355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Бунин » Том 6. Публицистика. Воспоминания » Текст книги (страница 42)
Том 6. Публицистика. Воспоминания
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:34

Текст книги "Том 6. Публицистика. Воспоминания"


Автор книги: Иван Бунин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 51 страниц)

Мрачное настроение, помимо всего этого, создавалось у Баратынского и всею тою общественною атмосферой, которая царила тогда в России. Всякому известно, какое время переживало русское общество в эпоху двадцатых к тридцатых годов нашего столетия, – в ту пору, когда пришлось жить и действовать Баратынскому. Правда, он, как я только что говорил, был чужд общественных стремлений (в узком значении этого слова) и не принимал в них участия; но все же он не мог не испытывать на себе духа той реакции, которая была тогда разлита в воздухе и мертвила всякое деятельное проявление жизни, чем у таких личностей, как Баратынский, еще более усиливала мрачное настроение.

Вот каковы в общих чертах были влияния среды, окружавшей Баратынского. Интересно взглянуть теперь, на какую почву падали эти влияния, какими индивидуальными особенностями отличался Баратынский в своем духовном облике.

* * *

К числу особенно характерных черт, свойственных от природы Баратынскому, надо прежде всего отнести его искренность и прямоту,то есть именно черты, без которых немыслима истинная поэзия. Баратынский был искренен и прям как в жизни, так и в творчестве. Эта прямота, по мнению Пушкина, даже вредила его популярности, как это было указано мною выше. В поэзии Баратынского никогда не было ни ходульности, ни ложного пафоса, ни желания позировать:

 
Я правдыкрасоту даю стихам моим… [63]63
  Курсив мой. (Прим. И. А. Бунина.)


[Закрыть]

Что мыслю, то пишу…
 

Кроме того, у Баратынского была еще драгоценная черта, опять-таки необходимая для настоящего художественного творчества: он был человеком очень самобытными врагом подражательности.Он говорил:

 
Не подражай: своеобразен гений
И собственным величием велик.
 

Строгое отношение к подражательности заставляло Баратынского произносить иногда резкие приговоры разным писателям: так, например, о французских романтиках он писал Пушкину: «Мне жалки эти новейшие романтики: мне кажется, что они садятся не в свои сани».

Натура Баратынского, как я уже отмечал, была по существу вдумчивая, созерцательная и сосредоточенная в своем внутреннем мире. Борьба и активность были совершенно ему несвойственны. Хотя в дни своей юности он не был чужд шумной жизни и разгула, столь распространенного тогда в его кругу, хотя он пытался даже воспевать военные доблести, но все это было у него наносным и временным. Будучи еще юношей двадцати одного года, он писал:

 
Пускай летит к шатрам бестрепетный герой,
Пускай кровавых битв любовник молодой
С волненьем учится, губя часы златые,
Науке размерять окопы боевые:
Я с детства полюбил сладчайшие труды.
Прилежный, мирный плуг, взрывающий бразды,
Почтеннее меча; полезный в скромной доле,
Хочу возделывать отеческое поле.
 

По тем же свойствам своей натуры Баратынский дорожил тихим семейным счастьем, которое выпало на его долю. И само собой разумеется, что человек подобного склада не мог иначе, как с душевной скорбью и ненавистью, смотреть на шумевшую вокруг него жизнь с ее прозаическими заботами и меркантильными интересами. Но пассивность и созерцательность Баратынского не делали, однако, из него сухого педанта и резонера; он чувствовал и радости жизни и даже осуждал тех, кто чужд увлечений, не в меру рассудителен и хладнокровен:

 
Всем этим хвастать не спеши:
Не редкий ум на это нужен —
Довольно дюжинной души.
 

Из тех же черт характера проистекала у Баратынского его нелюбовь к сатире, чел он сильно отличается от многих русских писателей. Если в поэзии Баратынского мы и встреча елся с эпиграммами, то это лишь исключения, а общий дух его поэзии совершенно чужд сатире, о чем он сам говорил и в своих письмах, и стихотворных посланиях. Так, в одном из писем к Н.В. Путяте он говорил: «На Руси много смешного, но я не расположен смеяться. Во мне веселость – усилие гордого ума, а не дитя сердца». В стихотворении Гнедичу он хотя и признает значение сатиры, говоря, что

 
Полезен обществу сатирик беспристрастный, —
 

но о себе пишет так:

 
Но ты ли мне велишь оставить мирный слог
И, едкой желчию напитывая строки,
Сатирой восставать на глупость и пороки?
Миролюбивый нрав дала судьбина мне,
И счастья моего искал я в тишине;
Зачем я удалюсь от столь разумной цели?
 

Однако нелюбовь к сатире не означала у Баратынского примирения с условиями современной жизни; он лишь мало верил в могущество слова вообще, говоря, что «разумный муж» не может пытаться «изменить людское естество», ибо

 
Из нас, я думаю, не скажет ни единый:
Осина – дубом будь, а дубу – будь осиной.
 

Такой взгляд на непреложный ход вещей в жизни людей служил для Баратынского не успокоением, не приводил его к квиетизму, а, напротив, мучил его душу; говоря в одном из своих очень сильных стихотворений, что мы принуждены, подобно всем другим предметам мироздания, быть покорными своему уделу, он заканчивает это стихотворение такими поистине патетическими словами:

 
О, тягостна для нас…
Жизнь, в сердце бьющая могучею волною
И в грани узкие втесненная судьбою!..
 

И действительно, жизнь поэта была полна муки, несмотря на внешнее довольство и счастие. У Баратынского бывали моменты, когда он как бы примирялся с жизнью, он говорит:

 
Не ропщите: все проходит,
И ко счастью иногда
Неожиданно приводит
Нас суровая беда… —
 

а в другом стихотворении даже оправдывает необходимость страданий:

 
Поверь, мой милый друг, страданье нужно нам,
Не испытав его, нельзя понять и счастья…
Одни ли радости отрадны и прелестны?
  Одно ль веселье веселит?
Бездейственность души счастливцев тяготит!
  Им силы жизни неизвестны…
 

Но такие рассуждения поэта, будучи также окрашены меланхолией, были, повторяю, лишь преходящими моментами в его жизни и не вносили гармонии в его страдающую душу. В счастие, понимаемое в самом высоком и благородном смысле, он не верил:

 
…в искре небесной прияли мы жизнь,
Нам памятно небо родное,
В желании счастья мы вечно к нему
Стремимся неясным желаньем…
…Вотще! Мы надолго отвержены им!
Сияя красою над нами,
На бренную землю беспечно оно
Торжественный свод опирает,
Но нам недоступно! Как алчный Тантал
Сгорает средь влаги прохладной,
Так, сердцем постигнув блаженнейший мир,
Томимся мы жаждою счастья…
 

Отрицая таким образом возможность счастия вообще, Баратынский еще более не верил в истинное и прочное счастие для самого себя, и это неверие росло у него с годами по мере того, как он все более отдавался своим горьким думам о суетности жизни:

 
Страдаю я! Из-за дубравы дальней
  Взойдет заря,
Мир озарит, души моей печальной
  Не озаря…
 

Тяжелая скорбь настолько овладела душою порта, что он начинал утрачивать веру в красоту и поэзию:

 
Что красоты, почти всегда лукавой,
  Мне долгий взор!
Обманчив он! Знаком с его отравой
  Я с давних пор.
 

Однако отказаться от веры в красоту и поэзию было для Баратынского равносильно утрате жизни, ибо на поэзию он смотрел как на возвышенное и благородное проявление человеческого духа, как на отблеск того света, который ярко озаряет мир идеалов. Томясь под бременем своих дум, он начинал терять веру даже в силу и могущество человеческого разума:

 
О, человек! Уверься наконец:
Не для тебя ни мудрость, ни всезнанья.
 

Но и этого мало: когда лучшие стороны человеческой жизни стали казаться поэту одними лишь миражами и когда он не находил себе ни в чем успокоения, он стал даже прославлять смерть:

 
О, дщерь верховного Эфира!
О светозарная краса!
В руке твоей олива мира,
А не губящая коса!
 

И только в смерти поэт нашел действительное успокоение…

* * *

Такова была скорбная внутренняя жизнь и поэзия Баратынского. Будучи от природы человеком нежной и хрупкой организации, неспособной на борьбу, и будучи подавлен многими крайне тяжелыми условиями личной и ударов и нередко впадал в настоящее отчаяние, между тем как перед его духовными взорами рисовался чистый и лучезарный мир поэзии и идеалов.

Многим может, пожалуй, показаться, что ознакомление с такого рода личностью и с такой поэзией приведет лишь к пессимизму, который и без того овладевает в наше время многими умами. Могут сказать, что нам нужны другие поэты и другие песни, вдохновляющие на борьбу за жизнь. Но как ни кажутся с первого взгляда такие мнения справедливыми, они, по-моему, являются все же чрезвычайно односторонними. Душа человеческая очень сложна и требует ответа на самые разнообразные запросы. Если этого ответа не дается, она замыкается в узкие рамки и не получает возможности развиться во всей своей силе и полноте. Я говорю, конечно, только о тех сторонах духовной жизни, которые могут быть оправданы с нравственной точки зрения, а к таковым, несомненно, принадлежат те психические движения, которые направлены на разрешение вечных вопросов бытия и смысла человеческой жизни,то есть тех вопросов, над разрешением которых и мучился наш поэт.

Задача истинного воспитания не может сводиться к тому, чтобы отстранить человека от восприятия тяжелых впечатлений: истинное воспитание должно, напротив, пользоваться и этой стороной дела, лишь бы в результате получилось гармоническое развитие всех душевных способностей, а это достижимо только в том случае, когда человек будет ознакомляться с жизнью всесторонне,когда он будет в состоянии понять и почувствовать, какие идеи и настроения волнуют теперь наше общество и какие волновали поколения, создавшие нашу современную культуру. К числу таких умственных веяний принадлежит и философия пессимизма. Руководители юношества должны лишь озаботиться тем, чтобы этому течению философской мысли отвести надлежащее место, сопоставить его с другими течениями и создать для человека такой синтез взглядов в его миросозерцании, который бы обеспечивал для него возможность искреннего и разумного служения лучшим заветам человечества. Одними из средств к достижению такой воспитательной цели может служить изучение выдающихся образцов истинной поэзии в ее разнообразных направлениях и разветвлениях. Наша отечественная литература богата такими образцами. Она, как всякое живое и органическое целое, отражала в себе все главные веяния нашей общественной мысли, которая принимала самые разнообразные оттенки. Едва ли нужно доказывать, насколько богата эта литература Пушкинского периода. Если в лице самого Пушкина мы имеем удивительную ясность души и стройность миросозерцания, то другие представители этой эпохи с поразительною тонкостью и изяществом выражали, хотя и более односторонние, но несомненно глубокие движения человеческой души. Так, например, в поэзии Лермонтова мы встречаем бурный и яркий протест как против несовершенства человеческой жизни вообще, так и против того общественного строя, в котором пришлось жить поэту. В нежной и пассивно-созерцательной натуре Баратынского этот протест принял совершенно иную форму: не будучи способен на борьбу, этот поэт, как мы видим, лишь с тяжкою думой останавливался перед суровыми вопросами жизни, которая в конце концов задавила эту хрупкую душевную организацию. Но скорбная жизнь Баратынского была не только трогательна, но и поучительна: в его лице мы видим искреннего и страстного искателя, истины,и он был в полном праве сказать о себе:

 
…Яживу, и на земле мое
Кому-нибудь любезно бытие.
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах. Как знать? Душа моя
Окажется с душой его в сношенье,
И, как нашел я друга в поколенье,
Читателя найду в потомстве я.
 

<1900>

Речь на юбилее «Русских Ведомостей» *

Приветствую «Русские ведомости» с благодарностью за то, что дали они русской литературе, и за их отношение к ней. Не останавливаюсь на том, что непосредственно прошло через «Русские ведомости» и осталось в литературе: столбцы их украшались именами бесспорными – именами Толстого, Чернышевского, Салтыкова, Глеба Успенского, Чехова, Короленко. Отмечу только то, что имена эти были не случайными на этих столбцах, что они не терялись в пестром списке других имен, что до последнего времени окружены они были именами если и меньшими, то всегда приблизительно того же порядка и ценности определенной, устойчивой, а не созданной теми или иными обстоятельствами. Другая заслуга «Русских ведомостей» не менее, если не более важна: это – позиция, которую занимали они по отношению к литературе за последние пятнадцать, двадцать лет, и воздействие их на нее, прямое и косвенное. Трудно учесть это воздействие, каждодневное воздействие всякой газеты; но несомненно, что оно огромно, а у нас и за последнее время – особенно.

Наша читающая масса еще малокультурна; газета для нее еще в новинку и действует на умы резко. А потребность в газете растет с каждым днем; растет и число газет и распространение их. А мы – еще далеко не европейцы; мы еще не чувствуем в той мере, как европеец, грани между печатным словом истинно литературным и так называемым бульварным; да у нас еще и не обозначилась как следует эта грань. «Нам печатный лист все еще кажется святым», – сказал Пушкин, и мы еще должны помнить эти слова. У нас не редкость, что еще не только газета, претендующая быть литературным органом, но и журнал уделяет столько же места и столько же серьезности при разборе «Хаджи-Мурата», как при разборе произведения, недалеко ушедшего от какого-нибудь «Разбойника Чуркина». Мы еще не совсем понимаем, что такое реклама, – мы как провинциал: видим вывеску – «центральный магазин» – и полагаем, что этот магазин и впрямь центральный. Подумайте же, что значит для нас газета в то время, когда мы с такой быстротой европеизируемся, порождаем буржуазию, пролетариат, выходим на улицу, начинаем жить сложной, пестрой жизнью и все более входим во. вкус газеты, подпадаем под ее влияние! А ведь писатель испытывает влияние двойное, – власть и газеты и толпы. Много ли тех, что могут противиться этой власти, жажде нравиться толпе, жажде вырвать у нее славу, даже хотя бы скандальную? Таких стойких всегда было мало, а у нас, теперь, особенно мало, да иначе и быть не может: ведь и писатель наш мало культурен, он не менее нервирован сменой событий и настроений и столь же мало подготовлен к нашей новой, ломающейся, жизни, не говоря уже о том, что русская действительность сделала все возможное, чтобы искалечить нас, что она дала нам такие ужасающие контрасты, как шестидесятые, семидесятые годы, а вслед за ними – восьмидесятые, дала девяностые – и начало девятисотых!

Вы, господа, слишком хорошо знаете, чем была русская жизнь за последние двадцать лет, знаете все радостные и все уродливые или ужасные явления, ее. Чем же была русская литература за эти годы? По необходимости отвечая на этот вопрос кратко, в самых общих чертах, я должен твердо сказать, что уродливых, отрицательных явлений было в ней во сто крат более, чем положительных, что литература эта находилась в периоде во всяком случае болезненном, в упадке, в судорогах и метаниях из стороны в сторону. И тысячу раз был прав Толстой, когда говорил: «На моей памяти совершилось поразительное понижение литературы, понижение вкуса и здравого смысла читающей публики». Толстой причину этого видит в развитии рекламы, в приспособлении писателей и вообще печатного слова ко вкусам и интересам наибольшего числа потребителей, ко вкусам «всегда грубым и низким», по его определению.

Но у нас в России есть и другие причины этого падения художественных произведений и вообще печатного слова. Каковы они, эти причины? На мой взгляд, вот одна из них. Был известный уклад в русской жизни, тяжелый во многих отношениях, но – уклад. Он должен был разрушиться, исчезнуть – и почти исчез. Была известная культура, не глубокая, не имевшая крепких, вековых корней; она тоже осуждена была на исчезновение еще в те дни, когда «порвалась цепь великая». Успела ли эта культура создать себе преемницу, основать прочные культурные традиции? Вы знаете, что нет. Писатель-«разночинец» шестидесятых, семидесятых годов еще дышал этой культурой, да и само время определяло его путь, направляло его. Этот «разночинец» странствовал, спивался, страдал, болел, но это была другая болезнь, это были муки совести, сердца, – и вы знаете, что это сердце бывало порою истинно «золотым сердцем».

Теперь в литературу пришел новый «разночинец», духовный разночинец, уже совсем почти традиций лишенный, сбитый с толку годами восьмидесятыми, девяностыми, а кроме того, и тем, что должно было встретиться с ним, – европейскими влияниями. Я говорю не о всех представителях современной литературы. Я говорю о типе писателя, еще так недавно преобладавшем. Каков же этот писатель? Он мало культурный, чуть не подросток во многих отношениях, и начал и жил эксцессами, крайностями и – подражанием, чужим добром. Он нахватался лишь верхушек кое-каких знаний и культуры, а возгордился чрезмерно. Он попал в струю тех течений, что шли с Запада, – и охмелел от них и внезапно заявил, что и он «декадент», «символист», что и он требует самой коренной ломки всего существующего в искусстве и самых новейших форм его (как будто форма отделима от содержания, как будто форма не есть последствие, порождение индивидуальности таланта и того, что он хочет сказать). Конечно, все это было бы совсем смешно, когда бы не было грустно: грустно потому, что нет действий без причин, а на причины – и горестные – я уже указывал; смешно же потому, что разве не нелепо было это требование баррикад и битв за свободу в литературе русской, одной из самых молодых, одной из свободнейших и разностороннейших литератур в мире? Понятны были литературные революции в Европе, эти битвы классицизма с романтизмом, романтизма с реализмом там, где были долголетние твердыни их. А во имя чего начался наш бунт? Разве не у нас был Пушкин и почти рядом с ним – Лермонтов, Лев Толстой – и Достоевский, Фет – и Некрасов, Алексей Толстой – и Майков? Разве не с чужого голоса закричали мы и продолжаем кричать?

Да, так вот каково было, господа, начало. Нужно ли мне напоминать дальнейшее? Здесь не место и не время Для этого. Я только напомню вам, какое невероятное количество школ, направлений, настроений, призывов, буйных слов и падений видели мы за последние годы! Послушайте писателя нового типа: он, на своем пошлом жаргоне, своими устами или устами своего критика – и чаще всего газетного, – скажет вам, что он создал несметное количество новых ценностей, преобразовал прозаический язык, возвел на высоту и обогатил стихотворный, затронул глубочайшие вопросы духа, «выявил» новую психику, поставил себе великие «задания», стремится к великим «достижениям» и «возможностям», он, не стыдясь, назовет себя «мудрым», «многогранным», «дерзновенным», «солнечным»… А меж тем, за немногими исключениями, не только не создано за последние годы никаких новых ценностей, а, напротив, произошло невероятное обнищание, оглупление и омертвение русской литературы:

 
Не многое исчезло: совесть, чувство,
Такт, вера, ум… Растет словесный блуд…
 

Исчезли драгоценнейшие черты русской литературы: глубина, серьезность, простота, непосредственность, благородство, прямота – и морем разлилась вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый. Испорчен русский язык (в тесном содружестве писателя и газеты), утеряно чутье к ритму и органическим особенностям русской прозаической речи, опошлен или доведен до пошлейшей легкости – называемой «виртуозностью» – стих, опошлено все, вплоть до самого солнца, которое неизменно пишется теперь с большой буквы, к которому можно чувствовать теперь уже ненависть, ибо ведь «все можно опошлить высоким стилем», как сказал Достоевский. Вы вспомните, господа, чего только не проделывали мы с нашей литературой за последние годы, чему только не подражали мы, чего только не имитировали, каких стилей и эпох не брали, каким богам не поклонялись! Буквально каждая зима приносила нам нового кумира. Мы пережили и декаданс, и символизм, и неонатурализм, и порнографию, называвшуюся разрешением «проблемы пола», и богоборчество, и мифотворчество, и какой-то мистический анархизм, и Диониса, и Аполлона, и «пролеты в вечность», и садизм, и снобизм, и «приятие мира», и «неприятие мира», и лубочные подделки под русский стиль, и адамизм, и акмеизм – и дошли до самого плоского хулиганства, называемого нелепым словом «футуризм». Это ли не Вальпургиева ночь! И сколько скандалов было в этой ночи! Чуть не все наши кумиры начинали свою карьеру со скандала! И какую поистине огромную роль играла во всем этом газета!

«Русские ведомости» не есть эта газета. «Русские ведомости» одна из тех немногих газет, которые никого не рекламировали, не гонялись за сенсацией, не создавали скороспелых репутаций, со спокойствием отмечали плюсы и минусы писателей и перворазрядных и второстепенных. «Русские ведомости» проявляли отношение неизменно беспристрастное даже и к тем, которые после шумной «славы» падали и подвергались в других изданиях, ранее превозносивших их, издевательству. «Русские ведомости» отмечали, – конечно, с своей точки зрения, с которой можно и не соглашаться, – все ценное даже и у тех, которые по общему своему направлению совсем не подходили к ним. «Русские ведомости» замалчивали нелепости литературы последних лет, справедливо полагая, что то внимание, которое, в угоду толпе, обращалось на них, лишь содействует их развитию, их популярности, хотя бы и скандальной. «Русские ведомости» протестовали против тех течений в литературе, которые задавались целью совершенно устранить из литературы этический элемент, проповедовать полную разнузданность все себе позволяющей личности, прославлять под видом утонченности самый простой и старый, как мир, разврат, искоренить идеи общественности, разрушить веру в силу разума и нагонять мистические туманы, шаткие метафизические построения, часто нарочито соединенные, собственного изделия и весьма слабо продуманные, прославлять смерть, квиетизм и даже самоубийство. «Русские ведомости» порою указывали и на происхождение того, чем жила наша литература за последние годы: на общую расшатанность, неустойчивость нашей общественной мысли и неорганизованность общественного мнения, на нашу подражательность Европе, большею частью жалкую, ученическую, – очень нередко сводившуюся даже к плагиатам, – на низкие стремления выделиться не оригинальностью, а оригинальничаньем, на что имелся особо бойкий спрос со стороны нашей уродливо формирующейся буржуазии и всех праздных слоев общества, на увлечения некоторых из писателей, хотя и искренних, но неспособных вследствие отсутствия истинной культурности разобраться в явлениях жизни, в различных теориях, смешивающих движение вперед с чисто дикарским отрицанием заслуг всех своих предшественников, несовершенство научных методов с крахом науки, дерзновенные полеты мысли с дерзостью, рост и разносторонность индивидуальности с развращенностью ее…

Толстой в статье, которую я цитировал, особенно упирает на те подделкипод художественные произведения, которые в таком огромном количестве появляются в наше время, и на роль газеты, журнала, критики, проводящих в жизнь эти подделки. «От газет, журналов, критики, – говорит он, – зависит вся будущность просвещения европейского мира». Господа, за «Русские ведомости» вы могли быть спокойны. «Русские ведомости» – один из самых благородных органов печати во всей Европе. Поклонимся же им за это благородство.

Москва, 6.Х.1913


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю