь другое, светлое, не хотелось ему покидать старого друга в таком удрученном состоянии.
– Николай Самсонович, мы начали разговор о будущности нашего театра и вдруг ни с того ни с сего с дороги соскользнули в кювет и начали, как старушки в поликлинике, судачить о болезнях. К лицу ли это взрослым мужчинам?
– Что ты еще хотел слышать от меня? – сухо и отчужденно спросил Кораблинов и как-то холодно, строго посмотрел на Бояринова.
– Вы очень убедительно говорили о том, что театру угрожает кинематограф, что его размывает конъюнктура и халтура, что красногривого жеребенка уже давно обогнал чугунный поезд. Есть ли другая угроза театру, кроме угрозы раствориться в кинематографе, который вы называете киноиндустрией? – Бояринов видел, что старый актер хочет оказать что-то очень важное, но не решается. И все-таки после некоторых колебаний заговорил:
– Есть!.. И очень серьезная угроза. Причем, симптомы этой болезни с каждым годом дают себя знать все ощутимее и резче. Они нарастают. Особенно они дают себя знать в Москве и Ленинграде.
– Что это за болезнь? – Бояринов хотел до конца узнать мысли и тревогу прославленного артиста.
Этого прямого, лобового вопроса Кораблинов будто ждал. А потому начал горячо, почти запальчиво:
– Режиссуру столичных театров и актерские труппы может затопить волна семейственности. Какое скверное слово – «семейственность». Оно уже давно стало болезненным поветрием в канцелярских и административных сферах. И вот теперь это поветрие перекинулось в искусство.
– А если яснее?
– А тут все яснее ясного. Когда у кузнеца сын-кузнец – это хорошо. А когда вырастает у него внук и тоже становится кузнецом – это уже прекрасно! Тайна ремесла кузнечного, хватка и умение переходят от деда к сыну, от сына к его сыну, то бишь, к внуку деда. На Руси эта преемственность поколений в труде сельском и в ремёслах всегда была похвальной. Сейчас ее зовут семейной традицией. Об этом много пишут, много говорят, это у нас приветствует народ и государство. – Кораблинов ладонью провел по лицу и зачем-то потрогал неподвижно лежавшую на кровати руку, словно она онемела. – А вот когда эту семейную династическую традицию некоторые режиссеры и актеры, причем чаще всего видные режиссеры и актеры, пытаются привить к искусству, то здесь это уже никуда не годится. Если верна пословица «То, что положено Цезарю – не положено быку», то ее, эту пословицу, в нашем случае нужно читать по-своему: «То, что допустимо в ремесле – недопустимо в искусстве». Можешь ты себе представить: доживи Пушкин до совершеннолетия своих сыновей, и вообрази себе, что он готовит из них поэтов, натаскивает их на ямбах и хореях… Да я уверен: Пушкин на пушечный выстрел не подпустил бы их к жертвенному алтарю поэзии, где, как сказал Борис Пастернак «дышат почва и судьба». Не сделал этого и Лев Толстой, который уберегал своих детей от писательства, как от чумы. А почему? Да потому, что писателем, поэтом, артистом нельзя стать, им нужно родиться. Эта божья искра таланта посылается перстом судьбы, ее не привнесешь в душу отпрыска извне, из рук сердобольного отца или матушки. Эту ошибку в свое время сделал покойный Коневский, вышколив из своего заурядного сына режиссера своего же театра. Вот сейчас тот и несет свой нелегкий крест ремесленника. А ведь он мог бы быть хорошим инженером или врачом. Не сделал и великого подарка столичному театру и Родион Гарин, передав свой жезл своему сыну, который воспринял хватку отца, но не получил в генах того вулканического огня, который горел в крови отца. – Кораблинов поморщился, как от кислого, и покрутил головой. – Недавно я смотрел по телевидению передачу одного известного московского театра. Что-то было у них вроде дружеского капустника с вольной программой: показывали фрагменты из спектаклей, перебрасывались каламбурами, вспоминали случаи из жизни театра… А когда коснулись вопросов семейного воспитания своих детей, то артисты Ланщиков и Ядров, как бы между прочим, сообщили многомиллионной аудитории телезрителей, что из своих детей дошкольного возраста они готовят артистов. Похвалились даже, что детки их уже успели в фильмах сыграть свои первые роли. Смотрел я на все это, и мне было больно и совестно. Больно за будущее детей, которое может быть исковеркано родителями, обидно за театр и искусство, которое получит выдрессированных школяров полудомашнего, полуинститутского закала. И ведь это не единичные случаи. Это становится системой. Проследите, куда, в какие учебные заведения идут дети режиссеров, артистов, художников?.. ВГИК, ГИТИС, студии при крупных театрах… И они, как правило, успешно конкурируют с теми молодыми абитуриентами, которых привел в столицу талант.
Вышколенные репетиторами и опекаемые всесильными родителями, которые, как правило, восседают в приемных комиссиях, они набирают нужные проходные баллы и становятся студентами. Я сам не раз заседал в этих приемных комиссиях, и мне порой было стыдно за некоторых моих коллег по сцене. Но приходилось позорно молчать. Не скажешь же другу, что сын твой – бездарь, куда ты его толкаешь?!. А потом подумаешь, подумаешь, и махнешь рукой: плетью обуха не перешибешь, море шилом не согреешь. Вот это, друг мой милый, пугает меня, когда я начинаю задумываться о будущем нашего театра и кинематографа. Да, да… что ты мне ни говори, а театр наш сейчас болен… – Кораблинов аккуратно достал из-под подушки портсигар с табаком и потянулся к тумбочке, где у него лежала трубка, но его опередил Бояринов.
– Вам трубку?
– Да.
– А это уж вам сейчас совсем ни к чему.
– Многое мне сейчас ни к чему, Леон. Иногда мне даже кажется, что наступают такие часы и минуты, когда моя жизнь становится ни к чему, даже вредной. Не столько для меня, сколько для окружающих. В древней Спарте и у кочевых северных народов с больными стариками обходились мужественно и благородно.
– Благородно? – Бояринов не знал, в каком русле поведет этот нелегкий разговор Кораблинов.
– Все, что освящено постулатами народных обычаев – благородно, Я об этом уже думал. Греховно – самоубийство… А оборвать физические муки человека – не преступно. Но это пока ко мне не относится. Не хмурь брови, я еще надеюсь, что встану на ноги. Лир во мне еще не умер. Как ты находишь мой голос? Ослаб?
– Нисколько! И это поразительно. Он звучит так же, как в те годы, когда я мальчишкой видел вас в роли Сатина.
– Спасибо, Леон. Я знаю – ты не льстишь. Хочешь, я поведаю тебе еще одну свою тревогу, которая всякий раз ворочается во мне, как клубок ржавой колючей проволоки, когда я думаю о будущем театра?
– С каждой встречей я все более и более убеждаюсь, что о театре вы думаете так много и болеете за него, как за своего любимого родного сына, который тяжело болен, а вы не можете ему помочь.
– Ты прав, Леон. После моих трех дочерей, которым я в свои годы отдал столько сил, дороже театра у меня ничего не осталось. А он, как я уже сказал, сейчас болен.
Кораблинов некоторое время лежал молча, делая осторожные затяжки трубкой и, чтобы не насыпать пепел на подушку, время от времени постукивал ею о днище пепельницы, стоявшей у изголовья на стуле.
– Я не утомил тебя, Леон?
– Нет, не утомили. Все это хоть и грустно, но правда.
– Недавно меня навестил один мой старый друг, драматург. Когда-то пьесы его широко шли в Москве, в Ленинграде, шли и в других театрах страны. Две пьесы были поставлены за рубежом. Мы разговаривали с ним долго. Он мне поведал такие вещи, которые ждут если не своего прокурорского часа, то обязательных административных решений на высоких инстанциях. Но это вопрос особый.
– А в чем вы видите спасение от наследственных режиссерских генераций в современном театре? – спросил Бояринов, давно решив задать этот вопрос.
– О!.. Мой друг, вопрос этот гораздо сложнее, чем ты думаешь. Тут заинтересованные лица приведут вам весомые контрдоказательства, будут с миру по нитке собирать факты, чтобы обосновать тезис, что подобная генерация в искусстве давала неплохие всходы. В этом вопросе судьей может быть только добрая совесть отцов, которые часто сами калечат судьбы своих детей. Губят по своей слепоте. Путая ремесло с искусством, они готовят целые кланы воинствующей посредственности, которые отсутствие таланта будут всеми силами компенсировать лженоваторством и закулисной дипломатией. На своем долгом театральном веку знавал я и таких. Опасные это люди!.. И что всего горше – чаще всего они преуспевают не хуже тех, кто рожден для искусства. Задумал я, Леон, мемуары. Если мои тревоги и опасения выльются в цепь моих воспоминаний и размышлений, то я буду считать, что исповедовался в храме божьем. Не пойму я, Леон, одного: как всего этого не видят те, кто должен это видеть и координировать движение могучей стихии театра и кинематографа.
– Этот вопрос, Николай Самсонович, сложный. Его решать сплеча трудно. Да и опасно.
– Все значительное и по-государственному важное всегда решается с трудом и в противоборстве с устоявшейся рутиной или вредном нарождающейся тенденцией. Твой ответ, Леон, – не более, чем отговорка.
Бояринов видел, что беседа утомила Кораблинова, да и сам он был переполнен впечатлениями от разговора, к которому не был подготовлен.
– Я утомил тебя, Леон? – тихо спросил Кораблинов.
– Нет, что вы!.. – попытался возразить Бояринов, но его оборвал старый артист.
– А я, друже, устал. Не обессудь. Да и в затылке у меня какая-то дурацкая тяжесть наливается.
– Уж больно мрачный настрой у вас, Николай Самсонович, вот он и дает знать о себе. Стоит ли в вашем теперешнем положении тратить на это душевные силы? – Бояринов попытался перевести разговор на другое. – В прошлое мое посещение вы так восторженно говорили о народных театрах, о самодеятельности во дворцах и домах культуры.
– Ты прав, Леон!.. На народные театры у меня большие и светлые надежды. Будущее за народным театром, куда идет талантливая молодежь и даже пожилые люди не потому, что за это платят, что это может стать профессией, а потому, что таланту нужен выход, душе необходима исповедь, силе нужна отдача. И я в это верю. А, впрочем, своим нытьем я уже изрядно надоел тебе.
– Нет, что вы, что вы!.. Этот разговор для меня очень дорог. Бояринов снова вспомнил, что не снял с машины щетки и не отвинтил боковое зеркало. Подошел к окну и, успокоенный тем, что на машине целы и щетки, и зеркальце, вернулся к кровати, пожал Кораблинову на прощанье руку и пожелал ему скорейшего выздоровления.
В дверях его окриком остановил Кораблинов.
– Леон, постой!.. Ступай позвони… А вдруг там лед тронулся.
– Куда?
– Как куда!.. – удивился старый актер. – Ты что – уже забыл, о чем мы только что говорили? – В голосе его звучала обида.
– Ах, да, я понял вас…
– Запиши телефон заместителя главного редактора. – Старик на память назвал номер телефона, который Бояринов записал на пачке сигарет. – Карнилов Владимир Дмитриевич. Лично с ним я не знаком, но, судя по телефонному разговору, мужик из нашей дружины. Я звонил ему неделю назад. Жду тебя.
Когда за Бояриновым закрылась дверь, Кораблинов, стараясь не двигаться телом, аккуратно достал из тумбочки осколок зеркальца и поднес его к лицу. «Бриться надо, старик, опускаешься. Седая щетина тебя посеребрила, как плотвичку», – выругал себя Кораблинов и спрятал зеркальце в тумбочку.
Прислушиваясь к ударам сердца, которые слышались через подушку, – он лежал на ней левым ухом – принялся считать: «Раз, два, три, четыре… А, черт!.. Пятого нет. Раз, два, три… Нет четвертого. Раньше пропадал восьмой или десятый удар, а сейчас пропуски участились. Врачи говорят: так усталое сердце отдыхает. А все идет к тому, что оно приближается к заслуженному постоянному отдыху. Славно поработало, безотказно восемьдесят лет трудилось денно и нощно, пора и совесть знать. Вот уж кого бог обидел: ни отпусков тебе, ни выходных… Постучи, постучи еще, родимое… Послужи еще сколько сможешь. Ведь должен же быть и на нашей улице праздник. Король Лир у нас с тобой получился…» – Так с закрытыми глазами, в раздумьях и в беседе со своим собственным сердцем лежал старый актер и незаметно для себя впадал в сон, плавно облекающий его мозг нежной паутиной. Потом наступили минуты, когда он забыл, что послал Бояринова позвонить, чтобы тот узнал о важном для него деле. Так прошло минут пятнадцать-двадцать.
И вдруг… Кораблинов даже вздрогнул от сильного хлопка дверью и резко повернул голову на звук, выведший его из забытья.
– Николай Самсонович!.. Друг мой!.. Победа!.. Победа!.. – Широко раскинув руки, Бояринов застыл неподвижно посреди комнаты.
– Что случилось?!. – с радостью и испугом проговорил Кораблинов, опираясь на локти, чтобы привстать, но тут же под острым приступом боли снова медленно опустился.
– На худсовете редакции драмвещания ваш радиоспектакль принят и включен в проект плана выпуска его в эфир. По первой программе!.. На всю страну!.. Его смогут слушать даже космонавты в космосе!.. – Бояринов склонился над Кораблиновым, крепко обнял его за плечи и поцеловал. – Вы плачете?.. – А впрочем – не стыдитесь слез!.. Плачут и от радости!..
– Подними меня, Леон!.. Я хочу встать, – строго сказал старик и тыльной стороной кисти руки стер со щеки набежавшую слезу. – Такие вещи нужно слушать стоя.
Бояринов помог Кораблинову встать с постели, хотя тому это стоило больших усилий. А когда они очутились рядом, грудь с грудью, так что их взгляды встретились, выпрямившись во весь свой рост, старик, который был на полголовы выше Бояринова, заключил его в крепкие объятья и трижды расцеловал. И снова на глазах его стояли слезы.
– Спасибо, Леон… Так ты сказал, что на худсовете спектакль приняли?
– Да!.. Об этом мне сообщил заместитель главного редактора Карнилов, которому я только что звонил. Он даже сказал, что всем вам, в порядке авансирования, уже выписан гонорар. Вот будет рада студенческая братва!..
– Да, но ведь после худсовета спектаклю предстоит еще утверждение на Главной редакции? Что ты скажешь на это? – В голосе Кораблинова звучала тревога.
– Это уже чистая формальность. Знаю по себе. Все, что принимает худсовет редакции, Главная редакция подписывает не глядя и не прослушивая.
– Ну что ж, Леон… – Кораблинов провел ладонью по седой шевелюре. – Спасибо и за эти успокоительные слова. А сейчас ступай. Мы оба устали.
На прощанье обнялись, расцеловались.
Опускаясь в лифте, Бояринов подумал: «Вряд ли я так обрадуюсь, если на лотерейный билет, который мне дали вчера вместо сдачи, выиграю мотоцикл «Урал». А ведь о нем вот уже много лет мечтает младший брат. Для сельского жителя «Урал» дороже, чем для москвича «Волга». А ему нужно помочь. Но как?..»
Выйдя на улицу, Бояринов миновал пеструю стайку обитателей пансионата, которые при виде его сразу умолкли.
«И все-таки тяжело с ним, – думал Бояринов. – Талант крупный, но тяжелый. Ничего не берет на веру, все подвергает сомнению. Все пробует на оселке справедливости и совести. Как гирю повесил на душу своими разговорами. Даже дышать тяжело. В принципе старик прав, хотя и звучат в его философии нотки старой песни: «Молодежь пошла не та…», «Не по-нашему живут…» А родись ты, Кораблинов, сорока годами позже, хотел бы я видеть тебя – по каким нравственным канонам и по какому ритму ты жил бы. Поплыл ли ты против бурного течения времени?.. А если, руководствуясь высшими принципами совести, поплыл бы, то надолго ли хватило у тебя сил на это противоборство?..»
Всю дорогу из головы Бояринова не выходили последние тревожные слова старика о том, что после решения худсовета спектаклю предстоит пройти утверждение в Главной редакции. Но тут же, чтобы успокоить себя, сказал сам себе вслух:
– Ничего, все будет хорошо!.. Услышит твоего Лира Россия и далеко окрест.
Глава двенадцатая
Конец мая стоял сухой, теплый. Молоденькая листва деревьев, зелеными кострами вспыхнувшая на солнце, молодила столицу, обновляла ее улицы и скверы, обливала изумрудными облачками газоны.
Как и всегда, на грани весны и лета, природа в эту пору чем-то напоминала собой, всей своей здоровой свежестью только что проснувшегося румяного, улыбающегося во сне ребенка, сладко потягивающегося в кроватке.
Татьяна Сергеевна молодела душой, становилась непоседливой, ей хотелось куда-то ехать, с кем-то непременно общаться, все ее существо в это время наполнялось неисчерпаемым зарядом энергии, которого хватало на все: на творчество, на дружбу, на домашние хлопоты, на общественные дела, которых у нее было всегда больше, чем у других.
Одиночество и надвигающаяся старость, которые в тоскливые зимние вечера выходных дней в театре все теснее сжимали вокруг нее свой горизонт, в эти солнечные дни начала лета как бы выветривались из души. А тут еще предстоящие гастроли во Францию, разрекламированные с осени так, что не было в театре человека, кто бы не носил в своей душе сомнение: «А вдруг я не попаду в список?» Причем, вопрос этот волновал не только рабочих театра и вспомогательный состав труппы, которым далеко не всем выпало счастье побывать в зарубежных поездках. Еще не сверстанный гастрольный репертуар держал в напряжении и ведущих артистов театра: а вдруг спектакли, в которых они заняты, не повезут за рубеж? Свой репертуар – три-четыре спектакля из двадцати, находившихся в работе последние десять лет – руководство театра только предлагает, а министерство культуры в свою очередь все принципиальные дела согласует и решает на более высоких инстанциях.
У Татьяны Сергеевны в этом плане на душе было светло: окончательный вариант репертуара был в самых верхах уже утвержден три дня назад, о чем ей сообщил под большим секретом помощник министра. На ее счастье и на зависть тем, кому зарубежная поездка не предстоит, она была занята в трех спектаклях из четырех, которые театр будет играть в Париже, в Марселе и в Лионе.
Чтобы иметь хотя бы общее представление об этих трех крупнейших городах Франции, вчера всю вторую половину дня Татьяна Сергеевна провела в читальном зале библиотеки имени Ленина, где по энциклопедии и справочникам знакомилась с историей, культурой и архитектурой городов, где театру предстояло работать весь июнь и июль месяцы. Купила даже русско-французский разговорник, который штудировала по утрам, еще лежа в постели. А после дневной репетиции спектакля «Все дороги ведут в Рим», плановая премьера которой назначена на глубокую осень, сегодня в конце дня ей предстояло отсидеть часа два в президиуме на совещании Комитета советских женщин. Дел, забот, хлопот и волнений было хоть отбавляй, но усталости не чувствовалось. Наоборот: к вечеру тело становилось гибким и сильным, как стальная скрученная пружина, готовая реагировать на малейшее прикосновение посторонней силы. Временами, чувствуя этот приток вечерних сил, Татьяна Сергеевна с опасением думала: «А может быть, это маленький стресс от удач и радостей!?. Ты смотри, девонька, от таких душевных перегрузок, неровен час, и инфаркт хватит. Да не забывай, что аритмия твоя появилась не оттого, что ты непосильные тяжести таскала, а на почве, как говорят врачи, эмоциональных перепадов…»
Позвонив своей парикмахерше, которая вот уже более двадцати лет колдовала над ее стрижкой и укладкой, Татьяна Сергеевна попросила ее, чтобы та, по возможности, побыстрее усадила ее в кресло.
– Милая Леночка, я растрепанная, как Мальчиш-Кибальчиш, ведь я не была у тебя целых четыре недели!.. Ты ахнешь, когда увидишь меня.
Время от времени делая короткие паузы, чтобы перевести дыхание, Татьяна Сергеевна, словно боясь, что ее парикмахерша, установившая за правило звонить ей за день-два перед тем, как сесть в ее кресло – у нее все было расписано – жаловалась на занятость от зари до зари, на сумасшедшие хлопоты перед гастрольными поездками за рубеж, а кончила свой телефонный монолог чисто женской интригой: – Ну, уж из Парижа-то, миленькая, я привезу тебе то, о чем ты просила меня в последний раз. Склерозом пока не страдаю. – Наблюдая перед зеркалом за мимикой своего выразительного лица, – телефон стоял на подзеркальнике, – Татьяна Сергеевна по-ребячьи шаловливо прищелкнула языком, сама себе лукаво подмигнула и легкой отмашью тонкой кисти поправила упавшую на глаза прядь золотистых волос.
Довольная тем, что парикмахерша не заставит ее томиться в очереди, она выпила чашечку кофе, который она варила искусно и быстро, и уже собиралась уходить из театра, как в дверь гримуборной кто-то робко постучал.
– Войдите! – бросила через плечо Татьяна Сергеевна, разглаживая пальцами морщинки у глаз. Последний год их стало больше, и залегали они все глубже и резче.
Вошел Серафим Христофорович. На его старческом лице затаилась светлая виноватая улыбка. В руках он держал книгу, завернутую в бумагу.
– Приветствую вас, дорогая Татьяна Сергеевна! Рад сообщить вам приятную весточку.
«Что может приятного сообщить мне этот старый добрый человек, который провел свои последние пятнадцать лет в подвале, утонув в море запыленных архивных папок?» – подумала Татьяна Сергеевна, вглядываясь в лицо архивариуса и стараясь понять значение его виноватой улыбки. А спросила другое:
– Приятную?.. Это прекрасно… Кроме вас, Серафим Христофорович, последние годы все разучились сообщать мне приятные вести. Садитесь, пожалуйста. – И посмотрев на часы, с мягкой улыбкой сказала: – Я хоть и тороплюсь, но для вас – я вся внимание.
Серафим Христофорович, шаркая старческими ногами, нетвердо подошел к Татьяне Сергеевне, вытащил из обертки журнал «Театр» и протянул его ей.
– Как оперативно работают!.. Не так давно обращались ко мне с просьбой дать им разрешение на публикацию моей статьи, а вот сегодня – она уже на прилавках в книжных киосках Москвы. И далеко не всех киосков. Во всей Москве не найдется больше пяти-шести киосков, где можно купить этот журнал. Так сообщили мне из Союзпечати. Я звонил туда. Опубликовали без малейших сокращений, даже словечка не выбросили и не заменили. Внучка на седьмом небе. И в журнале поставили ее имя.
Только теперь Татьяна Сергеевна вспомнила, что зимой, кажется это было в январе, когда она лежала с гриппом, ей позвонили из редакции журнала «Театр», и заместитель главного редактора сообщил, что он и главный редактор прочитали в альманахе ее очерк «Коса» и намерены, если на то будет согласие автора, опубликовать его в одном из номеров журнала в текущем году. Татьяне Сергеевне, которой от головной боли и внутренней немощи, когда все кости ломило и озноб сменялся жаром, было не до очерка, и она, ответив что-то невразумительное, повесила трубку. Тут же, во время болезни, она забыла о разговоре с заместителем главного редактора, и вот… воспоминания ее уже опубликованы в майском номере.
Найдя очерк по оглавлению, Татьяна Сергеевна открыла нужную страницу и покачала головой.
– Даже название не изменили: «“Коса" (страница воспоминаний о былом)». Вот теперь вспомнила: редактору я тогда сказала, что мне не нравится название. А он ответил: «Название прекрасное». На этом разговор и оборвался.
– Это вы мне пришли показать, или?.. – Татьяна Сергеевна несколько смутилась и хотела было полезть в сумочку за кошельком, прочитав на обложке журнала его цену, но ее жестом остановил Серафим Христофорович:
– Полно вам, Татьяна Сергеевна!.. Разве тут дело в деньгах? Я принял за честь пропечататься в таком журнале, да еще рядом с вами. Вы только подумайте: из тридцати восьми рассказов журнал перепечатал ваш и мой!.. Это тоже о чем-то говорит. Даже в своей редакционной врезочке об этом указали.
– Спасибо вам, Серафим Христофорович, за внимание. Думаю, что найду случай добром ответить вам на ваше внимание. – Татьяна Сергеевна положила журнал в сумку и взглянула на часы. – С этими гастролями театр, как в лихорадке. Все, как помешанные: торопятся, нервничают, куда-то спешат, шепчутся за кулисами, и все ждут окончательного репертуара.
Серафим Христофорович горько улыбнулся и вяло махнул рукой:
– Эх, Татьяна Сергеевна!.. А что вы хотите?.. Ведь это – театр!.. Так было и так будет всегда!.. За шестьдесят лет работы в театре я пережил не одну предгастрольную зарубежную лихорадку. В нашем театре это еще ничего, это цветочки, а вот посмотрите, какая чехарда идет в оперных – там настоящие ягодки. Столпотворение!.. Пир во время чумы!.. Особенно когда едут в буржуазные страны. В позапрошлом году, мне рассказывали, как наши соседи собирались в Японию. Так там артисты кордебалета и второй состав оперной труппы, те, кто не попал в гастрольный список, такой бедлам устроили!.. Писали целые кляузные петиции не только в Министерство, но и в самые верха!..