355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Лазутин » Последний этаж » Текст книги (страница 6)
Последний этаж
  • Текст добавлен: 22 апреля 2017, 01:30

Текст книги "Последний этаж"


Автор книги: Иван Лазутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Поражаюсь, что делает с лицом человека грим! – сказал Бояринов, глядя на отражение лица Лисогоровой в зеркале. – Так владеть гримом – это тоже искусство!..

– Леонид Максимович, спешите, до выхода осталось двадцать минут, а вы еще не наклеили усы и не надели свой мундир.

– Я это делаю, Татьяна Сергеевна, за семь-восемь минут до выхода, – Бояринов посмотрел на часы. – Пойду. Знайте: в последней картине буду снова смотреть на вас из-за кулис.

– Спасибо, дорогой… Это придает мне силы. Вы мой верный друг.

– И навсегда ваш поклонник.

Бояринов вышел из гримуборной Лисогоровой и в коридоре чуть не столкнулся с Прянишниковым, который в форме штабс-капитана, на ходу раскуривая трубку, куда-то торопился. Холодно поздоровавшись, они обменялись взглядами, один из которых насмешливо говорил: «цип-цип-цип…», другой как бы посылал в ответ: «ципай-ципай, мил человек… До звания тебе еще долго придется ципать и брызгать духами на руки, которые пахнут трупом…»

Пройдя в свою гримуборную, Бояринов быстро переоделся в мундир, сделал наклейку усов, взбил послушный кок светлого парика и надел офицерскую фуражку. Когда в фойе прозвенел первый звонок, он уже был готов к выходу. Тут же вспомнил: в третьем ряду сидит Светлана Петровна, дочь некогда знаменитой актрисы Жемчужиной. Решил взглянуть через щель в занавесе – заняла ли она свое место. До начала спектакля было еще пять минут. Как всегда, за эти последние пять минут до подъема занавеса, Бояринов начинал испытывать волнение. Знал он также и то, что это обостренное чувство тревоги – как примет зритель сегодняшнюю игру – жило в душах великих мастеров сцены всю жизнь, до самого последнего выхода на подмостки. И это Бояринова успокаивало, вливало в него силы и веру, что он победит зрительный зал.

Светлану Петровну он отыскал взглядом сразу же. Она сидела в третьем ряду, почти у среднего прохода. На ней было строгое темно-зеленое платье с глухим воротником, отороченным ниткой жемчуга. Высокая прическа облагораживала ее бледное печальное лицо. Было видно, что в театр она пришла одна: рядом с ней места по обе стороны были свободны.

Зрительный зал постепенно заполнялся, монотонным гулом своим напоминая разбуженный улей. К этому гулу Бояринов привык, он любил его. Было в этом гуле что-то схожее с органной музыкой, равномерно звучавшей под высокими церковными сводами.

И вдруг… Бояринов даже вздрогнул и отшатнулся от занавеса, словно боясь, что его могут уличить за этим непристойным делом – подсматриванием из-за кулис в зал. По среднему проходу, меж бархатных кресел, гордо неся голову, шла Магда. Она была одна. Длинное коричневое платье, четко очерчивало ее статную фигуру, поблескивало серебряным шитьем. На плечах Магды был накинут белый меховой палантин, который резко оттенял ее смуглое загорелое лицо. Бояринов почувствовал, как в груди его прибойно забилось сердце, посылая к горлу упругие толчки крови.

Магда села в пятом ряду. Даже издали, из глубины затемненной сцены было видно, как в ушах ее при малейшем повороте головы сверкали бриллиантовые серьги.

…Весь спектакль, от первой и до последней картины, Бояринов ни на минуту не забывал, что в зале, в пятом ряду, сидит Магда. Несколько раз, прохаживаясь по сцене и произнося слова роли, он набегал на нее взглядом и остро чувствовал, что она не только догадывается, но уже твердо знает: он увидел ее, он волнуется оттого, что она в зрительном зале, и это чувство не могло не сказаться на его игре. А когда наступил момент высказывать прощальное признание в любви своей невесте Ирине перед тем, как пойти на дуэль стреляться с опасным бретером Солёным, он, вопреки режиссуре, не смотрел на Ирину, роль которой играла уже немолодая Кильчевская. Взгляд Тузенбаха был обращен в зрительный зал, на пятый ряд, где сидела Магда. Освещенный ярким лучом прожектора, Бояринов не видел выражения ее лица, он только различал очертания ее головки и плеч, обрамленных белым палантином. Прощальные слова свои в последний час жизни Тузенбах обращал не к Ирине, а в зрительный зал, на пятый ряд. Сделав паузу, он отошел от Ирины тихо, очень тихо, так, что зрительный зал замер в напряжении, сердцем предчувствуя самое страшное в своей судьбе, произнес слова роли, как последнюю исповедь:

– Я точно первый раз в жизни вижу эти ели, клены, березы, и всё смотрит на меня с любопытством и ждет. Какие красивые деревья, и в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь!.. – Сделав шаг в сторону, Тузенбах обвел взглядом галерку зрительного зала, и снова взгляд его, печальный и прощальный, упал в пятый ряд. – Надо идти, уже пора… Вот дерево засохло, но все же оно вместе с другими качается от ветра. Так, мне кажется, если я умру, то все же буду участвовать в жизни так или иначе. Прощай, моя милая… – По ремарке Чехова, после этих слов барон должен поцеловать руку Ирине. Но он впервые не поцеловал ее руку. Он только бросил на нее долгий взгляд. – Твои бумаги, что ты мне дала, лежат у меня на столе, под календарем. – С этими словами Тузенбах, испуганно оглянувшись, поспешно ушел со сцены, попросив, чтобы Ирина сварила ему кофе. Сказал это поспешно, скомканно, буднично, так, словно он через полчаса должен обязательно вернуться и выпить свою привычную чашечку кофе.

Когда подходила к концу последняя картина спектакля, Бояринов впервые не смотрел из затемненного угла авансцены на Анфису. Припав глазами к щели в занавесе, он смотрел в зал, туда, где в пятом ряду сидела Магда. Он отчетливо видел ее бледное лицо, застывшее в маске напряженного ожидания трагической развязки. А когда после реплики обманутого безвольного Кулыгина «Она уже не плачет… она добрая» раздался приглушенный далекий выстрел, и без того бледное лицо Магды опахнуло серое облачко. Бояринов видел, как она вздрогнула и испуганно откинулась на спинку кресла, словно кто-то невидимый занес над ней руку для удара.

…Несколько раз занавес падал и вновь поднимался. Прибой аплодисментов упругими волнами накатывался на сцену, навстречу артистам, вышедшим на поклон, из зала летели цветы, вновь и вновь исполнители, взявшись за руки, улыбаясь и раскланиваясь, цепью подходили к рампе и, пятясь, с поклонами отходили назад, два раза Бояринов, встретившись взглядом с Магдой, легкой улыбкой и низким поклоном послал ей привет, и она, уловив этот его жест, бурно захлопала в ладоши.

…Разгримировываясь, Бояринов не переставал думать о Магде. Какое-то неодолимое чувство ему словно нашептывало, что он должен обязательно ее встретить сегодня, непременно сегодня, после спектакля, а поэтому ему надо успеть снять грим, быстро переодеться и через служебный вход выйти к парадному подъезду театра, где она должна («Должна!» – успокаивал он себя) ждать его.

На улице накрапывал редкий теплый дождь, когда Бояринов вышел из театра, и в первую минуту даже растерялся: у служебного входа, подняв над головой зонт, стояла Магда. Он подошел к ней и, крепко стиснув ее руку, прижал к груди.

– Вы меня ждете?

– Жду. Я вас давно ждала… Очень давно… За несколько лет до того дня, когда вы перешагнули порог моей квартиры. И наконец… дождалась.

– Куда мы сейчас? – несколько растерянно спросил Бояринов, вглядываясь в лицо Магды, на котором он прочитал выражение твердой решимости быть этот вечер вместе. – Может быть, поужинаем в «Арагви»?

– Мы поужинаем у меня. Ведь вам у меня понравилось?

Увидев зеленый огонек такси, Бояринов вскинул руку. Таксист, взвизгнув тормозами, резко остановился и высунул из двери голову.

– Слушаю вас.

– Улица Димитрова! – бросил Бояринов.

– Годится, – ответил шофер.

Усиливаясь, дождь крупными каплями хлестал в лобовое стекло машины, на котором переливчато-радужно струились разноцветные огни витринных реклам.

Глава восьмая

Альманах наделал много шума не только в театре. Добрый слух о нем пошел широко, по всей Москве: о нем заговорили в Министерстве культуры, в столичных театрах, в магазинах ВТО. В книжной Лавке писателей им торговали не больше часа.

В комнате Бояринова телефон почти не умолкал: к нему звонили отовсюду: из театров, из отдела культуры ВЦСПС, из Моссовета, звонили просто друзья и знакомые… И каждый почему-то считал: уж он-то, Бояринов, редактор альманаха, сможет помочь старому другу-приятелю достать пару экземпляров – для себя и для начальника.

Бояринов пожалел, что в самом начале, перед тем как альманаху поступить в Москниготорг, он заказал для себя всего лишь двадцать экземпляров и по три экземпляра для авторов статей, опубликованных в альманахе. А когда из двадцати книг в ящике его письменного стола осталось всего два экземпляра, курьерша Министерства культуры, робко войдя в его кабинет, передала ему конверт, в котором была записка от помощника министра: «Дорогой Леонид Максимович! Очень прошу два экземпляра альманаха за наличный расчет. Для министра». Подпись под текстом записки была длинной, чем-то напоминая собой кольцевые волны. Хорошо, что четыре экземпляра у него лежат дома на письменном столе.

Старенькая седая курьерша, как видно проинструктированная помощником министра о цели ее визита в театр, не уходила. Поглядывая то на озадаченного Бояринова, то на записку, лежавшую на столе, она ждала.

Внезапная мысль осенила Бояринова. Он даже обрадовался, что на столе лежит записка, в которой к нему с просьбой обращается помощник министра. Достав из самого нижнего ящика стола две оставшиеся у него книги, он положил их на стол. Успел при этом заметить, как понятливая курьерша полезла в кошелек за деньгами. Теперь Бояринова больше всего озадачивали слова дарственного текста, которые он должен написать на титульном листе альманаха. Писать автограф другу – это одно дело. А министру… «Нет, министра по плечу не хлопнешь, – подумал Бояринов, – да и в струнку вытягиваться не к чему. Тут нужны какие-то твердые, мужские слова». Эти слова пришли сами собой. Опробовав ручку на клочке бумаги, Бояринов неторопливо вывел на титульном листе: «Дорогой Екатерине Алексеевне – от редактора и составителя. С нежностью».

В эту минуту Бояринов был твердо уверен, что слово «с нежностью» было самое верное, самое точное выражение его чувства, которое он всегда питал к этой женщине, русоволосой славянке с удивительно яркой судьбой, вознесшей ее от рядовой ткачихи «Трехгорки» до высокого государственного поста министра. Всего лишь два раза он слушал ее выступления: один раз в театре при сдаче спектакля, второй раз – в Колонном зале Дома союзов. И оба раза он не мог оторвать от нее глаз: статная, искренне взволнованная, лишь изредка бросая мимолетный взгляд на трибуну, где, как показалось Бояринову, лежал план ее выступления, она буквально завораживала зал. Говорила «без шпаргалки». В каждом жесте ее тонких, гибких рук, которым когда-то, в далекой молодости, были послушны сразу несколько десятков ткацких станков, сказывался характер волевой, пламенной и непосредственный. Женщины с такими лицами не лгут, не фальшивят, не холопствуют. Таким жил в душе Бояринова образ министра. И он был рад случаю, что всего лишь в одном слове – «с нежностью» – выразил свое искреннее отношение к ней.

Курьерша привстала со стула и положила на стол смятые бумажки денег. Бояринов аккуратно свернул рубли и отдал их курьерше.

– Верните это Семену Григорьевичу.

– Нет, нет, он велел… Особо наказал… Обязательно заплатить…

Жестом поднятой руки Бояринов оборвал скороговорку курьерши.

– Это мой подарок министру. А за подарки деньги не берут.

С текстом автографа помощнику министра было тоже не просто. Бояринов знал его давно, но впечатление о нем было смутно, раздробленное. А поэтому на титульном листе альманаха написал размашисто, разборчиво: «Уважаемому Семену Григорьевичу – с добрыми чувствами». И тут же подумал: «Может пригодится. Ведь не зря в одной из своих мемуарных записей президент Рузвельт признавался, что в жизни его были случаи, когда некоторые особо сложные президентские вопросы с успехом решал его помощник… И президент ему доверял…»

– И это – подарок? – комкая в ладони смятые рубли, неуверенно спросила курьерша.

– Да! – твердо ответил Бояринов. – И это подарок. Так и скажите Семену Григорьевичу.

Бояринов аккуратно завернул книги в новенькую, еще пахнущую краской театральную афишу и передал сверток курьерше.

– Спасибочки вам… До свидания… – Поклонившись, курьерша вышла из кабинета. В ее виноватой благодарной улыбке Бояринов прочитал душевную радость, которую человек испытывает, когда он сделал больше и лучше, чем ему надлежало сделать.

Выходя из кабинета, Бояринов в дверях чуть ли не лицом к лицу столкнулся с Лисогоровой.

– Леонид Максимович, голубчик, выручай!.. Меня буквально осаждают… Звонят домой, звонят в театр, подсылают гонцов… И все, как сбесились, все хотят иметь альманах!

Бояринов смотрел на Лисогорову и устало улыбался.

– Ну, что ты молчишь?!. Мне нужно хотя бы пять-шесть экземпляров! Звонили из Вахтангова, из Ермоловского, из цыганского… А сегодня утром домой звонили из Звездного городка. Космонавты просят хотя бы два-три экземпляра на весь городок… Ты понимаешь – космонавты!.. Разве можно им отказать?!. Ленечка, помоги!.. Космонавтам я обещала…

– Дорогая Татьяна Сергеевна!.. Если бы у меня сейчас просил всего-навсего один экземпляр сам премьер-министр или даже… – Слово «даже» Бояринов произнес с таким значением и с такой растяжкой, к которым актеры прибегают в спектаклях, когда хотят особо подчеркнуть смысл того, что последует за этим акцентом, – даже наш главный бухгалтер, то и в этом случае я опустил бы руки. Не могу!.. – Ребром ладони Бояринов провел по горлу. – Хоть зарежьте!

– А что же делать? – Руки Татьяны Сергеевны опустились расслабленно, как плети. – Где же взять?.. Ведь просят не кто-нибудь, а космонавты! – Татьяна Сергеевна как-то неожиданно резко встрепенулась и грудью пошла на Бояринова, а тот продолжал рассеянно смотреть в глубину затемненного коридора и, отступая, словно разговаривал сам с собой:

– Выход есть… Я его вижу!..

– Ну что?.. Говори! Что нужно сделать?

– Нужно просить высокое начальство дать еще один тираж. И причем – не какие-то жалкие пять-десять тысяч экземпляров, а сто тысяч!.. Да что там сто – триста тысяч!.. И расхватают!.. Даже не утолим голод книголюбов. Их сейчас от Бреста до Владивостока – миллионы. Причем, они удивительно сплочены. Информация у них идет по электрической цепочке. А сколько театралов в одной только России?!.

Лисогорова горестно вздохнула и нараспев, на мотив оперетты, пропела, придав своему лицу выражение нарочитой театральности:

– Слова, слова, слова!.. – Подняв на Бояринова взгляд, в котором тот прочитал мольбу, она продолжала: – Ленечка!.. Если бы я знала, что на меня после моей статьи в альманахе обрушится такой водопад внимания и повышенного интереса к моей заурядной персоне – я ни за что бы не стала ворошить свою память и писать об этой злополучной косе. Даже в улыбках встречных, кто раньше сроду обходился кивком головы или невнятно бурчал под нос «Здрась…», теперь я читаю какое-то особое умиление, вроде бы жалеют меня или глубоко сочувствуют. А мне это ужасно не нравится. С детства не люблю, когда меня, как сироту казанскую, жалеют. Ты этому веришь? Ну что ты улыбаешься, как подсолнушек в ясный день? Я спрашиваю – ты этому веришь?

– Верю! – твердо ответил Бояринов. – Ваша злополучная, как вы выразились, коса мне снится по ночам. Снится с того самого дня, когда я впервые прочитал рукопись вашего очерка.

– Даже снится? – Татьяна Сергеевна кокетливо дернула плечами. – С чего бы это, Ленечка?

– Когда-нибудь вы об этом узнаете, дорогая Татьяна Сергеевна. А сейчас – предлагаю: давайте вдвоем сочиним письмо на имя Председателя Госкомиздата, чтобы пока еще не уничтожены матрицы альманаха, дали еще хотя бы один массовый тираж. А впрочем – будем просить сразу двести тысяч. Покойный Градобоев, по рождению орловский крестьянин, любил говорить: «Когда идешь к высокому начальству, чтобы выпросить маленького теленочка – проси большого верблюда». Есть логика?

– Нет уж, голубчик, этого маленького теленочка проси ты. Ты – председатель месткома, ты редактор и составитель альманаха… А я всего-навсего фигурирую в нем как автор, как заблудшая овечка, которая, кроме чувства сострадания, не вызывает у читателя никаких других чувств. Мне об этом просить даже неприлично.

Глядя вслед Лисогоровой, которая, помахав ему рукой, попрощалась с ним, Бояринов подумал: «Она права. Ей просить об этом – не с руки. Вот тут-то, очевидно, должен сработать Семен Григорьевич. Чистые бланки министра лежат в его столе. Текст придумаю я».

…Вырулив машину на широкий проспект, Бояринов думал и о тексте письма Министру культуры, адресованного Председателю Госкомиздата (этот текст в его голове уже вчерне сложился), и о косее Лисогоровой, путь к которой сейчас лежал через пансионат для престарелых, и о Магде, с которой он не виделся всего лишь три дня, а казалось, что последняя их встреча была уже давно…

Повинуясь последнему чувству, Бояринов поехал не на улицу Куйбышева, где находилось Министерство культуры, и не в пансионат к престарелой актрисе Волжанской. Он поехал к Магде. Сегодня она ждет его к обеду.

Глава девятая

Две шестнадцатиэтажные башни пансионата, возвышались на пригорке, броско выделялись среди старых, приплюснутых к земле домов окраины Москвы, где некогда была деревня. Втянутая окружной дорогой в черту столицы, деревня постепенно теряла свой первозданный вид, она как бы растворялась в новых строениях из бетона и стекла. Лишь кое-где она давала себя знать старыми деревянными флигельками с мезонинами и резными наличниками окон.

День стоял жаркий, душный. Не чувствовалась даже близость Москвы-реки, которую несколько минут назад Бояринов пересек на машине. Всю дорогу в пансионат он старался представить себе лицо Волжанской, и это удавалось ему с трудом. Отчетливей оно вспоминалось в ролях, некогда сыгранных известной актрисой. То она представала перед ним Вассой Железновой, то в сверкающих жемчугами и бриллиантами нарядах королевой из «Гамлета», то Гурмышской из «Леса» Островского… Уверен Бояринов был только в одном: Волжанскую он узнает из тысяч старух, хотя не видел ее уже десять лет, с тех пор, когда еще был студентом театральной студии.

Поставив машину в глухом переулке так, чтоб ее можно было видеть из окон башни, он по узкой асфальтированной дорожке поднялся на взгорок, на котором обособленно возвышались два корпуса пансионата. Ему нужен был первый корпус. На всякий случай он захватил с собой альманах, который с трудом достал на базе Москниготорга.

Сразу же, как только Бояринов очутился на площадке перед первым корпусом, он попал, как ему показалось, в иное царство. Уж так, видно, устроен человек. Попадая на праздник к резвящимся детям, он ощущает в себе прилив душевной радости – перед ним яркое солнечное утро человеческой жизни: смех, визг, улыбки, алые губы, румяные щеки, сверкающие зубы… Человек как бы невольно растворяется в потоках хлынувшей на него молодости, забывает о своем возрасте, о седине, о болезнях… Совсем другое, тягостное чувство испытал Бояринов, когда он очутился на площадке перед первым корпусом пансионата, где на ярко выкрашенных в синий цвет лавочках сидели старые немощные люди, лениво переговариваясь между собой. В первую минуту он даже смутился, почувствовав на себе пристальный, болезненно-вопрошающий взгляд высохшей старушки, которая даже несколько приподнялась, увидев молодого мужчину. «Может, с кем-то спутала?» – подумал Бояринов и, словно сквозь строй, прошел к входу в корпус.

В широком просторном холле с колоннами на него сразу же, прямо с порога, накатилась удушливая волна холодка, в котором смешались несколько запахов: лекарств, нафталина, лежалого волглого белья и еще чего-то такого, чему может быть только одно название – старость.

Дежурная по пансионату, сидевшая у столика при входе в холл, номер комнаты и этаж, где живет Волжанская, назвала, даже не глядя в журнал, лежавший перед ней.

– А Николай Самсонович Кораблинов? – слегка склонившись над столиком, спросил Бояринов.

Дежурная (по виду ей было уже далеко за семьдесят), закатив под лоб выцветшие глаза, усиленно старалась что-то вспомнить, но, так и не вспомнив, принялась лихорадочно листать дрожащими пальцами замусоленный журнал.

– Как же, как же… Николая Самсоновича у нас знают все. Это всеобщий любимец, – как бы успокаивая посетителя, проговорила дрожавшим голосом дежурная. – Раньше он жил на шестом этаже, а весной его перевели… а вот на какой этаж – сейчас посмотрим. – Указательный палец, которым дежурная водила по списку жильцов, выискивая фамилию Кораблинова, старчески колыхался. – А!.. Вот он!.. Тоже девятый этаж, сто седьмая комната. Это прямо рядом с холлом. Как выйдите из лифта, так сразу же по коридору направо.

Бояринов поблагодарил дежурную и, отыскав глазами лифт, подошел к нему, нажал кнопку вызова. Огляделся. Все вроде бы было так, как и бывает зачастую в общественных местах: на стенах висели картины репродукций в дешевых рамах, у гардероба поблескивало оконным отражением зеркало, в углу холла в огромной дубовой кадке с кованными обручами тускло зеленела широколистная старая пальма. «Тоже старая… Тоже отживает свой век. Вон сколько желтых листьев», – подумал Бояринов. Рядом с зеркалом, на видном месте, в рамочке висел лист ватмана, на нем печатными красными буквами был написан распорядок дня, из которого Бояринов узнал, что завтрак, обед и ужин у жильцов пансионата проходит в две очереди – на каждую по 40 минут.

Бояринов взглянул на часы. «Начинает обед первая очередь», – подумал он и, войдя в просторный лифт, нажал кнопку девятого этажа, на котором, как сообщила дежурная, жили Волжанская и Кораблинов. К удивлению его лифт остановился на втором этаже. А когда сама собой раскрылась дверь, он даже попятился: перед лифтом, на лестничной площадке, стояла толпа «божьих одуванчиков» – так звали в театре престарелых стариков и старух. Причем, в руках каждого что-нибудь да было: у кого баночка с вареньем, у кого с грибками, у кого бутылка кефира, у кого пузырек с микстурой…

В лифт, как-то по особенному оберегая друг друга, стараясь не толкнуть и не задеть локтем соседа, вошли пять человек: четыре старушки и высокий худой старик. Запах, который пахнул на Бояринова еще в холле, усилился. Он медленно и глубоко вздохнул полной грудью, чувствуя недостаток кислорода.

С костлявых плеч старика мешковато свисал выцветший вельветовый пиджак. Зеленые очки делали выражение его лица непроницаемым. Высокий лоб, впалые щеки, на которых морщины делали кожу чем-то похожей на слежавшиеся сыромятные ремни; опущенные углы рта выражали собой печать страданий и болезней.

На третьем этаже лифт снова сам собой остановился, и в него вошли две с виду интеллигентные старушки. Губы обеих были подкрашены, ресницы слегка подведены. Поклонившись, они молча поприветствовали тех, кто находился в лифте. Бояринову сразу стало как-то не по себе. «Не будь среди них постороннего человека – они наверняка бы раскудахтались, – подумал он, вжимаясь в угол лифта. Глядя сверху вниз на седые головы старушек, в душе он усмехался. – И ведь правда, ни дать ни взять: «божьи одуванчики». Кто-то нашел точное сравнение. Все семеро, пока поднимались до пятого этажа, на котором находилась столовая, при виде возвышавшегося над всеми незнакомого молодого мужчины, не обмолвились ни словом, словно они были глухонемые.

Маленькая старушка с жиденькими прядками седых волос, жеманно поджав губы, смотрела на свое отражение в зеркале, вмонтированном в стене лифта, чему-то улыбалась и постукивала при этом чайной серебряной ложечкой с монограммой о стенки стакана в серебряном подстаканнике. Бояринову показалось, что перед тем, как войти в лифт, она о чем-то не договорила с одной из своих попутчиц, но присутствие незнакомого молодого человека ее смущало, и она ждала, когда лифт остановится на пятом этаже и она обязательно, выйдя из него, продолжит разговор.

На пятом этаже старик и старушки, не спеша, осторожно, словно на пути их может разверзнуться пропасть или появится непреодолимое препятствие, вышли из лифта, и за ними автоматически закрылась дверь. Бояринов нажал кнопку девятого этажа.

Комната Волжанской была закрыта. Вышедший из соседней комнаты непомерно толстый старик с отекшим лицом и седой щетиной волос на круглой, как шар, голове сказал, что Елена Деомидовна обедает в первую смену, и, показав рукой в сторону холла, где стоял телевизор и множество мягких кресел, посоветовал ее подождать.

– Она будет у себя минут через сорок.

Бояринов бросил взгляд в глубину длинного коридора, по обеим сторонам которого через равные промежутки белели двери. Паркетный пол был застлан узкой, потерявшей свой изначальный цвет ковровой дорожкой, до того вытертой, что в ней проступала сетка рядна. Тишина, покой… За каждой дверью – старость.

Бояринов прошел в холл и опустился в кресло. В углу на небольшом столике стоял телефон, над которым низко склонил голову старик. Подсвечивая ручным фонариком диск телефона (старик, как показалось Бояринову, был почти слеп), он с трудом, почти на ощупь, находил нужную цифру и аккуратно, медленно-медленно, почти не дыша, прокручивал диск. На последней, седьмой цифре диск сорвался, старик тяжело вздохнул, вскинул голову и с досадой тряхнул белоснежной копной густых буйных волос.

– Вам помочь? – предложил свои услуги Бояринов.

Старик медленно, всем корпусом повернулся к Бояринову. Это был Кораблинов. Он узнал его сразу. От неожиданности даже отшатнулся. Когда-то на театральных афишах фамилия Кораблинова печаталась крупными буквами в списке действующих лиц спектаклей. Ему уже было за восемьдесят. В пансионате, как сказала Бояринову Светлана Петровна, он живет около шести лет. Жена Кораблинова умерла в шестидесятые годы. После смерти жены, которую он любил самозабвенно, старик запил. Потом катастрофически стало падать зрение. Отслойка сетчатки. Все реже и реже стали давать ему ведущие роли, а случалось, что по несколько месяцев, аккуратно получая зарплату как артист высшей категории, он не выходил на сцену: в новых спектаклях ролей ему не поручали, а старые спектакли, по классическим пьесам, в которых он был занят, играли очень редко. Было что-то львиное в осанке и во всем облике Кораблинова. Густые черные брови, почти сросшиеся у переносицы, еще контрастнее подчеркивали белизну седой взлохмаченной шевелюры. Бояринова он не узнал, хотя когда-то, лет восемь назад, она провели в Болгарии целый месяц вместе в одной туристической группе. В Софии Бояринову пришлось трое суток жить в одном номере в гостинице вместе с Кораблиновым.

– Вы меня не узнали, Николай Самсонович?

Напряженно вслушиваясь в голос собеседника, Кораблинов, как было видно по его лицу, улавливал знакомые нотки, но никак не мог вспомнить – кто перед ним.

– Бояринов Леонид. Помните нашу поезду в Болгарию? Вы еще звали меня Леоном и сердились, когда я отказывался пить болгарскую водку – ракию?

Лицо Кораблинова мгновенно просветлело. Он широко раскинул руки и, пытаясь поднять с кресла свое грузное тело, потянулся к Бояринову, но тот поспешно встал и передвинул поближе к столику свое кресло.

Пожатье рук было сильным, но старческим.

– Леон!.. Каким ветром?..

В рокочущем баске старого артиста еще звучали былые ноты, которые когда-то были отчетливо слышны в самых задних рядах галерки. Видно было, что он рад встрече.

И Бояринов не стал лгать, хотя первой мыслью было: «А что если сказать, что пришел навестить его?»

– Пришел навестить Волжанскую.

– Значит поручили? По линии профсоюза или по указке сердца? – Вопрос прозвучал как упрек. – А то ведь к ней аж с ноябрьских праздников никто из наших не заглядывал. А она впечатлительная, принимает все близко к сердцу.

– Я без поручений, Николай Самсонович. Сам.

– Ну, ну… Это хорошо. Будет очень рада! По-моему, она сейчас на обеде.

– Да, сказали, что на обеде. В первую смену.

– Так что, Леон, дошел до меня слух, что готовитесь громыхнуть юбилей Лисогоровой? – Кораблинов провел широкой ладонью по седой гриве волос. – Как она там? Все хлопочет? Кострище ее души все еще не погас?

– Угадали, Николай Самсонович. Годы над этой женщиной не властны.

– Да-а… – Кораблинов снял темные очки и неторопливо протер стекла. – Знавал я эту женщину. Знавал на сцене и на пиру. Она везде пламенела. Уже лет восемь не видал ее. Да и вряд ли теперь придется увидеть… – Кораблинов зачем-то поднес ладонь к глазам и замолк.

– Что это так, Николай Самсонович?!. В Болгарии, когда мы колесили на машинах по Балканам, вас такое настроение не посещало. Не узнаю вас.

– Да-а… ты прав, Леон… На Балканах было другое настроение. А на Карпатах?.. Разве мы плохо веселились, когда возвращались через Галац и Констанцу? А вот теперь пришли другие времена. Зорки очи затуманились… И вот это самое, великий Суриков называл его «биенышко мамино», – старик поднес правую ладонь к сердцу, – бьется уже по-другому. Дьявольски устало. После двух-трех ударов начинает трепетать, как птица в силке, словно в испуге каком-то. Того и гляди, на шестнадцатый этаж переведут.

– Шестнадцатый этаж? Что бы это значило?

– А это значит: с шестнадцатого этажа дорога – кому в ад, а кому в рай.

– Не понимаю.

– На шестнадцатом, последнем, этаже у нас проживают лежачие. Вернее, уже не проживают, а доживают. Живут, как в коммуне, все у них нараспашку. Двери у всех специально открыты, чтобы на всякий случай, если уж будет невмоготу или старая карга войдет с косой за плечами, то хоть сестру дежурную позвать или няню кликнуть. Как огня, боимся мы этого шестнадцатого этажа. Там дышать нечем. Живой крематорий. Правда, ребята посильнее духом и там иногда пробуют шутить. В одной из комнат там вот уже второй месяц лежит художник Насонов. Неделю назад его навестили друзья из МОСХа, тоже художники. Чувствуя, что дни его сочтены и холодеют ноги, Насонов попросил друзей в изголовье к нему, так, чтоб ему было видно, поставить репродукцию «Сикстинской мадонны».

– И что же, поставили? – переведя дыхание, спросил Бояринов.

– Поставили. Вот уже третий день не сводит с картины глаз. Лицо просветленное, как у святого.

Бояринову стало сразу как-то не по себе при одном воображении открытых дверей во всех комнатах шестнадцатого этажа и лежащих в них людей, приговоренных кто болезнью, кто тяжестью старости к последней развязке. Чтобы нарушить тягостное молчание, он спросил:

– А кто в основном проживает в вашем пансионате?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю