Текст книги "Жизни для книги"
Автор книги: Иван Сытин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Похороны Л.Н. Толстого
се с часу на час ждали смерти Толстого, и всем уже было ясно, что нет никаких надежд на его выздоровление… И все-таки, когда пришла эта смерть, стало как-то пусто и одиноко в мире. Страшно было произносить эти тогда еще непривычные слова: «покойный Толстой»… И страшно было подумать, что на веки веков сомкнулись эти правдивые уста и что ни одного толстовского слова мы больше не услышим никогда.
Удивительно, какую власть над человеческим сердцем имеет это роковое слово – «никогда».
Оно прозвучало для нас где-то в степной глуши, на маленькой, никому не ведомой станции Астапово и оттуда разлетелось по всей России и по всему миру.
В комнатке начальника станции, на его кровати, под свистки паровозов и грохот поездных колес умирал одиноко великий старик. Знал, что умирает, и прощался с жизнью безропотно и любовно. И пока старая больная грудь боролась со смертью, весь мир, затаив дыхание, ждал и как бы прислушивался к этому свистящему, тяжелому дыханию больного. А когда таинство смерти свершилось, замелькали в первый раз эти непривычные, режущие ухо слова:
«Покойный Толстой».
Ничего удивительного и ненормального здесь не было. Дело самое простое: старик за 80 лет простудился и умер. Но как горько было привыкать к этой смерти и как тяжко было мириться с ней!
Вместе с тысячами других москвичей я тоже поехал в Ясную Поляну, чтобы поклониться гробу Толстого.
Была поздняя осень, стыли леса на первых морозах, и в воздухе перепархивал еще нерешительный первый снежок. От полустанка Козлова Засека вместе с народом мы шли пешком по обмерзлой колее, и все напоминало в этом толстовском уголке такое знакомое, всем близкое и родное прошлое Льва Николаевича. Вот здесь Толстой-юнкер скакал по осенним нолям за зайцами и выпускал борзых.
Это был еще мальчик, не чуявший своей силы. Толстой-франт, Толстой, но три раза в день менявший сорочку и не выносивший людей с дурным французским произношением. Но здесь же создавались потом и «Война и мир», и «Анна Каренина», и почти все, чем прославилось великое имя Толстого.
Все было здесь – и жизнь, и слава, и счастье, и смерть. Вот на этом небольшом клочке земли, среди перелесков и полянок, в этом старом парке, в этой старой усадьбе. Все было здесь.
Как странно и тяжко звучало тогда это простенькое слово – было… А теперь… А теперь, вероятно, в тех комнатах, где я когда-то бывал, стоит гроб и в гробу лежит старик…
В усадьбе весь сад и весь парк были переполнены людьми. Много курсисток, много студентов, много писателей и профессоров. И совсем мало крестьян…
Я бывал не раз в Ясной Поляне, и все мне было здесь знакомо. Вот «дерево бедных» со скамьей вокруг него. Здесь я когда-то ел гречневую кашу вместе с Толстым и инокиней Марией Николаевной. А вот двухэтажный, такой знакомый дом с внутренними лестницами, уютными, старинными лестницами, от которых пахнет семьей и тишиной жизни. Здесь тоже я когда-то бывал и говорил с тем, кто теперь лежит в гробу… Какой он теперь? Изменила ли его смерть, остались ли в знакомом лице следы страдания?
Ивану Дмитриевичу Сытину от Льва Толстого
Чувство нежной грусти, размягчающей душу, охватило меня, когда я переступил порог толстовского гнезда. Как будто я пришел на кладбище, где под маленьким зеленым холмом лежал дорогой и незабвенный человек…
С похоронами опоздали на несколько часов. Кого-то ждали, беспрерывно приходили какие-то телеграммы, и все приехавшие – несколько тысяч человек – хотели непременно проститься с покойным. А это требовало времени. Гроб был поставлен в небольшой проходной комнате, и через эту комнату с благоговением, но без слов и без слез проходили тысячи людей. Слышно было только робкое шарканье бесчисленных ног и общий затаенный вздох тысяч людей…
Я пе узнал Льва Николаевича в гробу. Всем известный львиный нос его показался мне горбатым и острым. Реденькие седые волосы на темени, реденькая, тоже как будто не толстовская борода. Как изменяет смерть!
Я перекрестился, вздохнул, но не заплакал – вероятно, потому, что никто не плакал.
– Прощай, Лев Николаевич, придет пора – увидимся…
У того места, где когда-то, лет восемь – десять тому назад, Толстые-дети («муравейные братья») зарыли знаменитую «зеленую палочку», была вырыта могила. Сюда, простившись с телом покойного, хлынул весь народ, и скоро парк переполнился людьми.
Ждали выноса. Порядок соблюдался благоговейный, толпа стояла, как в церкви. Но не видно было ни духовенства, ни полиции.
– Будут ли речи?
– Нет, не будут…
– А крест на могилу поставят?
– Кажется, нет.
Переговаривались шепотом.
А в парке, в самой глубине, ржали озябшие жандармские лошади. Их не видно было, они были спрятаны где-то далеко, «на всякий случай», но тонкое ржание лошадей трелью переливалось то там, то здесь, и казалось, что где-то близко стоит кавалерийский лагерь. Больше часу все ждали выноса, и наконец показалась печальная процессия с большим дубовым гробом впереди…
Все собравшиеся – несколько тысяч человек – безмолвно обнажили головы и безмолвно опустились на колени. Никто не руководил этой огромной толпой, никто ей ничего не подсказывал, но все действовали, как один. Была потребность стать на колени при виде гроба Толстого – и стали. Была потребность запеть «вечную память» – и запели.
Торжественно, молитвенно и как-то по-особенному задушевно и тепло звучали в парке эти слова: «Веч-на-я па-мять…»
Окончив напев, люди на минуту смолкали, и общий вздох проносился по этой толпе, не желающей вставать с колен… И потом опять, без руководства и без подсказа, толпа сама собой начинала снова:
– Веч-ная па-мять… Веч-ная па-мять…
Кое-где уже видны были заплаканные лица, и многие плакали, не замечая, что они плачут. А большой, тяжелый, дубовый гроб все колебался над опущенными головами толпы и все шел ближе и ближе к могиле…
Вот и дошел… Вот и остановился над глубокой, свежей ямой… Толпа затаила дух и замолчала.
Теперь уже никто не пел «вечную память», и все смотрели на тех людей, которые поставили гроб на землю, подхлестнули под него веревки и тихо, на руках стали опускать в глубину.
Раздался сдержанный, точно сдавленный, истерический вскрик в толпе родных. Это Софья Андреевна. Вскрикнула и, точно извиняясь перед детьми, сквозь слезы скороговоркой сказала:
– Не буду… не буду… не буду!
А люди, которые работали у могилы, уже опустили гроб, и уже слышно было, как часто и быстро стучала по крышке гроба мерзлая земля… И опять без команды, сам собой, запел хор в пять тысяч человек:
– Веч-ная па-мять… Веч-ная па-мять…
Все было кончено, и в безмолвной толпе я заметил поднимавшихся с колен жандармских офицеров, которые на ходу крестились и спешили в глубину парка к своим командам…
Под руки повели дети домой убитую, придавленную Софью Андреевну… Какое скорбное, какое измученное лицо!..
А толпа все еще не хотела расходиться, все еще стояла без шапок. Теперь уже не было благоговейного шепота… Молитва окончилась, и все подходили поближе, чтобы взглянуть на свежий глинистый холмик…
А вдали в разных местах раздавалось чистое и звонкое ржание коней…
* * *
Когда прошли первые траурные дни, родные Толстого должны были подумать о приведении в порядок наследства Льва Николаевича. А. Л. Толстая, В. Г. Чертков и присяжный поверенный Муравьев составили особый комитет и обратились к издателю «Нивы» Марксу, к Товариществу Сытина со следующим предложением. Комитету необходимо получить 300 тысяч рублей за сочинения Л. Н. Толстого. Деньги эти нужны для выкупа Ясной Поляны у наследников Толстого, дабы передать землю в полную и безвозмездную собственность яснополянских крестьян.
Комитет предоставляет право выпустить одно издание сочинений (без права собственности) и предлагает «Ниве» полное собрание сочинений для приложения к этому журналу. А если «Нива» не пожелает, то комитет предлагает разделить право издания пополам и предоставить «Ниве» (за 150 тысяч рублей) выпустить приложение, а И. Д. Сытину (тоже за 150 тысяч) выпустить дешевое или дорогое издание, по его усмотрению.
Оба издателя принципиально согласились принять это предложение, по по вопросу о продажной цене издания между ними вышли разногласия.
Сытин предлагал выпустить сразу два издания: дешевое и дорогое – в 10 рублей и в 50 рублей [76]76
Сочинения были изданы И. Д. Сытиным. Дорогое издание – под редакцией и с примечаниями П. И. Бирюкова, с рисунками в красках, тт. 1—10, М., 1911, цена 55 рублей; дешевое – тт. 1—10, цена 10 рублей.
[Закрыть].
А Маркс возражал против дешевого издания и настаивал, чтобы цена сытинских изданий была в 25 и 50 рублей.
Противоречие это было очень трудно устранить, и комитет поставил вопрос: не пожелает ли один из издателей взять все дело на себя и заплатить целиком 300 тысяч?
Чтобы избежать какого-либо торга при наследстве Толстого, я предложил Черткову самому избрать издателя, и Чертков, вполне резонно, остановил свой выбор на Марксе, мотивируя это тем, что при «Ниве» приложения даются бесплатно и, значит, задушевное желание Толстого, чтобы книги его были общей собственностью, в комбинации с «Нивой» ближе к своему осуществлению. К несчастью, однако, Маркс отказался от всякой сделки (он находил цену в 300 тысяч слишком высокой и убыточной), и дело снова повисло в воздухе.
Тогда комитет опять обратился ко мне.
– Не согласитесь ли, Иван Дмитриевич, принять на себя посмертное издание все целиком? Помогите нам выйти из этого положения…
Я посмотрел контракт, который был заключен с Марксом (но не был еще подписан), и согласился.
– Хорошо. Я согласен подписать договор на тех же условиях, какие были предложены Марксу.
Получив в свои руки литературное наследство Толстого, я распорядился им так: 10 тысяч полного собрания было пущено в продажу по 50 рублей и 100 тысяч – по 10 рублей.
Это последнее, десятирублевое, издание разошлось в приложениях к «Русскому слову» и другим периодическим изданиям, принадлежавшим нашему Товариществу.
Конечно, никаких барышей от этого издания наше Товарищество не получило. Мы свели лишь концы с концами. Я принял предложение наследников только потому, что считал долгом издательской совести помочь комитету распутать все узлы, завязавшиеся вокруг яснополянской земли.
Мы все так бесконечно много были обязаны Льву Николаевичу, что не прийти на зов его наследников было бы делом самой черной неблагодарности.
А. М. Горький
ода за два до войны в Москве, как и всюду в России, чувствовалось какое-то политическое удушье. Точно кошмар навалился на русскую грудь, и не видно было кругом никакого просвета. Старая власть догнивала на корню и лежала точно в параличе. Ни одного шага для сближения с обществом и народом она не могла сделать и стояла у последней черты. Позор Распутина и распутинщины ощущался всеми, и все чувствовали, что этим грязным именем точно дегтем вымазывали ворота всей России. Ощущение стыда, резкого, невыносимого стыда переживалось с такой остротой, что противно было взять в руки газету.
Распутин решительно портил весь фасад русской культуры, и рядом с ним все казалось каким-то ненастоящим, шутовским, оплеванным.
– Какой же может быть парламент, если существует самодержавный Гришка?
– Как можно серьезно говорить о государственной власти, если Гришка и назначает и выгоняет министров?
– Решительно все – и печать, и университет, и Академия наук, и даже политические партии – все это из-за Гришки получало какой-то особый, смешной оттенок. Вся жизнь становилась ненастоящей, точно на зло выдуманной, и в этом всероссийском аду, как в змеином гнезде, клубились политические гады и царствовала на полной своей воле политическая сплетня.
Я помню, в эти тяжкие годы многие русские люди переживали какую-то непонятную тоску, точно от сердечного удушья. Все ждали катастрофы, ждали взрыва и чувствовали, что висят на волоске. Русское сегодня было нестерпимо, а русское завтра было темно и страшно.
Помню, эта тоска была знакома и мне. И даже в такой степени, что я не находил себе места и без особой надобности, почти без цели все ездил из города в город с единственным желанием уйти от людей и бежать от самого себя.
Странствуя таким образом, я попал в Варшаву, и в Варшаве пришла мне в голову мысль поехать за границу.
– Поеду-ка я на Капри. Никогда там не был. И с Горьким повидаюсь…
В том состоянии, в каком я был, я мог поехать и в Малую Азию, и в Египет, но имя Горького повлияло на мой маршрут, и я взял направление на Италию.
Итальянское солнце и синее море несколько оживили мне душу.
Какой радостный, счастливый, какой божественный край!
В Неаполе мне показалось, что я попал в страну роскоши и богатства. Так горели на солнце дворцы, отели, сияли дорогие витрины магазинов.
Но маленькие дети тут же хватали за полы иностранцев и просили «на макароны». А ночью, когда я пошел посмотреть залитый лунным блеском Неаполитанский залив, меня обступили такие типы, что я едва ноги унес.
– Нет, и у них не все ладно. И море, и солнце, и Везувий еще не решают вопроса о «макаронах».
Переночевав в Неаполе, я поехал на Капри – прославленный игрушечный островок, где нашел приют русский писатель.
На Капри к Горькому приезжало много свободомыслящих русских людей: здесь была своего рода академия революционеров.
Алексей Максимович принял меня ласково и радушно. Но здесь, среди роскоши юга, под этим ясным, синим небом, в виду дымящегося Везувия, мы говорили больше о нашей серой, холодной родине. Здесь, у этого блещущего синего моря, по которому белели здесь и там рыбачьи паруса, как-то особенно тепло вспоминался русский мужик. Чувствовалось ясно: только дай ему силы знания – и все сокровища обретешь в его душе.
– Да, надо все это исправить, – говорил Алексей Максимович, – плохо народу живется. Вот вы издаете дельную литературу для народа, но ноющую и слезливую – Толстого и Лескова, а надо поднимать его сильной, бодрящей, смелой книгой. Довольно ему духовных книг, проповедующих смирение и подвижничество. Эти книжки сделали из народа раба – ими вы проповедуете рабство.
Показывая дом, Алексей Максимович остановился на библиотеке:
– Посмотрите, Иван Дмитриевич, какая у меня здесь прекрасная русская библиотека. Я вне России, но живу для России.
И опять Алексей Максимович перешел к русскому мужику:
– Издавайте книги, дающие мужику знание, дайте ему учиться, пусть он узнает право, свободу. Дайте ему школу, чтобы он по выходе из нее знал свои обязанности и права гражданина и человека и, главное, умел бы вести свое хозяйство и научился ремеслу, хотя бы самому необходимому, которого требует его маленькое хозяйство. А что у нас? Из школы выходит через 3 года мальчик, ничего не знает, даже письма написать не может. А ведь ему уж 14 лет. Ужас, что школы плодят: поголовную безграмотность. Вот почему вся деревня мертва и жизнь ее пуста. Излишек подростков идет на заводы и фабрики и попадает на всю жизнь в кабалу, там их суют куда попало, и вот они начинают новую жизнь пролетария. А ведь там тоже нет порядка, системы и умения использовать их возможности. Сколько этих малышей пропадает…
– Да, Алексей Максимович, я с вами согласен. Ведь и нам с вами было трудно пробивать себе дорогу при нынешних порядках. Помню я свое начало, шаг за шагом, и вот что я вам скажу: самое главное – окружить себя людьми. Человек – это величайшая и могущественная сила. Но только наука, знание и опыт дают ему благополучие.
Идем пить чай и закусывать на террасу.
– Ну вот, теперь будем не спеша и дружески вас поправлять с дороги.
– Да, Алексей Максимович, я только теперь знаю, что такое сумасшествие; к вам приехал за лекарством.
Смеется Алексей Максимович.
– Как же я должен лечить вас?
– Когда вы поставите диагноз, то найдете и лекарство! Зачем бы я иначе приехал к вам, я верю и жду исцеления.
– Вас исцелит остров Капри.
– Да, но кроме того, что даст Капри, мне нужно ваше слово, душевное, бодрящее, как чудо.
– Ну, я рад, что на вас это, как чудо, подействовало.
– Ну вот, значит, я прав. Мне от вас чудо и нужно.
– Вам, может, отдохнуть нужно?
– Что вы, Алексей Максимович, я всю дорогу отдыхал. Я теперь рад беседе с вами и буду рад погулять, если хотите.
Горький повел меня гулять и показывал Капри.
– Вот здесь с крутого обрыва бросали в море неверных жен цезарей и провинившихся рабов.
А вот здесь огромный старый монастырь капуцинов, где когда-то жил неаполитанский кардинал, а теперь все пусто, все мертво, все поросло «травой забвения»…
Но и среди чужих развалин, где все века и эпохи оставили свой след, мы не забывали о России.
Алексей Максимович тосковал по родине.
…К зиме Горький был уже в России, и я предложил ему для жительства мое имение под Москвой. Алексей Максимович охотно принял предложение и всю зиму прожил у меня, а весной переехал в Финляндию на дачу.
В это время мы издавали с ним журнал «Летопись» [77]77
«Летопись» – ежемесячный литературно-политический журнал. Выходил в Петрограде в 1915–1917 годах. Издатель – А. Н. Тихонов, редактор – А. Ф. Радзиевский. Положительное значение имел художественный отдел журнала, где печатались произведения писателей-реалистов (А. М. Горького, Ф. В. Гладкова, К. А. Тренева и др.). Журнал вел антивоенную пропаганду, выступал против шовинистической прессы. Однако в целом политическое направление издания было нечетким и противоречивым.
[Закрыть]но издание это скоро пришлось остановить. Приближалась бурная полоса нашей истории. Горький переехал в Петербург и связал себя с изданием газеты «Новая жизнь» [78]78
«Новая жизнь» – ежедневная газета, выходила в Петербурге в 1917 (апрель) —1918 (июль) годах; орган группы социал-демократов («интернационалистов»). А. М. Горький был одним из редакторов газеты.
[Закрыть], а параллельно задумал и широкое книжное дело – издательство «Парус» [79]79
«Парус» – книгоиздательство, основанное в 1915 году в Петрограде А. М. Горьким. Выпускало общественно-политическую и художественную литературу, сборники произведений национальных литератур (армянской, латышской и др.). В издании «Паруса» вышел ряд книг Горького. Закрылось в 1918 году.
[Закрыть]. Много мы говорили и часто встречались с Алексеем Максимовичем по всем издательским делам. Он все время был озабочен и занят своими делами. Была полоса новых людей – к ним принадлежал и Алексей Максимович, прекрасный, интересный работник и вдохновитель.
К сожалению, обстоятельства военного времени не дали нам возможности продолжать начатое нами дело, и мое участие в его литературных предприятиях окончилось…
Батуев
Нижнем, на ярмарке, у меня началось интересное знакомство с семьей уржумского купца Батуева. Кроме офеней в лавку за книгами приходили ко мне и городские купцы. В их числе был и Батуев, покупавший для продажи учебники. Однажды Батуев зашел не один, а с сыном-гимназистом.
– Вот, Ванюша, друг любезный, привез я тебе молодого купца из Уржума, сына моего Николеньку. Ты, брат, полюби его и поучи торговать книжками. Он хлопец ничего и книжки любит.
Очень смышленый, очень дельный и милый мальчик понравился мне с первого же знакомства. Он во все вникал, всем интересовался, говорил мало, по всегда умно и проявлял заметный интерес к книжному делу.
Года через два он приехал на ярмарку уже студентом Казанского университета и опять вместе с отцом зашел ко мне в лавку за товаром. Теперь это уже был купец в полном смысле слова. Он уже расширял свой сбыт и из маленького Уржума через других торговцев стал проникать в соседние города и главным образом в деревню.
На этот раз я познакомился с Николенькой поближе и, судя по тому, как разбирался он в каталогах и какие рецензии давал по разнообразным книгам, понял, что из юноши будет большой толк и что уржумский купец Батуев приготовил для своей губернии настоящего, надежного работника.
С удовольствием я услышал, что Николенька готовит себя к земской деятельности и уже теперь озабочен вопросами народного просвещения. А так как между отцом и сыном я видел самую теплую дружбу и самое полное понимание и сочувствие, то не сомневался, что Николенька оставит добрый след в жизни.
И я не ошибся. Деловая купеческая подготовка мальчика принесла ему большую пользу в жизни. После университета он поступил на службу в земство, скоро сделался земским гласным и через какой-нибудь год, еще совсем молодым человеком, махнул сразу в председатели земской управы в Вятке. Тут он и развернулся. Зная и деревню и город не понаслышке, а по личному опыту, он понял, что главное усилие земства должно быть направлено в сторону народного образования, и легко, быстро добился того, что Вятская губерния заняла в этом отношении одно из первых мест в России.
Как человек удивительно обаятельный и милый, Батуев сплотил вокруг себя целый кружок прекрасных работников и задался мыслью искоренить в своей губернии безграмотность и бескнижность. Сразу, в один прием, он создал три тысячи бесплатных деревенских библиотек, и я с удовольствием вспоминаю, что с этим заказом он по старой памяти обратился ко мне.
Списки книг Батуев составлял сам и умел в это дело внести свои познания образованного человека и свой торговый опыт купца.
– В каждой библиотеке должно быть 100 книг, и все они вместе должны стоить не дороже рубля.
Этот заказ Батуев повторял ежегодно и всякий раз обновлял и дополнял свои списки. А рядом с тем он широко развивал и прежнюю издательскую деятельность земства, внося в это дело свой ум, и свою широту, и свой торговый опыт.
Скоро о Батуеве заговорили в газетах как о выдающемся, редком, исключительном работнике, и сочувствие высшей интеллигенции заметно окрыляло его.
В несколько лет заброшенная, полузабытая северная губерния стала центром внимания, и на Нижегородской ярмарке уже# появились специальные вятские ряды, занимавшие несколько корпусов, где Вятское земство устраивало выставку своих произведений. Тут были и ткани, и пряжа, и мебель, и экипажи, и вязаные изделия, и железная и деревянная посуда, и все что вам угодно. И, глядя на эти вятские ряды, созданные трудами Батуева и его предшественников, всякий любовался этой кипучей энергией и огромной силой человека.
– Ай да Батуев!
Все, что было нужно деревенскому и городскому человеку, Вятка делала сама. И делала с толком, с умом, с понятием. Но нет счастья России па энергичных и деловых людей. Прекрасная жизнь Батуева оборвалась в самом расцвете его недюжинных сил. Он был убит каким-то негодяем на пороге своего дома, и начавшееся следствие так и не выяснило причин, чья Злая рука поднялась на эту цветущую жизнь и кому было нужно, чтобы Батуев ушел из этого мира и оборвал на полуслове свою такую талантливую и такую плодотворную работу.