Текст книги "«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция"
Автор книги: Иван Бунин
Соавторы: Леонид Андреев,Константин Коровин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
На охоте
К вечеру мы пришли к краю озера, где были болота, – Герасим сказал, что здесь будет перелет уток.
Место поросло кустами ивняка, осокой. Небольшие плёсы.
Герасим шепнул мне:
– Шаляпина надо подале поставить. Горяч больно, не подстрелил бы. Не приведи бог. Я с ним нипочем на охоту не пойду. Очинно опасно.
Вечерело. Потухла дальняя заря. Вдали с озера показалась стая уток. Летели высоко, в стороне от нас.
Вдруг раздались выстрелы: один, другой…
– Что делает, – сказал стоявший рядом со мной Герасим. – Где же они от него летят! Более двухсот шагов, а он лупит! Горяч.
Утки стаями летели от озера через болото над нами, но все – вне выстрелов.
А Шаляпин беспрерывно стрелял – по всему болоту расстилался синий дым.
В быстром полете показались чирки.
– Берегись! – крикнул вдруг Герасим.
Я выстрелил вдогонку чиркам. Выстрелил и Герасим. Видно было, как чирок упал.
Низко над нами пролетели кряковые утки. Герасим выстрелил дублетом, и утка упала. Был самый перелет.
Пальба шла, как на войне…
Когда совсем стемнело, Герасим, вставив в рот пальцы, громко свистнул.
Мы собрались.
– Ну, ружьецо ваше, – сказал мне Шаляпин, – ни к черту не годится.
– То есть как же это? Это ружье Берде. Лучше нет.
– Им же стрелять надо только в упор. Погодите, вот когда я здесь построюсь, вы увидите, какое у меня ружьецо будет!
– Дайте-ка я понесу Федору Иванычу ружье, – лукаво сказал Герасим. И, взяв ружье у Шаляпина, его разрядил. – Горяч очень!
Убитых кряковых уток и чирка мы на берегу озера распотрошили, посыпали внутрь соли, перцу и зарыли неглубоко в песок.
Василий Княжев и Герасим нарубили сушняка по соседству в мелколесье и развели на этом месте большой костер. Была тихая светлая ночь. Дым и искры от костра неслись ввысь.
– А неплохо ты живешь, Константин, я бы всю жизнь так жил.
– Да, Константин понимает, – сказал Серов.
Разгребая колом костер, Герасим вытащил уток и на салфетке снял с них перья, которые отвалились сами собой. Из фляжки налили по стакану коньяку. Герасим сказал:
– Федор Иванович, попробуйте жаркое наше охотницкое.
И протянул ему за лапу чирка. Шаляпин, выпив коньяк, стал есть чирка.
– Замечательно!
– Чирок – первая утка, – сказал Герасим. – Скусна-а!..
В котелке сварился чай. Ели просфоры ростовские. А Василий Княжев расставлял донные удочки, насаживая на крючки мелкую рыбешку. Короткие удилища он вставлял в песок и далеко закидывал лески с наживкой. Сверху удилища на леске висели бубенчики.
– Надо расставлять палатку, – сказал я.
– Слышишь, звонит? – вскинулся Шаляпин и побежал к берегу.
– Подсачок! – закричал он с реки.
Большая рыба кружила у берега. Василий подхватил ее подсачком и выкинул на берег.
– Шелеспер.
– Ну и рыбина, это что же такое. Спасибо, Константин. Я даже никогда не слыхал, чтобы ночью ловили рыбу.
* * *
Шаляпину нравилось жить в деревне, нравились деревенские утехи – рыбная ловля и охота. Но только, надо правду сказать, рыболов Василий Княжев не очень долюбливал ловить с ним рыбу.
– Упустит рыбину, а я виноват. Вот ругается – прямо деться некуда!
И деревенский охотник Герасим Дементьич тоже отлынивал ходить с ним на охоту. Говорил:
– Что я?.. Собака Феб и та уходит от его с охоты. Гонит ее на каждую лужу: «Ищи!» А у собаки-то чутье, она ведь чует, что ничего нет, и не ищет. Ну и собака, значит, виновата. Я говорю: «Федор Иванович, ведь видать, что она не прихватывает – нету на этой луже ничего. Кабы было, она сама прихватывать зачнет. Видать ведь». – «Нет, – говорит, – здесь обязательно в кустах утки должны сидеть». Попали раз на уток-то, ну Феб и выгоняет. Так чисто войну открыл. Мы с Иваном Васильевичем на землю легли. А он прямо в осоку сам за утками бросился. Чуть не утоп. Раненую утку ловил. А та ныряет. Кричит: «Держи ее». Ведь это что – горяч больно.
Герасим лукаво посмотрел на меня и продолжал:
– А незадача – бранится… Ишь мы с тобой прошли однова – Никольское, Мелоча и Порубь – восемь верст прошли, и – ничего, ты не сердишься. Закусить сели, выпили, это самое, коньячку, а с Шаляпиным трудно. Подошли с ним у Никольского – всего полторы версты, говорю – завернем, здесь ямка есть болотная в низинке – чирки бывают. Обошли – нет ничего. Он говорит: «Ты что меня гоняешь так-то, зря? Где чирки? Что ж говорил? Зря нечего ходить». Идет и сердится. Устали, сели закусить. Он, значит, колбасу ест, ножом режет, из фляжки зеленой пьет. Мне ничего не подносит – сердится: «Попусту водишь!» А ведь птицу за ногу не привяжешь. Птица летуча. Сейчас нет, а глядишь, к вечеру и прилетела…
Впрочем, Герасим любил Шаляпина. Однажды он мне рассказывал:
– Помните, когда на Новенькую ехали, ко мне в Буково заехали, у нас там на горке омшайники большие. Шаляпин спрашивает: «Что за дома – окошек нет?» Говорю: «Омшайники в стороне стоят, туда прячем одежу и зерно – овес и рожь, горох, гречу. Оттого в стороне держим – на пожарный случай, деревня сгореть может, а одежина и хлеб – останется». – «Покажи, – говорит, – пойдем в омшайник». Ну, пошли, отпер я ему дверь, понравился омшайник Федору Ивановичу. «Хорош, – говорит, – омшайник, высокий, мне здесь поспать охота». Ну, снял я ему тулуп, положил на пол, подушку принес. «Вот, – говорит, – тебе папиросы и спички, не бойся, я курить не буду». Так чего! До другого дня спал. В полдень вышел. «Хорошо, – говорит, – спать в омшайнике. Мух нет, и лесом пахнет…» Потом на Новенькую мельницу кады к Никон Осиповичу ехали, так говорил мне, на лес показывал: «Я вот этот лес куплю себе и построю дом, буду жить. Хорошо тут у вас. Хлебом пахнет. Я ведь сам мужик. Вот рожь когда вижу, глаз отвести не могу. Нравится. Есть сейчас же мне хочется…» Ну, значит, проезжая село Пречистое, в лавочку заехали. А в лавочке что: баранки, орехи, мятные пряники, колбаса. Он и говорит Семену, лавочнику: «Раздобудь мне рюмочку водки». Тот: «С удовольствием. У меня есть своя». Вот он выпил, меня угостил. Таранью закусывали и колбасой копченой. Так заметьте: он все баранки, что в лавке были, съел, и колбасу копченую. Вот здоров! Чисто богатырь какой. «Герасим, – говорит, – скажу тебе по правде, я делом занят совсем другим, но, как деньги хорошие наживу, вот так жить буду, как сейчас. Здесь жить буду, у вас. Как вы живете». – «Ну, – говорю, – Федор Иванович, крестьянская-то жизнь нелегка. С капиталом можно». А видать ведь, Кистинтин Ликсеич, что душа у него русская. Вот с Никоном Осипычем – мельником – как выпили они – и «Лучину» пели. Я слушал, не утерпеть – слеза прошибает… А гляжу – и он сам поет и плачет…
* * *
В тишине ночи до нас донеслись голоса – по дороге к деревне Кубино кто-то ехал.
– Эвона! Знать, они там. Костер жгут.
Кто-то крикнул во тьме:
– Кинстинтин Лисеич!
– Это, должно быть, Белов кричит, – сказал Серов.
– Василий, – кричали мы, – заворачивай сюда.
Из-за кустов показалась лошадь. Возчик Феоктист и Василий, спрыгнув с тарантаса, подбежали к нам.
– Федор Иваныч, к вам из Москвы приехали. Велели, чтоб беспременно сейчас приезжали.
– Кто приехал?
– Велели сказать, что приехал Еврей Федорыч, он, говорит, знает, так ему и скажи.
Шаляпин нахмурился.
– А нынче какое число-то?
– Двадцать первое июля.
– Да разве двадцать первое? Ах, черт, а я думал восемнадцатое. Мне завтра петь надо в Москве. Обещал Щукину. В «Эрмитаже» в Каретном ряду. А я и забыл.
– Вот и Еврей Федорыч говорил: «Он, знать, забыл». По комнате ходит и за голову держится. Воду всё пьет. Смотреть жалость берет: «Шаляпин, – говорит, – меня до самоубийства доведет. Скажите ему, что я деньги привез, три тыщи».
– А что же он сам сюда не приехал? – спросил Шаляпин.
– Хотел, да потом говорит: «Неохота ехать, у вас всё леса тут, глухота, еще зарежут разбойники».
– Что же, – в раздумье сказал Шаляпин, – ехать, что ли?
И он смотрел на нас.
– Поезжай, Федя, – сказал я. – А что петь будешь?
– Сальери. Я один не поеду.
Доехав до деревни, наняли подводу. Дорогой я спросил Шаляпина:
– А кто этот Еврей Федорович?
– У Щукина служит. Не знаю.
Когда мы приехали ко мне, приезжий бросился к Шаляпину на шею.
– Федя, что ты со мной делаешь. Я же умираю! Щукин меня ругает. Все билеты уже проданы. Вот я тебе и денег привез. Едем, пожалуйста, – поезд в три часа из Ярославля на Москву. Утром приедем, репетиция будет.
– Ну какая там репетиция. Едем утром в десять часов – в шесть вечера будем в Москве.
– Ой, умоляю, едем в три. Умоляю!..
– Ну нет, брат, я есть хочу. Поезжай в три и скажи, что я приеду.
– Как же я без тебя приеду? Мне же голову оторвут! Пожалей меня! У меня порок сердца. Курить нельзя, вина пить нельзя. Икота начинается. Тебе кланяются Рафалли и Лева. Они так тебя любят, так любят, говорят: «Ах, Шаляпин, это же артист!!!»
– Ну-ка, давай деньги.
– Деньги вот. И расписку вот подпиши.
Шаляпин внимательно пересчитал деньги, положил в карман и долго читал расписку.
– Это что же за идиот у вас там такую расписку писал? Что это значит: «Сим солист его величества обязуется…»
– Ой, – сказал приезжий, – не угробливай меня, Федя, у меня порок сердца.
Шаляпин усмехнулся, взял лист бумаги и написал другую расписку…
Купанье
Гостя у меня в деревне, Шаляпин, встав, шел купаться на реку. Перед тем как войти в воду, Шаляпин долго сидел в купальне, завернувшись в мохнатую простыню.
С ним ходил архитектор Мазырин и мой слуга Василий Белов. Мазырин был маленького роста, тщедушный. Приходя в купальню, быстро раздевался, бросался в воду и нырял. Шаляпин говорил мне:
– Черт его знает, Анчутка прямо морской конек. А я не могу. Должен попробовать, холодна ли вода. И нырять не могу. Да и купальня у тебя мала.
Случившийся тут Василий Белов посоветовал Шаляпину купаться прямо в реке.
– Где ж вам тут нырять. Не по росту!
Шаляпин послушался Василия и на другой день полез прямо в реку.
Хотел нырнуть, но запутался в водорослях и бодяге. И – рассердился ужасно.
– Что же это у вас делается, Константин Алексеевич? Бодяга! Купаться нельзя. Это же не река.
– Как не река? Вода кристальная. Дивная река!
– Вот что, – прервал Шаляпин, – позови мужиков и вели им, чтобы они скосили эту траву в реке. Когда я здесь куплю землю и построю дом, я всю реку велю скосить.
На другой день я попросил соседей, и они косили водоросли в реке. Шаляпин смотрел.
– Я бы тоже косил, да не умею.
– Как не умеете? – изумился Мазырин. – Вы же говорили, что крестьянином были?
– Да, но никогда не косил и не пахал. Отец пахал.
Я ничего не сказал. Отец Шаляпина, когда бывал у него в Москве, часто приходил и ко мне на Долгоруковскую улицу. Он говорил о себе, что никогда не занимался крестьянством. Был волостным писарем при вятской слободке, а также служил в городской управе, тоже писарем.
– А Федор говорит, что он крестьянин. Ну нет. С ранних лет ничего не делал. Из дому всё убегал и пропадал. Жив аль нет – не знаешь. Сапожником не был никогда. Нужды не видал. Где же! Я же завсегда ему деньги давал. И тогда-то он жаден до денег был и сейчас такой же. С певчими убежал. Ну и с тех пор не возвращался. Не проходи мимо певчие на Пасхе, не позови я их к себе в дом на угощенье, он бы не пел теперь. Дишкант они у него нашли. Ну и сманили…
На следующий день Шаляпин купался в реке спокойно и плавал, как огромная рыбина, часа два подряд.
1905 год
Наступил 1905 год. Была всеобщая забастовка.
В ресторане «Метрополь» в Москве Шаляпин пел «Дубинушку». Появились красные знамена. Улицы были не освещены, электричество не горело. Все сидели по домам. Никто ничего не делал, и никто не знал, что будет.
Утром ко мне пришел Шаляпин, обеспокоенный. Разделся в передней, вошел ко мне в спальню, посмотрел на дверь соседней комнаты, затворил ее и, подойдя ко мне близко, сказал шепотом:
– Ты знаешь ли, меня хотят убить.
Я удивленно спросил:
– Кто тебя хочет убить? Что ты говоришь? За что?
– А черт их знает. За «Дубинушку», должно быть.
– Постой, но ведь ее всегда все студенты пели. Я помню с пятнадцати лет. То ли еще пели!
– Ну вот, поедем сейчас ко мне. Я тебе покажу кое-что.
Дорогой, на извозчике, Шаляпин говорил:
– Понимаешь, у меня фигура такая, все же меня узнают. Загримироваться, что ли?
– Ты не бойся.
– Как не бойся? Есть же сумасшедшие. Кого хочешь убьют.
Когда приехали, Шаляпин позвал меня в кабинет и показал на большой письменный стол. На столе лежали две большие кучи писем.
– Прочти.
Я вынул одно письмо и прочел. Там была грубая ругань, письмо кончалось угрозой: «Если ты будешь петь „Жизнь за царя“, тебе не жить».
– А возьми-ка отсюда, – показал он на другую кучу.
Я взял письмо. Тоже безобразная ругань: «Если вы не будете петь, Шаляпин, „Жизнь за царя“, то будете убиты».
– Вот видишь, – сказал Шаляпин, – как же мне быть? Я же певец. Это же Глинка! В чем дело? Знаешь ли что? Я уезжаю!
– Куда?
– За границу. Беда – денег нельзя взять. Поезда не ходят… Поедем на лошадях в деревню.
– Простудишься, осень. Ехать далеко. Да и не надо. В Библии сказано: «Не беги из осажденного города».
– Ну да, но что делается! Горький сидит дома и, понимаешь ли, забаррикадировался. Насилу к нему добился. Он говорит: «Революция начинается. Ты не выходи, а если что – прячься в подвал или погреб». Хороша жизнь. Какие-то вчера подходили к воротам.
– Поедем ко мне, Федя. У нас там, на Мясницкой, тихо. А то возьмем ружья и пойдем в Мытищи на охоту. Я «бурмистра» возьму. Он зайцев хорошо гоняет.
На другой день пошли поезда, и мы уехали в Петербург.
Моя квартира помещалась над квартирой Теляковского, на Театральной улице. Мы приехали утром и в десять часов спустились к Теляковскому.
Он встретил Шаляпина радостно:
– Вот приехали – отлично. А я только что говорил с Москвой по телефону, чтоб вы ехали. Вам надо оставаться в Петербурге.
Шаляпин стал рассказывать Теляковскому об анонимных письмах, угрозах.
– Я тоже получаю много анонимных писем. Ведь вы, Федор Иванович, – человек выдающийся. Что же делать? В Петербурге будет вам спокойнее. Я уж составил репертуар. Вы поете Гремина в «Онегине», Варяжского гостя в «Садко», «Фауста», Фарлафа в «Руслане». Покуда никаких царей не поете. «Дубинушку» пока петь тоже подождите.
– Я остановлюсь в номерах Мухина, – сказал Шаляпин.
– Да зачем? У Константина Алексеича наверху большая квартира.
– Отлично, – согласился Шаляпин.
Я ждал Шаляпина до вечера, но он как ушел с утра, так и не возвращался.
Когда стемнело, я ушел работать в мастерскую и вернулся к себе поздно ночью. В моей комнате на постели сладко спал Шаляпин. Я лег в соседней комнате. Утром Шаляпин продолжал спать.
Я ушел и вернулся в четыре часа дня – Шаляпин всё спал. Спал до вечера.
Вечером мы пошли к Лейнеру.
– Знаешь ли, – рассказывал Шаляпин, – куда ни попадешь – просто разливанное море. Пьют. Встретил, помнишь, того ювелира – уйти нельзя, не пускает; всё объяснял, как он после скандала в клинике лежал. Я ведь руку ему вывихнул. Оказался хороший парень: «Нет, уж теперь я тебя не отпущу, убийцу моего». Напились.
После обеда мы поехали в Мариинский театр и со сцены прошли в ложу к Теляковскому.
Шел балет.
Шаляпин сказал Теляковскому, что хотел бы поехать за границу.
– А что же, поезжайте, – одобрил Теляковский. – В Москву ехать не стоит, там беспокойно.
– А мне надо ехать, – сказал я.
– Зачем? Поезжайте в Париж. Кстати, соберете там материалы для «Спящей красавицы»…
Я послушался совета, Шаляпин остался в России.
Слава
Будучи в Париже, я как-то встретил чиновника посольства Никифорова. Он сказал мне: «В Москве-то нехорошо, а ваш приятель Шаляпин – революционер, погиб на баррикадах», – и показал какую-то иллюстрацию, на которой были изображены Горький, Шаляпин, Телешов и еще кто-то как главные революционеры. Я подумал: «Что за странность. Неужели и Телешов? Женился на богатейшей женщине. А Шаляпин? Неужели и он революционер – так любит копить деньги. Горький – тот, по крайней мере, всегда был в оппозиции ко всякой власти. И неужели Шаляпин погиб на баррикадах?» Что-то не верилось…
* * *
Я вернулся в Москву вскоре после восстания.
Я жил в Каретном ряду, во втором этаже. Поднявшись к себе, увидел свою квартиру в разрушении. Окна выбиты. Стены кабинета разбиты артиллерийскими снарядами. Стол и мебель засыпаны штукатуркой. Ящики из стола выворочены, бумаги на полу. Соседняя квартира Тесленко была тоже разрушена.
Вскоре в кухонную дверь вошла остававшаяся при квартире горничная. На цепочке она держала мою собаку Феба – он обрадовался мне, урчал носом и как бы хотел что-то сказать.
– Вот, барин, – сказала горничная, – дело-то какое вышло. Окна велели ведь завешивать – по всей Москве стрел шел. Я подошла к окну – рыбкам в аквариуме воду менять, – а оттелева вон, со двора жандармского управления, как ахнут в соседнюю квартиру! Я взяла Феба да и убежала к родным… А когда прошло это самое, опять переехала на кухню. А то убили бы здесь.
Шаляпина не было в Москве, ни на каких баррикадах он не сражался…
* * *
<…> Вскоре приехал из Петербурга и Шаляпин. Помню его выступление в Большом театре в опере «Жизнь за царя».
После окончания спектакля он долго сидел в уборной и говорил встревоженно:
– Надо подождать. Пойдем через ход со сцены. Не люблю встречаться после спектакля с почитателями. Выйдешь на улицу – аплодисменты, студенты, курсистки…
И он был прав. Мы вышли на улицу со сцены проходом, где выходили рабочие и хористы. И всё же, когда мы подходили к карете, несмотря на густой снег, слепивший глаза, толпа каких-то людей бросилась к нам. Кто-то крикнул:
– Шаляпина качать!
Двое, подбежав, схватили Шаляпина – один поперек, другой за ноги. Шаляпин увернулся, сгреб какого-то подбежавшего к нему парня и, подняв его кверху, бросил в толпу. Парень крякнул, ударившись о мостовую. Толпа растерялась. Шаляпин и я быстро сели в карету и уехали.
– Что? Говорил я тебе, видишь!
Дома мы увидели, что кисть правой руки Шаляпина распухла. Наутро он не мог двинуть пальцами.
Я был поражен силой Шаляпина – с какой легкостью он поднял над собой и бросил человека в толпу.
Шаляпин уже совсем перестал посещать рестораны. И когда надо было куда-нибудь ехать, всегда задумывался.
– Нельзя мне нигде бывать. Я стараюсь себя сдерживать, но иногда – не могу. То мне предлагают выпить, то ехать еще куда-то ужинать, и когда я отказываюсь, то вижу злые глаза. «Господин Шаляпин, не желаете вступить со мной в знакомство? Презираете? Я тоже пою…» и прочее. Ну как ты будешь тут? Одолевают. Ведь он не то что любит меня. Нет. Он себя показывает. Он не прощает мне, что я пою, что я на сцене имею успех. Он хочет владеть мной, проводить со мной время. И как иногда хочется дать в морду этакому господину!.. Отчего я не встречал этого за границей? Никогда не встречал…
– Ничего не поделаешь, Федя, – сказал я, – ведь это слава. Ты великий артист.
– Поверь мне, я терпеть не могу славы. Я даже не знаю, как мне говорить с разными встречными людьми. С трудом придумываю – что сказать. Вот ты можешь. Я удивляюсь. В деревне с мужиками, с охотниками любишь жить, разговаривать. Я же не могу. И как устаешь от этой всей ерунды! Им кажется, что очень легко петь, раз есть голос. Спел – и Шаляпин. А я беру за это большие деньги. Это не нравится… И каждый раз, когда я пою, я точно держу экзамен. Иду как бы на штурм, на врагов. И нелегко мне даются эти победы… Они и я – разные люди. Они любят слушать пение, смотреть картины, но артиста у нас не любят, как не любят и поэтов. Пушкина дали убить. А ведь это был Пушкин!.. В ресторане выпил рюмку водки, возмущаются: «Пьет. Певец пить не должен». В чем дело? Ты всегда не такой, как им хочется. Получает много. А я за концерт назначил вдвое – бранились, но пришли. На «Демона» в бенефис еще поднял цены – жалею, что не вдвое, ошибся. Все равно было бы полно…
Когда мы подъехали к дому, Шаляпин сказал мне:
– Что-то не хочется спать. Поедем куда-нибудь ужинать. У тебя деньги есть?
– Есть.
– У меня же только три рубля… Поедем, там на Тверской, говорили мне, кавказский погребок есть в подвале. Там армянин шашлыки делает. Хорошие шашлыки, по-кавказски.
– Знаю, – говорю, – но там всегда много артистов ужинает.
– Это там «Шалтырь», что ли?
– Какой «Шалтырь»? – удивился я. – Ты хочешь сказать «Алатр»?
– Ну да, «Алатр». Я туда побаиваюсь ехать.
У Страстного монастыря отпустили карету и взяли лихача. И мы поехали с Федором Ивановичем за город.
– Ты что же с ним не торговался? – спросил дорогой меня Шаляпин.
– Ведь цена известна, пятерку надо дать. В «Гурзуф» – это далеко.
– Пятерка! Да ведь пятерка – это огромные деньги.
– Не расстраивайся, – говорю, – Федя.
В «Гурзуфе», поднимаясь по деревянной лестнице во второй этаж, мы встретили выходящую навеселе компанию. Одна из женщин закричала: «Шаляпин! Вернемтесь, он нам споет».
Шаляпин быстро прошел мимо и, не раздеваясь, прошел в кабинет.
– Заприте дверь и никого не пускайте, – сказал он метрдотелю.
Метрдотель посмотрел на дверь и увидел, что в ней нет замка. Шаляпин выпустил метрдотеля, захлопнул дверь и держал ручку. В дверь послышался стук, хотели отворить. Но Шаляпин уперся ногой в притолоку и не пускал.
– Жить же нельзя в этой стране!
Наконец послышался голос метрдотеля.
– Готово-с, отворите…
Все же с метрдотелем в кабинет ворвалась компания. Женщины, весело смеясь, подбежали к Шаляпину, протягивали к нему руки, кричали:
– Не сердитесь, не сердитесь! Несравненный, дивный, мы любим вас, Шаляпин. Обожаем.
Шаляпин рассмеялся. Женщины усадили его на диван, окружили. Обнимали и шептали ему что-то на ухо.
Мужчины, стоявшие в стороне, держали поднос с налитыми бокалами шампанского.
– Прошу прощения, – вставая, сказал Шаляпин, – вы поймите меня, я же не виноват. Я пою, я артист – и только. А мне не дают жить. Вы не думайте, что я не хочу видеть людей. Это неверно. Я люблю людей. Но я боюсь, боюсь оскорбления.
– Федор Иванович, – сказал один из мужчин, – но, согласитесь, мы тоже любим вас. Что же делать? Вот дамы наши, как услышали, что вы приехали, всех нас бросили. Вы сами видите, в какое печальное положение мы попали. Взвыть можно. Пожалейте и нас, и позвольте вам предложить выпить с нами шампанского. Мы ведь с горя пьем.
Федор Иванович развеселился. Выпил со всеми на «ты», сел за пианино и запел, сам себе аккомпанируя:
Ах ты, Ванька, разудала голова…
Лишь к утру компания москвичей привезла Шаляпина, окруженного дамами, домой…
На репетициях
В Москве, на Балчуге, у Каменного моста, я лежал больной тифом в моей мастерской.
Однажды утром пришел ко мне Шаляпин. Разделся в передней и, войдя ко мне, сказал:
– Ты сильно болел, мне говорили. Что же это с тобой? Похудел, одни кости.
Шаляпин сел около меня, у столика.
– Видишь ли, я пришел к тебе посоветоваться. Я ухожу из императорских театров. Все дирижеры мне бойкот объявили. Все обижены. Они же ничего не понимают. Я им говорю: «Может быть, вы лучше меня любите ваших жен, детей, но дирижеры вы никакие…» Представь, все обиделись. И я больше не пою, ухожу из театра. Я же могу всегда получать больше, чем мне платят. Где хочешь – за границей, в Америке… Ты знаешь, твой Теляковский закатил мне в контракте какую неустойку – двести тысяч! Ты как думаешь, он возьмет?
– Что такое, – ответил я, – «возьмет Теляковский»… Теляковский ничего не может ни взять, ни отдать. На это есть государственный контроль, который возьмет, конечно.
– Ну, я так и знал, в этой стране жить нельзя.
И Шаляпин ушел.
* * *
Дирижировал Коутс. Шаляпин пел Грозного, Галицкого, Бориса. Всё – в совершенстве.
Театр, как говорят, ломился от публики. И в каждом облике Шаляпин представал по-новому. И всякое новое воплощение его было столь убедительно, что вы не могли представить себе другой образ. Это были именно те люди, те характеры, какими показывал их Шаляпин.
На репетициях Шаляпин бывал всегда гневен. Часто делал замечания дирижеру. Отношение Шаляпина к искусству было серьезно и строго. Если что-нибудь не выходило, он приходил в бешенство и настаивал на точном исполнении его замыслов.
При появлении Шаляпина на сцене во время репетиции наступала полная тишина, и все во все глаза смотрели на Шаляпина. Чиновники в вицмундирах при виде Шаляпина уходили со сцены.
Шаляпин был ко всем и ко всему придирчив.
Однажды, на генеральной репетиции «Хованщины» Мусоргского, которую он режиссировал, Шаляпин, выйдя в сцене «Стрелецкое гнездо», сказал:
– Где Коровин?
Театр был полон посторонних – родственников и знакомых артистов. Я вышел из средних рядов партера и подошел к оркестру. Обратившись ко мне, Шаляпин сказал:
– Константин Алексеевич. Я понимаю, что вы не читали историю Петра, но вы должны были прочесть хотя бы либретто. Что же вы сделали день, когда на сцене должна быть ночь? Тут же говорится: «Спит стрелецкое гнездо».
– Федор Иванович, – ответил я, – конечно, я не могу похвастаться столь глубоким знанием истории Петра, как вы, но все же должен вам сказать, что это день, и не иначе. Хотя и «спит стрелецкое гнездо». И это ясно должен знать тот, кто знает «Хованщину».
В это время из-за кулис выбежал режиссер Мельников. В руках у него был клавир. Он показал его Шаляпину и сказал:
– Здесь написано: «Полдень».
Шаляпин никогда не мог забыть мне этого.
Камень
На сцене стоял камень, вечный камень. Он был сделан вроде как изголовье. Этот камень ставили во всех операх. На нем сидели, пели дуэты, на камне лежала Тамара, в «Русалке» – Наташа, и в «Борисе Годунове» ставили камень.
Как-то раз Шаляпин пришел ко мне и, смеясь, сказал:
– Слушай, да ведь это черт знает что – режиссеры наши все ставят этот камень на сцену. Давай после спектакля этот камень вытащим вон. Ты позовешь ломового, мы его увезем на Москва-реку и бросим с моста.
Но камень утащить Шаляпину режиссеры не дали.
– Не один, – говорили, – Федор Иванович, вы поете, камень необходим для других…
Трезвинский даже сказал ему:
– Вы, декаденты!..
Антрепренерша из Баку
Шаляпин любил ссориться, издеваться над людьми, завидовал богатству – страсти стихийно владели его послушной душой. Он часто мне говорил, что в молодости своей никогда не испытал доброго к себе внимания, – его всегда ругали, понукали.
– Трудно давался мне пятачок. Волга, бродяжные ночлеги, трактирщики, крючники, работа у пароходных пристаней, голодная жизнь… Я получаю теперь очень много денег, но, когда у меня хотят взять рубль или двугривенный, – мне жалко. Это какие-то мои деньги. Я ведь в них, в грошах, прожил свою юность. Помню, как одна антрепренерша в Баку не хотела мне заплатить – я был еще на выходах, – и я поругался с ней. Она кричала: «В шею! Гоните эту сволочь! Чтоб духу его здесь не было!» На меня бросились ее служащие, прихвостни. Вышла драка. Меня здорово помяли. И я ушел пешком в Тифлис. А через десять лет мне сказали, что какая-то пожилая женщина хочет меня видеть: «Скажите ему, что он у меня пел в Баку и что я хочу его повидать». Я вспомнил ее и крикнул: «Гоните в шею эту сволочь!» И ее выгнали из передней.
– Ты мог бы поступить и по-другому, – сказал я.
– Брось, я не люблю прощать. Пускай и она знает. Так лучше. А то бы считала меня дураком. Ты не знаешь, что такое антрепренер. А ты думаешь, даже Мамонтов или Дягилев, если бы я дался, не стали бы меня эксплуатировать? Брось, я, брат, знаю. Понял…
Деньги
Сколько ни вспоминаю Федора Шаляпина в его прежней жизни, когда он часто гащивал у меня в деревне и в Крыму, в Гурзуфе, не проходило дня, чтобы не было какой-либо вспышки. В особенности когда вопрос касался искусства и… денег.
Когда кто-нибудь упомянет о каком-нибудь артисте, Шаляпин сначала молча слушает, а потом его вдруг прорвет:
– Вот вы говорите «хороший голос», но он же идиот, он же не понимает, что он поет. И даже объяснить не может, кого изображает.
И начинается… Из-за денег та же история. С шоферами, с извозчиками, в ресторане… Ему всегда казалось, что с него берут лишнее.
В магазине Шанкс на Кузнецком мосту он увидал как-то в окне палку. Палка понравилась. Шаляпин зашел в магазин. Приказчик, узнав его, с поклоном подал ему палку. Шаляпин долго ее примерял, осматривал, ходил по магазину.
– А ручка эта металлическая?
– Серебряная.
– Что же стоит эта палка?
– Пятьдесят рублей. Что же для вас-то, Федор Иванович, пятьдесят рублей, – имел неосторожность сказать приказчик.
– То есть что это значит – для вас? Что я, на улице, что ли, деньги нахожу?..
И пошло… Собрались приказчики, пришел заведующий.
– Как он смеет мне говорить «для вас»…
И Шаляпин в гневе ушел из магазина, не купив палку…
В ресторане, потребовав счет, Шаляпин тщательно его проверял, потом подписывал и говорил:
– Пришлите домой.
Помню, мы с Серовым однажды сыграли с ним шутку.
Шаляпин пригласил меня и Серова завтракать в «Эрмитаж». Я упросил директора, Егора Ивановича Мочалова, поставить в счет холодного поросенка, которого не подавали. Егор Иванович подал счет Шаляпину. Тот внимательно просмотрел его и сказал:
– Поросенка же не было.
– Как не было? – сказал я. – Ты же ел!
– Антон, – обратился Шаляпин к Серову, – ты же видел, поросенка не было.
– Как не было? – изумился Серов. – Ты же ел!
Шаляпин посмотрел на меня, потом на Серова и, задохнувшись, сказал:
– В чем же дело? Никакого поросенка я не ел.
Егор Иванович стоял молча, понурив голову.
– Я не понимаю… Ведь это же мошенничество.
Шаляпин, как всегда в минуты сильного волнения, водил рукой по скатерти, как бы сметая сор, которого не было.
– Отличный поросенок, – сказал я, – ты съел скоро, не заметил в разговоре.
Шаляпин тяжело дышал, ни на кого не смотря.
Тут Егор Иванович не выдержал:
– Это они шутить изволят. Велели в счет поросенка поставить…
Шаляпин готов был вспылить, но посмотрел на Серова, рассмеялся.
* * *
Приятели знали эту слабую струнку Шаляпина.
Раз он позвал после концерта приятелей – композитора Юрия Сахновского, [Корешенко] и Курова, который писал музыкальные рецензии в газетах, – поужинать в «Метрополь» в Москве.
Шаляпин сам заказал ужин. Подали холодное мясо и водку. Тут Сахновский сказал:
– Я мяса не ем, а закуски нет.
Позвал полового и приказал:
– Расстегаи с осетриной и икры.
Шаляпин помрачнел. Когда расстегаи были съедены, Сахновский сказал:
– Федор, Корещенко скажет тебе слово. Мне самому неудобно – ты пел мой романс.
Корещенко поднял рюмку.
– Что ты, с ума сошел! – воскликнул Сахновский. – Надо шампанского!
Шаляпин поморщился и велел подать бутылку шампанского. Вино разлили по бокалам, но всем не хватило.
Когда Корещенко начал свою речь, Сахновский знаком подозвал полового и что-то шепнул ему. Через несколько мгновений половой принес на подносе шесть бутылок шампанского и стал методически откупоривать. Шаляпин перестал слушать Корещенко и с беспокойством поглядел на бутылки.








