Текст книги "Три жизни Юрия Байды"
Автор книги: Иван Арсентьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
КТО ЕСТЬ КТО
Разговаривая, вспоминая годы войны и молодости, мы просидели с Вассой до четырех часов утра. Давно остыл самовар, давно из печки вышло тепло. Васса, ежась, накинула на плечи шаль, спросила:
– Все же вы так и не сказали, как нашли меня?
– Очень просто: в облздраве на стенде ударников коммунистического труда… хотя Нет, на доске Почета висит ваша фотография и подпись под ней: «Отличница здравоохранения кавалер ордена Трудового Красного Знамени старшая медицинская сестра» – и так далее. Адрес дали там же, и вот я…
– А раньше вы бывали в наших местах?
– Нет. Вот на вашей родине приходилось бывать, и не раз. Там ходили слухи и некоторые люди говорили, что якобы видели Юрия Прокоповича после войны.
Васса безнадежно покачала головой:
– Будь он жив, он нашел бы нас и под землей…
Мне вспомнилось: эти самые слова я только вчера читал в письме летчика – младшего Байды.
– Так ведь всякое бывает, – продолжал я. – Разве мало случаев, когда получивший тяжелые ранения солдат не возвращался к своим родным и не давал о себе знать потому, что не хотел быть им в тягость?
– Да, такое бывает… – задумчиво молвила Васса. – И это, пожалуй, единственное, почему Юра мог бы о себе молчать. Боже мой! Как же это раньше мне не пришло в голову? Давно следовало обратиться в дома инвалидов.
– Эти люди далеко не все в домах инвалидов. К тому же человек, которого видели в Рачихиной Буде после войны, как мне было сказано, без костылей и протезов.
Васса обеспокоенно вскочила, прошлась по комнате, опять села, поглядела на меня с немым испугом. В глазах стремительно мелькали, смешивались, менялись надежда, неверие, смятение, тревога. С минуту она смотрела на меня, дрожа от волнения, вдруг подалась ко мне, схватила за руки, спросила шепотом:
– Он живой?
– Откуда ж я знаю?
Ответ мой прозвучал поспешно и явно неубедительно. Лицо Вассы стало еще более растерянным, жалким. Она о чем-то догадывалась, в уголках глаз навертывались слезы.
– У него семья? Дети? – спросила она, страшась и мучаясь желанием узнать правду. – Я поняла, вы приехали от него…
– Да что вы, Васса Карповна! Я сам по себе.
– Но вы здесь неспроста. Я знаю… Ничего… ничего, я понимаю. Лишь бы он был живой. Неужели правда? Ну скажите же!
– Да, Юрий Прокопович жив и здоров.
– О, боже мой! Как же так? А я…
– Вот его фотография, – я вынул из блокнота карточку, взятую специально для меня секретарем парткома НИИ в отделе кадров.
Васса, выпрямившись, смотрела на меня сузившимися глазами.
Нерешительно взяла карточку, посмотрела. Вдруг, не сводя с карточки глаз, отдалила ее от себя, вглядываясь ищущим удивленным взглядом.
– Кто это? – прошептала она побелевшими губами, протягивая мне карточку.
– Это Юрий Прокопович Байда. Он, видно, очень изменился.
– Байда?!
Васса покачнулась. Я не успел поддержать ее, и она упала на пол, сжав судорожно в кулаке карточку.
* * *
Утром Васса послала сыну телеграмму, а еще через двое суток Березово осталось у нас под крылом: мы улетали в Москву, получив от Байды-летчика сообщение о том, что командование предоставило ему отпуск и он также прибудет в столицу в назначенное время.
А за день до вылета вечером я позвонил Полынову домой и проинформировал его по всем вопросам, связанным с моей поездкой. Полынов сказал:
– Я не ошибся, когда говорил вам, что наш Байда предпримет контрмеры, если узнает о наших шагах. Так и вышло. Он написал в райком пространное письмо-жалобу о незаконности расследования, проводимого неправомочной организацией, что противоречит конституционным положениям. Меня вызывали в райком и предложили заслушать Байду на ближайшем заседании парткома, а всякие дознания прекратить. Заседание состоится в этот четверг в семнадцать часов. Не мешало бы вам к этому времени вернуться.
Вот мы с Вассой и спешили, чтобы успеть к началу заседания парткома НИИ. Но в Тюмени вылет самолета задержался, и мы прибыли ко мне домой в шестнадцать часов. Васса бросила в коридоре чемоданчик и помчалась на площадь Коммуны в гостиницу ЦДСА, где должен остановиться сын. Я отправился в НИИ, пообещав позвонить в гостиницу.
Расширенное заседание парткома уже началось, в конференц-зале сидело много людей: персональные дела всегда вызывают повышенный интерес. Я вошел и присел у входа. Байда, видимо, только начал свою речь. Он стоял за кафедрой боком ко мне, спиной к двери, склонив слегка голову на левое плечо. Очки его сегодня не сверкали, плечи опустились. Он говорил, что не станет утомлять слушателей многословием, ибо надеется, что товарищи поймут его и так.
– Моя несколько приукрашенная, если можно назвать ее таким образом, биография, послужившая причиной этого разговора, является результатом неутоленной, незаживающей обиды. Представьте себе двадцатичетырехлетнего молодого человека, который прошел всю войну, стал инвалидом, а на груди его нет даже гвардейского значка. Человек на войне, как говорится, всю душу вложил в борьбу с проклятым фашизмом, у него не осталось дома, не получил профессии, высшего образования, хотя имел хороший аттестат. С каким настроением возвращался он в мирную жизнь?
По состоянию здоровья получал двести пятьдесят рублей на старые деньги, а как можно было на них прожить в сорок шестом – сорок восьмом годах, представить нетрудно. Едва не покончил с собой. Но встретились хорошие люди и буквально вытащили из петли, заставили поверить в свои силы. Пошел учиться в институт, хотя не очень владел рукой вследствие ранения, да к тому же похоронен был заживо в полном смысле слова.
Все последующие годы были затрачены на труд и учебу, в этом было мое единственное спасение. В 1953 году я отказался от пенсии инвалида, ибо сознавал, что у государства и так много людей, нуждающихся в соцобеспечении, а я работал и зарабатывал. Я счастлив, что вышел на широкую дорогу, но увы! Нет-нет да и расквашу себе нос и сам же страдаю потом и жалею. Так случилось и с медалями, присвоение которых мне инкриминируют.
В свое время я не получил их потому, что долго лежал в госпиталях. Недавно мне посоветовали обратиться с просьбой в райвоенкомат, что я и сделал. Товарищи отнеслись ко мне, ветерану-фронтовику, со вниманием и вручили сразу несколько медалей, но перестарались. В результате произошло недоразумение: наряду с положенными мне наградами вручили несколько медалей за оборону и освобождение тех мест, где была моя часть, но я отсутствовал из-за ранений, Вручение состоялось в торжественной обстановке, под звуки пионерского горна. Среди присутствующих находился и мой сын, и при нем я постеснялся отказаться от лишних медалей. Потом я их сдал в горвоенкомат.
Товарищи, ошибка моя несомненна, но это беда моя и боль. Вы всегда относились ко мне по-человечески, доверяли, я высоко ценю ваше доверие, так не лишайте меня своего доверия и уважения. Не представляю себе, как я иначе смогу работать с вами. Кто не спотыкался? Конь на четырех и тот…
Байда, чуть помолчав, глубоко вздохнул. Слушая его заклинания, я думал: «Как ловко сглаживает все, как искусно затушевывает! Иной послушает и, не зная сути, скажет: зря придираются к человеку!.. А ведь как рьяно он организовывал себе Звезду Героя! – не вышло. Кто же он на самом деле? Карьерист без стыда и совести? Лицемер? Путаник или холуй-приспособленец?» Так я мог думать раньше. Раньше, но не теперь!
Полынов заметил меня, когда Байда дотягивал свою гибкую речь к концу, и дал знак выйти. Мы встретились в фойе, поговорили накоротке, после чего я позвонил в гостиницу Вассе, чтобы взяла такси и немедленно ехала с сыном в НИИ. Вахтер на входе предупрежден, я буду сидеть у двери в конференц-зале.
Заседание тем временем шло своим чередом. Члены парткома задавали вопросы, Байда уверенно отвечал. Так мало-помалу стало вырисовываться истинное положение его в НИИ, взаимоотношения с сослуживцами. Понял я и то, что в институте он чувствовал себя не ахти… Ему казалось, что его недооценивают, держат на задворках. Кандидат наук, а столько лет полирует штанами стулья! Чего достиг? Где успех, независимость, которые создают благополучие, поднимают над остальными на много ступеней?
Что же, однако, явилось причиной тому, что спустя четверть века после войны он вспомнил о своих неоцененных заслугах? Много лет помалкивал, пребывал в тени из-за своей непомерной, как считали некоторые, скромности. Лишь в последнее время на него как бы снизошло ясновидение, что ли, он стал понимать, что однообразными, да к тому ж изрядно надоевшими трудами в институте не стяжать лавров во веки веков. Единственное, чем можно поправить свое положение в жизни, это сделать себе каким-то образом шумную рекламу, тогда даже в стенах этой конторы можно будет кое-чего достигнуть. Это самое действенное средство, путь к популярности и славе. Конечно, не дешевая популярность, а подлинная слава, заслуженная и завоеванная кровью и причитающаяся ему, прошедшему через ад войны, по справедливости. Так он раздумывал. И, махнув рукой на скромность, приступил к претворению в жизнь своей затеи. Начал с подыскивания отечески снисходительных, добреньких людей, которых можно было бы растрогать разглагольствованиями о своих боевых героических делах, о собственной горькой участи, чтобы они помогли ему преуспеть в его карьере. Немного ловкости, побольше смелости, и машина закрутилась… Глядишь, и выгорело бы дельце, если б кое-кто не начал совать палки в колеса.
Судя по выступлению коммунистов, отношения Байды с сослуживцами складывались не совсем гладко. Большинство работников были моложе его и помнили войну лишь по голодухе да лишениям в детстве. Он же испытал такое, что им никогда и не приснится. Но разве они поймут его?
Кто-то из членов парткома спросил:
– Вы в автобиографии указали, что имеете тяжелые ранения, и на этом основании добивались различных пособий и льгот. А подтверждающие документы из госпиталей имеются? Или вам верили на слово?
– В партизанском отряде не было ни госпиталей, ни справок по форме, не осталось в живых никого, кто мог бы это подтвердить. У немцев, что ли, справки спрашивать! Так они за мою голову десять тысяч рейхсмарок давали, а насчет документов о ранениях – увы!
– Ну а в армейских госпиталях справки давали? – въедливо допытывался секретарь партбюро отдела.
– Они утеряны.
– Так почему же вы, человек, столько переживший и имеющий моральное и прочие права получать заслуженную пенсию, не только промолчали, когда вас ее лишили в прошлом, но и, как нам стало известно, выплачивали из собственной зарплаты в собес в погашение прежде незаконно получаемой пенсии?
– Я говорил уже: утерял документы, и мне невозможно это было доказать. Теперь я соберу справки, теперь это все знают, доказательство – обелиск, воздвигнутый на братской могиле, и на нем среди других фамилий и моя фамилия. Сейчас рядом с ней выбита красная звезда, – это знак, свидетельствующий, о том, что я живой.
На последних его словах входная дверь в зал отворилась, в ней показалась Васса. Ее поддерживал под локоть молодой капитан. Лицо у Вассы белое, застывшее. Она прижала руки к груди, глухо воскликнула:
– Нет в живых Байды! Байда погиб!
По залу широкой волной – шум, приглушенный ропот. Все смотрят в сторону двери. Вдруг наступила тишина. Тишина такая, что слышен стал монотонный гуд лифта на другом конце коридора. Люди, не шевелясь, ждали чего-то, глядя на странную пару – женщину в черном, поддерживаемую молодым капитаном. Байда медленно, очень медленно поворачивался на голос, горбясь, словно хотел укрыться за кафедрой.
Секретарь партбюро отдела спросил из зала, обращаясь к Вассе:
– Извините, гражданка, кто вы? Откуда? Что означает ваше неожиданное заявление? Объясните, пожалуйста. Тем более что сам Байда стоит напротив вас.
– Я вдова Юрия Прокоповича Байды Василиса Карповна, а это его сын Юрий, – притронулась она ладонью к груди капитана.
– А кто же этот человек? – показал секретарь партбюро на кафедру.
– Это Игнат Варухин!
– Какой Варухин?
– Самозванец.
Зал загудел, люди повскакали с мест. Самозванец пучил остекленелые глаза. Вдруг закрыл лицо руками, шатаясь, спустился с кафедры и бессильно брякнулся на стул. Васса не мигая смотрела на его заблестевшее от обильного пота лицо. Он, согнувшись, молчал, а носки ботинок странно шевелились.
– Я пришла сюда, – сказала Васса, – чтобы услышать от вора Варухина, почему он украл фамилию, а с ней и всю славную жизнь моего мужа? Как Варухин остался живой, один из ушедшего в рейд отряда, которым командовал мой отец?
Варухин вздрогнул всем телом, поднял голову. И вдруг зажмурился, словно перед ним была не Васса, а сиял ослепительный, режущий глаза свет. Он не мог смотреть на Вассу и отвернулся к окну, за которым виднелось серое небо и такой же серый двор. Там, за решетчатой изгородью, стояли вкопанные в землю козлы детских качелей. И Варухину стало зябко: они показались ему сейчас похожими на виселицу. Он даже головой потряс, чтобы избавиться от наваждения, но очертания виселицы не исчезали, перекладина продолжала маячить перед глазами, как возмездие, как расплата. И он, сознавая это, готов был реветь в ужасе перед неминуемой карой. Мысли его растекались, не хотели воплощаться в покаянные слова. Их давил кошмарный образ виселицы, и сам он видел себя в петле…
Полынов с презрением глядел на бывшего Байду, потом, вздохнув, сказал:
– Человек, для которого реален только блеск успеха, личное благополучие, пойдет на все. Обыватель с его философией потребителя всегда был и останется потенциальным преступником. Этот самозванец Варухин яростно выступил против рассмотрения парткомом его, так сказать, деятельности. Он требует исполнения закона, он знает, что дознанием имеют право заниматься только юридические следственные органы, ссылается на Конституцию. Что ж, пойдем ему навстречу, пусть его делами займется прокуратура, а мы перейдем к следующему вопросу.
…На другой день Васса обратилась в органы государственной безопасности, изложила суть дела. Ее попросили остаться в Москве на несколько дней. Чтобы побыть подольше с сыном, она переселилась к нему в гостиницу. Вскоре ее опять пригласили в КГБ для дачи дополнительных показаний по делу Варухина. А вечером мы вернулись к разговору о судьбе истинного Юрася Байды. Все думали по-разному. Я сказал:
– Если Юрий Прокопович погиб, то кого же спасли во время грозы сестры Калинченко? Это очень важно, потому что неизвестный нам человек, будь он жив, мог бы пролить свет на темные пятна в событиях. Одна из сестер, Ефросинья Павловна, утверждает, что откопала в лесу именно Байду, а не кого-то другого, да и сестра ее покойная узнала его. Он долго лежал у них в подполье, они с ним разговаривали, ухаживали за ним, лечили. Поскольку из местных партизан в вашей группе был один Байда, значит…
– К сожалению, это еще ничего не значит, – сказала Васса. – Нынче, через много лет после войны, люди с подмоченной при немцах репутацией стараются задним числом присвоить себе различные заслуги, показать себя борцами с фашизмом. Поэтому к Калинченко доверия у меня нет. Достаточно того, что она, знавшая, по ее словам, истинного Юрия Байду, признала его в проходимце! Одно это свидетельствует о ее…
– Не могу согласиться с вами! – перебил я Вассу. – Мне кажется, Калинченко просто подпала под общий праздничный настрой в момент встречи с мнимым Байдой. Влияние своего рода массового гипноза… И в то же время ей явно виделся иной Байда! Я отлично помню ее неуверенный тон, изумление на первых минутах общения с гостем. Все это я отнес за счет волнения, отдаленности событий по времени, людской забывчивости… Некоторые разговоры в Покровке и Рачихиной Буде записаны у меня на магнитофоне. Вот послушайте.
Я поставил кассету, нажал кнопку. Зазвучал голос Ефросиньи Павловны:
«Волосыкы у тебя были темнии, як нич… спеклысь с кровью та с глиною могильной. Сосульками висели. И лица не было видно. Страшно!»
Остановив магнитофон, я перемотал пленку дальше, где Калинченко рассказывает, как вытащила Байду из могилы.
«А вин же молодэсэнькый, пораненный весь! Чуть дыхае. Тяжкенькым показался, а худущый – як та жердина… Сбегала я, покликала сестру Настю, а Настя пизнала тебя. «Цэ ж, – говорит, – Куприяна Темнюка племянник, якый дядька свого до партизанив видвив, а они Куприяна повесили… Не бойся, казала я, мы ж свои люды, знаем, чей ты, а ты все прикидывался, що ничего не помнишь. Так и подался кудысь, як пришибленный. А заикался-таки сильно. Видать, от контузии…»
– Как, – спросил я, выключая магнитофон, – похож Варухин на портрет, нарисованный Калинченко?
– Скорее, это портрет Юры, – сказала Васса, заволновавшись.
– А теперь другая вещь, – продолжал я. – У спасенного сестрами Калинченко человека, если это был Юрий Прокопович, странное, трудно объяснимое поведение. Оно, как мне кажется, совершенно не вытекает из его характера. Неужели у него за четверть века ни разу не появилось желания посетить те места, где он был заживо похоронен, повидать и поблагодарить тех людей, которые спасли его и поддержали в беде? Это не в характере Байды.
– Нет, – сказала Васса твердо. – Юра был очень честный, обязательный человек. Хорошо помнил добро и умел прощать зло.
– Выходит, не его спасли сестры Калинченко?
Васса молчала и вопросительно глядела на меня.
– А я, Васса Карповна, убежден, что Калинченко не обманывают. Сестры действительно, спасли кого-то, и по-моему Байду, но отнюдь не Варухина. Выдавать себя за Байду он стал значительно позже. В то время, когда Юрий находился у Калинченко, Варухин еще был в рейде с отрядом «Три К».
Васса вздохнула.
– Мы вернулись к тому, с чего начали разговор…
Моя дочь Наташа, не отходившая ни на шаг от гостей, глотавшая каждое их слово, пылко изрекла:
– Надо показать Ефросинье Павловне Калинченко фотографию Юрия Прокоповича и фотографию Варухина, пусть выберет из них настоящего Байду. Чего проще?
– Во! – воскликнул я. – Еще один комиссар Мегрэ появился…
– Ты права, – поддержала Васса покрасневшую Наташу. – Но беда в том, что ни одной карточки Юрия Прокоповича не сохранилось.
– В свое время отец поступал в военное училище, – заговорил в раздумье капитан Байда. – Документы сдавал через военкомат, в том числе и анкету с фотографиями. Отказ в приеме также получил в военкомате, но документы забрать не успел – началась война. Поэтому, если архив военкомата сохранился, то остались и фотокарточки. Надо запросить Центральный архив Министерства обороны. Я попрошу свое командование, чтобы это сделали официальным порядком, так будет быстрее.
На том мы и порешили. На следующий день я проводил Вассу, уезжавшую к себе в Березово, и сына, который отправлялся к ней погостить на две недели оставшегося отпуска.
Следствие по делу Варухина продолжалось, и чем больше подробностей выявляло оно, тем полнее открывалась глубина падения этого человека, чудовищная тяжесть его злодеяний, среди которых присвоение чужого имени и чужой славы было лишь одним из штрихов на черной совести негодяя.
Показания Варухина пролили, наконец, свет и на то, что оставалось тайной более четверти века…
ТАЙНА ИСЧЕЗНОВЕНИЯ ОТРЯДА «ТРИ К»
Уже третью неделю отряд Коржевского идет ускоренным маршем на северо-запад. Боевое задание – крайне срочное и важное, хранящееся командованием в глубокой тайне. Даже писарь Варухин, читающий почти все секретные документы, и тот лишь смутно догадывается о цели рейда. Партизаны торопятся, идут лесами, питаются сухарями да консервами, пьют сырую воду – разведение костров строжайше запрещено – и все же двигаются медленно. Приходится действующие дороги тщательно разведывать, обставлять охраной, и только тогда партизаны пересекают их с оглядкой и чуть ли не бегом.
Только в зеленом сумраке чащоб люди чувствуют себя немного свободней. Лес разнородный: то тянутся белостволки березы, то тревожно шумят верхушками осины, млеющие на солнце, зато старые сосны укрывают дороги так, что никакой фашистский «хеншель» ничего не заметит, если даже пролетит над самыми кронами. Глушь, сырой мрак, комары… Не шли, а пробирались гуськом по извилистым, не хоженным с начала войны тропинкам. Опытный разведчик Максим Костылев умудрялся находить дороги по приметам, которым учил его дед Адам: по низкой, квелой поросли малины, по высокому будылью вонючего журавельника, который вымахивал на целине обычно по грудь.
Сегодня Максим ехал верхом впереди отряда, сверяя маршрут по карте. Его догнал ординарец Коржевского, крикнул: «К командиру!» – и умчался обратно. Максим свернул с дороги и, пропуская мимо себя партизанскую колонну, подъехал к Коржевскому, козырнул:
– По вашему приказанию…
– Ты что эту чертову тропу выбрал? – напустился на него командир. – Не кусты, а колючая проволока! Всю бороду повыдрал. Идти невозможно. Так мы до морозов будем тащиться. Давай ищи дорогу пошире, получше.
– Товарищ командир, широкие, хорошие дороги не для нас… Там немцы. А для расчистки их от немцев моего взвода не хватит.
– Людей не дам, а другую дорогу ищи!
Максим, огрев коня плеткой, умчался вперед, кланяясь хлещущим по лицу зеленым веткам.
Лес и лес. Нетронутый, вековой. Пологие холмы переходят в низины, по низинам – болота, покрытые мелким, продутым ветрами осинником. Пока огибали болото, прошло полдня. Теперь надо наверстывать время.
«И когда закончится этот сумасшедший кросс по пересеченной местности?» – вздыхал Варухин. Он чувствовал себя так, как в те дни, когда шел с группой десантников Афанасьева. Усталость валила с ног, колючие кустарники кололи, раздирали в кровь руки, сухие иглы хвои сыпались за воротник мокрой от пота куртки. Варухин поеживался, почесывался и, сознавая собственное бессилие перед трудностями похода, раздраженно ругался. Идет, задыхается. Опять не заметил лежащую поперек дороги суковатую лесину, зацепился ногой, упал. А рядом товарищи над ним смеются. До слез обидно. Пошел дальше осторожнее, обходил сучья, отгибал ветки, хлещущие по лицу. Чем выше лимонное солнце, тем жарче в лесу, тем сильнее хочется пить. Воды кругом – хоть топись, а не напьешься: ржавая, горькая, лесной смолой пропахшая, да и добыть ее нелегко. Берега болот топкие, хлябь, зеленые мхи да синие окошки трясин.
Варухин жевал влажную зелень можжевельника, высасывал влагу, как учил когда-то лесовик дед Адам. У можжевельника, говорил он, острый дух и горький вкус, зато пососешь его – и есть не хочется. Так проходили день за днем Так и ныне. К вечеру жара спала, отряд остановился на ночевку в густом березняке. Откуда-то потягивает земляничным душком, звенят птицы. Темнота густеет, всходит луна. От ее света синеватая поляна покрывается паутинным узором.
Подостлав под себя куртку, Варухин ложится на спину, укрывается плащ-палаткой и, спасаясь от зудящего комарья, закрывает лицо трофейным батистовым платком. Раньше это был не платок, а немецкая тактическая карта. На нем и сейчас, после многократных стирок, хорошо видны голубые извивы речки, зеленый массив леса, пучок дорог. Накрахмаль, отутюжь – и опять тебе карта. Варухин шевелит носками сапог, успокаивается, постепенно перестает ощущать зуд комаров, и к нему приходит чудный сон. Он видит бледнеющее небо, черные шапки сосен постепенно зеленеют, а вода озера из синей делается розовой. В ней четко отражаются березы, осины, а вдали сквозь дымку видится островок среди Маврина болота, густые кусты. Вот кусты шевельнулись, показался Байда, вышел на берег, остановился. Вдруг рядом с ним, осыпанная росой, возникла Васса. Закинула за голову руки, поправляет волосы, потом раздевается и входит в голубую воду. Васса плещется, счастливо смеется. На плечах ее искрятся брызги. Затем она не спеша, словно священнодействуя, намыливает волосы, руки, разбухшие груди, и вот – ныряет, сверкнув крепкими стройными ногами. Вынырнув, медленно плывет… Вот она уже на берегу, стоит на траве, вытирается…
Да сон ли это? По телу Варухина волной пробежала дрожь. Обидчивая память подсовывала все новые и новые дразнящие картины… Он заскрипел зубами и очнулся.
…Раннее утро. И опять – партизаны в пути. Шли вдоль речки, вихляющей в жидком тумане. Она то возникала среди сосен, то исчезала за глухими зарослями подлеска. Воздух был какой-то тусклый, густой. Парило. Должно быть к дождю. Меж двумя голыми песчаными холмами пересекли накатанную дорогу, и тут высоко над головой послышался знакомый подвывающий гул фашистских транспортных «Юнкерсов-52». Летят на восток, везут что-то срочное своим войскам, наступающим на Сталинград, на Северный Кавказ…
Афанасьев посмотрел им вслед, подумал со злостью:
«Гудите, гудите… недолго осталось вам гудеть…»
И действительно, до аэродрома «юнкерсов» оставалось три перехода, а задание, известное только командирам партизан, как раз и состояло в уничтожении фашистской авиабазы.
«Юнкерсы» удалились, но в небе не утихло, на смену им появились другие звуки – рев двухмоторных «Мессершмиттов-110». Они проносятся над колонной партизан низко, словно их кто-то нацеливает. Опасные самолеты. На каждом по два летчика, один из них наблюдатель и одновременно стрелок. «Мессершмитты-110» – лучшие многоцелевые двухбалочные истребители-бомбардировщики люфтваффе.
Коржевский отдает команду рассредоточиться. Двести человек партизан разбегаются, прячутся за деревья, в ямы, а «мессершмитты», разворачиваясь от солнца и словно видя партизан, бросаются в атаку. Сердце застывает от страха, от непонимания: почему? Откуда они знают, где находится отряд? Кто донес? Может, кто предал? Страх неизвестности леденит кровь. Бомбовой грохот встряхивает землю. Визг осколков, свист пуль, все смешивается с криком раненых. Самолеты заходят на штурмовку вторично. А партизаны в это время лишены возможности маневрировать, кассеты осколочных мин низвергаются на их головы.
Варухин заметил сломанное толстое дерево в полтора обхвата. Прыжок, другой – и он под ним. Спрятался, прижался к нему спиной. Лесина твердая, как кость. Такую ни пуля, ни осколок не пробьет. А кругом грохает, гудит, взрывается. Такой бомбежки Варухин не испытывал даже на фронте. Казалось, фашисты решили смешать отряд с землей, задавить той самой авиацией, которую партизаны собирались уничтожить на собственном их аэродроме. Налет «мессершмиттов», судя по всему, не случайность. Впечатление такое, будто их кто-то наводит по радио, указывает местонахождение цели. Если так, дело швах. Значит, немцы выследили отряд «Три К», поняли намерение партизан и приняли меры к обороне аэродрома. Если так – это, по сути, провал операции, свидетельство тому – бомбежка.
За год войны Коржевский хорошо изучил повадки фашистов, знал: раз вцепились, не отстанут. Тем более что у них свой счет к отряду, принесшему им немало бед. Стоя среди поваленных, расщепленных стволов, Коржевский позвал начальника штаба и Афанасьева на совещание.
– Цель нашего похода, – сказал он, – видимо, перестала быть тайной для врага, но по-прежнему остается неизвестной непосредственным исполнителям операции. Предлагаю рассказать всем партизанам о предстоящих трудных делах, Если не удастся скрыться в лесах, сбить противника столку, мы будем вынуждены принять тяжелый бой. Поэтому люди должны все знать заранее и настроиться.
Афанасьев согласился с командиром. Он также считал не случайным нападение «мессершмиттов» и допускал, что в отряд, оставшийся без опытного разведчика, мог проникнуть фашистский агент, который предупредил своих об уходе партизан в рейд. Этого было достаточно, чтоб за отрядом началась слежка. Даже возможно, что «хвост» имеет передающую радиостанцию, а партизаны после нынешней яростной бомбежки лишились радиста: Аркадий Полухин погиб, рация уничтожена. Положение резко ухудшилось, связь с центром прервана, единственная возможность сообщить ему обстановку, спросить совета потеряна. Отряд предоставлен самому себе и должен теперь действовать на свой страх и риск, рассчитывать на собственные силы да на умение командиров.
Взводные, выслушав боевое задание, призадумались, но сомнения или уныния на их лицах не возникло. На совещании решили изменить маршрут следования к вражескому аэродрому, двигаться не на северо-запад, как прежде, а сделать крюк и подойти к нему с севера. Двигаться ночами, для дневок выбирать глухие дебри, глубокие овраги, чтобы никакая воздушная разведка не смогла обнаружить.
На поляне выкопали братскую могилу, торопливо похоронили убитых, раненых положили на телеги – и в путь. Конные разведчики ушли вперед. Коржевский усилил боевое охранение. Через три часа в лощине, густо заросшей ветлой, сделали привал. Примчался на взмыленной лошади Максим Костылев, тревожно сообщил, что впереди в десяти километрах речка с топким болотистым берегом, мост разобран. С высокого западного берега по ним открывали огонь из пулеметов. Несколько раз севернее от моста пробовали переправиться на ту сторону вброд, но лошади вязли по брюхо. Пошли вниз по течению и напоролись на засаду. В короткой перестрелке едва отбились и потеряли одного разведчика. Другого брода нет. Это – единственный.
– Это мешок, – сказал Афанасьев, проведя ногтем по карте в том месте, где речка с единственным разобранным мостом разливается, образуя обширное болото на десятки километров. – Моста нет, наводить переправу бессмысленно: немцы тут же засекут, разбомбят. Надо выбираться.
– Да, но «мессера» перестреляют нас, как щенков, – отметил угрюмо Коржевский и задумался. – Ты прав, Илья Иванович. Тут болотный мешок. Оставаться здесь равносильно самоубийству. На твердой земле в случае чего можно сманеврировать, отойти… Вот что, Максим, разведай в этом направлении, – показал Коржевский на пятикилометровке.
Максим уехал. Писарь Варухин внимательно прислушивался к словам командиров и мрачнел. Пожалуй, никогда еще отряд не попадал в столь затруднительное положение. Неясность порождает беспокойство, метания. Видимо, Коржевский не знает, что делать. Его неуверенность передается другим. За шесть часов обстановка заметно изменилась. Командиры то рвались на северо-запад, то вдруг повернули на север. А дальше куда?
Вернулись разведчики и притащили пленного, объяснили, что в кустах поймали. Максим доложил:
– Свободного выхода нет, вдоль дороги войска, видел минометы, броневик. По ту сторону в зарослях на автомашинах, набитых фельджандармами и прочей карательной сволочью, в кузовах по бортам сидят женщины. Наши. Они как щиты. Мол, партизаны в женщин стрелять не будут. Эти каратели все рассчитали…
Коржевский, пронизывая взглядом пленного, втянул голову в плечи, как перед прыжком. Тот неожиданно брякнулся на колени и завопил по-украински: