Текст книги "«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция"
Автор книги: Иван Бунин
Соавторы: Леонид Андреев,Константин Коровин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Шаляпин взял бокал и стал пристально смотреть на сидевших за дальним столом. Там зааплодировали, и весь зал подхватил. Аплодируя, кричали:
– Спойте, Шаляпин, спойте.
– Вот видишь, я прав – жить нельзя. – Шаляпин вновь побледнел. – Уйдем, а то будет скандал…
Дорогой Шаляпин говорил:
– Я же есть хочу. Поедем к Лейнеру, там сядем в отдельный кабинет.
У Лейнера кабинета не оказалось. Пришлось пойти в «Малый Ярославец». В «Малом Ярославце» – о, радость – мы встретили Глазунова с виолончелистом Вержбиловичем. Они сидели одни за столиком в пустом ресторане и пили коньяк. Глазунов заказал яблоко. Вержбилович сказал:
– Мы блины с ним ели. Сидим – поминаем Петра Ильича Чайковского.
Он обратился ко мне:
– Помните, как мы здесь часто обедали?
И к Шаляпину:
– Жаль, не пришлось ему послушать вас. А то б он написал для вас. Вот Николай Андреевич [Римский-Корсаков] верхним чутьем взял. Учуял, что Шаляпин будет.
– Верно, – подтвердил Глазунов. – Действительно, почуял, что будет артист.
Шаляпин при встрече с большими артистами всегда менял тон. Бывал чрезвычайно любезен и ласков.
– Коньяк хорош, – сказал Глазунов. – И приятно после блинов. Советую с яблоком.
Шаляпин рассказал за ужином про трудности своей жизни и о том, что ему недостаточно платят. Глазунов и Вержбилович слушали молча и рассеянно.
Весна
Слышу, в коридоре звонок. Отворяю – Федор Иванович Шаляпин. Раздеваясь, говорит:
– Весна, оттепель!
Смотрит на меня вопросительно:
– Ты в деревню не едешь? Я свободен эту неделю. Ты там на тягу ходишь в лес. Я бы тоже хотел пойти. Я как-то не знаю, что такое тяга.
В коридоре опять звонок. Отворяю – Павел Александрович Тучков, в пенсне, в котелке, лицо веселое. Раздеваясь, говорит:
– Весна. Я еду к тебе. Тянет, понимаешь ли, тянет. Понять надо, да, да…
– Куда тебя тянет? – спрашивает Федор Иванович, закуривая папиросу.
– На природу тянет. Вальдшнепы тянут, жаворонки прилетели. Вы ничего не понимаете. Я сейчас ехал на извозчике к тебе. Он меня везет по теневой стороне. Я говорю – возьми налево, где солнце. А он говорит: «Никак невозможно». – «Держи лево», – говорю ему. А он: «Чего? Мне из-за вас городовой морду побьет». Довольно всего этого. Я еду к тебе сегодня же с ночным. Там заеду к Герасиму и сажусь на кряковую утку. На реке, у леса.
– Если ты едешь один, – говорю я, – то возьми паспорт. А то может нагрянуть урядник, лицо у тебя такое серьезное, подумает: что это за человек такой сердитый живет, взять его под сомнение. А ты – камергер…
– Постой, – Павел Александрович озабоченно полез в боковой карман, поискал и достал паспорт.
– Ну-ка, дай, – Федор Иванович взял у него из рук паспорт. – Что же это такое? При-чи-сленный… Какая гадость. – Федор Иванович захохотал.
– Постой, дай сюда, – рассердился Павел Александрович.
Он взял паспорт у Шаляпина и мрачно спросил: «Где это?»
– Да вот тут, – показал Шаляпин. – Ну, «состоящий», «утвержденный», а то «причисленный» – ерунда. Какой-то мелкий чинуша.
– Постой, – уже совсем в сердцах сказал Тучков. – Дай чернила. – И, сев за стол, вычеркнул из паспорта обидное слово. – Причисленный – непричисленный, всё это вздор, пошлости. Но весна – и я еду. Сажусь на кряковую утку там, на реке, у леса…
– Позволь, в чем дело? То есть, как же ты на утку сядешь? – спросил Шаляпин.
– Довольно шуток. Ничего не понимаешь и не поймешь. Пой себе, пой, но в охотники не лезь, и все вы ничего не понимаете. Что вам весна? Понимаете, что значит до весны дожить? Дожить до весны – счастье. А вам все равно, у вас там, – он показал на грудь, – пусто. Я еду.
– И я, Павел, еду с тобой, – сказал серьезно Шаляпин. – Но только в чем же все-таки дело? Что значит сесть на утку? Надо же ясно говорить.
– Все равно не поймешь, – сказал Павел Александрович. – Не охотник – и молчи.
– Постой, – вступился я. – Всё очень просто. Берется утка и небольшой деревянный кружок, плоский, на палке. К кружку веревкой привязывается за лапу утка. Палку с кружком и уткой ставят на воду в реке, недалеко от берега. Утка плавает на привязи около кружка и кричит. А селезни летят на зов утки, и их с берега стреляют.
– А когда же на нее садятся? – серьезно спросил Федор Иванович.
– Довольно пошлостей, – рассердился Павел Александрович. – Вздор. Не то. Утка домашняя не годится. На нее не сядешь. Понимаешь? У ней селезень около всегда свой, а уток Герасим приготовил – ручных, диких, помесь с кряквой. Эти утки орут. Зовут селезней весной, и те летят к ним из пространства. Понимаешь? Женихи летят. А ты сидишь на берегу в кустах и стреляешь – одного, другого, десятого.
– Вот какая история… – сказал Шаляпин. – Бабы вообще бессердечны. Убивают любовника, а ей все равно. Теперь понимаю, в чем дело, и тоже еду…
* * *
На Ярославском вокзале мы все собрались. Публика поглядывала на могучую фигуру Федора Ивановича, одетого охотником, в высоких новых сапогах.
Когда сели в вагон, все были в хорошем настроении.
В весенней ночи горели звезды. К утру приехали на станцию, сели в розвальни, покатили по талой дороге, объезжая большие лужи.
В глубине весеннего неба летели журавли, и лес оглашался пением птиц. О молодость! О весна! О Россия!
Федор Иванович потерял папиросы и рассердился.
В моем доме, в лесу, у самой речки, пахло сосной. В большой комнате – мастерской – шипел самовар… Деревенские лепешки, ватрушки, пирожки… А в окна видны были горящие на солнце сосны, проталины и лужи у сарая. Куры кудахтали – весна, весна…
Герасим принес в корзине уток. Объяснял Федору Ивановичу, что утки эти не домашние, а помесь дикой с домашней. Эта орет, а на домашнюю сегодня не возьмешь…
К вечеру, на берегу разлившейся реки, в кустах, расселись охотники. А в воде, недалеко от берега, поставили кружки, у которых плавали привязанные за лапу утки и орали во все горло. Селезни дуром летели на утиный призыв. Их тут и стреляли.
Наутро они были поданы к завтраку. Федор Иванович был очень доволен, хотя, к сожалению, простудился. Насморк. Вероятно, потому, что оделся очень тепло в ангорские кофты.
На отдыхе
Это лето [1903 года] Шаляпин и Серов проводили со мной в деревне близ станции Итларь. Я построился в лесу, поблизости от речки Нерли. У меня был чудесный новый дом из соснового леса.
Моими друзьями были охотники-крестьяне из соседних деревень – милейшие люди. Мне казалось, что Шаляпин впервые видит крестьян – он не умел как-то с ними говорить, немножко их побаивался. А если и говорил, то всегда какую-то ерунду, которую они выслушивали с каким-то недоверием.
Он точно роль играл – человека душа нараспашку; всё на кого-то жаловался, намекал на горькую участь крестьян, на их тяжелый труд, на их бедность. Часто вздыхал и подпирал щеку кулаком. Друзья мои охотники слушали про все эти тяжкие невзгоды народа, но отвечали как-то невпопад и видимо скучали.
Почему взял на себя Шаляпин обязанность радетеля о народе – было непонятно. Да и он сам чувствовал, что роль не удается, и часто выдумывал вещи уже совсем несуразные: про каких-то помещиков, будто бы ездивших на тройке, запряженной голыми девками, которых били кнутами, и прочее в том же роде.
– Этого у нас не бывает, – говаривал ему, усмехаясь, охотник Герасим Дементьевич.
А однажды, когда Шаляпин сказал, что народ нарочно спаивают водкой, чтобы он не сознавал своего положения, заметил:
– Федор Иванович, и ты выпить не дурак. С Никоном-то Осипычем на мельнице, на-кось, гуся зажарили, так полведра вы вдвоем-то кончили. Тебя на сене на телеге везли, а ты мертво спал. Кто вас неволил?..
* * *
Был полдень. Шаляпин встал и медленно одевался. Умываться ему подавал у террасы дома расторопный Василий Харитонов Белов, маляр, старший мастер декоративной мастерской. Он служил у меня с десятилетнего возраста; когда я впервые охотился в этих местах, отец его упросил меня взять его: «Дитев больно много – прямо одолели».
От меня Василий Белов ушел в солдаты. Служил где-то в Польше и опять вернулся ко мне. Человек он был серьезный и положительный. Лицо имел круглое, сплошь покрытое веснушками, глаза как оловянные пуговицы, роста небольшого, выправка – солдатская. Говорил отчетливо: «Так точно, никак нет». Федор Иванович его очень любил. Любил с ним поговорить.
Разговоры были особенные и очень потешали Шаляпина. Он говорил, что Василий – замечательный человек, и хохотал от души. А Василий хмурился и говорил потом на кухне, что у Шаляпина только смехун в голове, сурьеза никакого – хи-хи да ха-ха, а жалованье получает здоровое…
Василий имел особое свойство – всё путать. На этот раз, подавая умываться Шаляпину из ковша, рассказал, что студенты – народ самый что ни есть отчаянный – в Москве, на Садовой, в доме Соловейчика, где находится декоративная мастерская, женщину третьего дня зарезали, и в карете скорой медицинской помощи ее отправили в больницу. Он сам видел – до чего кричала! Вот какой народ эти студенты – хуже нет.
– Что же, – спросил Шаляпин, – красива, что ли, она была или богата?
– Чего красива! – с неудовольствием ответил Василий. – Толстая, лет под шестьдесят. Сапожникова жена. Бедные – в подвале жили.
– Ты что-то врешь, Василий, – сказал Шаляпин.
– Вот у вас с Кистинтин Ликсеичем Василий всё врет. Веры нету.
– Так зачем же студентам резать какую-то толстую старую бабу, жену бедного сапожника, ты подумай?
– Так ведь студенты!.. Народ такой!..
Шаляпин, умывшись, пришел в мою большую мастерскую. Там уже кипел самовар. Подали оладьи горячие, пирожки с вязигой, сдобные лепешки, выборгские крендели.
Василий вошел и подал Шаляпину «Московский листок», который он привез с собой, и сказал:
– Вот, сами прочтите, а то всё говорите: «Василий врет». – И ушел.
Шаляпин прочел: «Студенты Московского университета, в количестве семи человек, исключаются за невзнос платы». Далее следовало: «В Тверском участке по Садовой улице, в доме Соловейчика, мещанка Пелагея Митрохина, 62 лет, в припадке острого алкоголизма, поранила себе сапожным ножом горло и в карете скорой медицинской помощи была доставлена в больницу, где скончалась, не приходя в сознание».
– Ловко Василий читает, – смеялся Шаляпин. – Замечательный человек.
* * *
Однажды они с Серовым выдумали забаву.
При входе ко мне в мастерскую был у двери вбит сбоку гвоздь. Василий всегда браво входил на зов, вешал на гвоздь картуз, вытягивался и слушал приказания.
И вот однажды Серов вынул гвоздь и вместо него написал гвоздь краской, на пустом месте, и тень от него.
– Василий! – крикнул Шаляпин.
Василий, войдя, по привычке хотел повесить картуз на гвоздь. Картуз упал. Он быстро поднял картуз и вновь его повесил. Картуз опять упал.
Шаляпин захохотал.
Василий посмотрел на Шаляпина, на гвоздь, сообразил, в чем дело, молча повернулся и ушел.
Придя на кухню, говорил, обидевшись:
– В голове у них мало. Одно вредное. С утра всё хи-хи да ха-ха… А жалованье все получают во какое!
* * *
– Василий, ну-ка скажи, – помню, спросил у него в другой раз Шаляпин, – видал ты русалку водяную или, к примеру, лесового черта?
– Лесового, его не видал, и русалку не видал, а есть. У нас прапорщик в полку был – Усачев… Красив до чего, ловок. Ну, и за полячками бегал. Они, конечно, с ним то-се. Пошел на пруд купаться. Ну и шабаш – утопили.
– Так, может, он сам утонул?
– Ну нет. Почто ему топиться-то? Они утопили. Все говорили. А лесовиков много по ночи. Здесь место такое, что лесовые заводят. Вот Феоктист надысь рассказывал, что с ним было. Здесь вот, у кургана, ночью шел, так огонь за ним бежал. Он от него, а ему кто-то по морде как даст! Так он, сердешный, до чего бежал – задохся весь. Видит, идет пастушонок, да как его кнутовищем вытянет! А время было позднее, насилу дома-то отдышался.
– Ну и врешь, – сказал Шаляпин. – Феоктисту по морде дали в трактире на станции. Приятеля встретил, пили вместе. А как платить – Феоктист отказался: «Ты меня звал». Вот и получил.
– Ну вот, – огорчился Василий. – А мне говорит: «Это меня лесовик попотчевал ночью здесь, к Кистинтину Лисеичу шел».
И такие разговоры были у Шаляпина с Василием постоянно.
* * *
К вечеру ко мне приехали гости: гофмейстер Н. и архитектор Мазырин – мой школьный товарищ, человек девического облика, по прозвищу Анчутка.
Мазырин, по моему поручению, привез мне лекарства для деревни. Между прочим, целую бутыль касторового масла.
– Это зачем же столько касторового масла? – спросил Шаляпин.
Я сказал:
– Я его люблю принимать с черным хлебом.
– Ну, это врешь. Это невозможно любить.
Я молча взял стакан, налил касторового масла, обмакнул хлеб и съел.
Шаляпин в удивлении смотрел на меня и сказал Серову:
– Антон! Ты посмотри, что Константин делает. Я же запаха слышать не могу.
– Очень вкусно, – сказал я. – У тебя просто нет силы воли преодолеть внушение.
– Это верно, – встрял в разговор Анчутка, – характера нет.
– Не угодно ли, характера нет! А ты сам попробуй…
Мазырин сказал:
– Налей мне.
Я налил в стакан. Он выпил с улыбкой и вытер губы платком.
– В чем же дело? – удивился Шаляпин. – Налей и мне.
Я налил ему полстакана. Шаляпин, закрыв глаза, выпил залпом.
– Приятное препровождение времени у вас тут, – сказал гофмейстер.
Шаляпин побледнел и бросился вон из комнаты…
– Что делается, – засмеялся Серов и вышел вслед за Шаляпиным.
Шаляпин лежал у сосны, а Василий Белов поил его водой. Отлежавшись, Шаляпин пососал лимон и обвязал голову мокрым полотенцем. Мрачнее ночи вернулся он к нам.
– Благодарю. Угостили. А вот Анчутка – ничего. Странное дело…
Он взглянул на бутыль и крикнул:
– Убери скорей, я же видеть ее не могу…
И снова опрометью кинулся вон.
Приезд Горького
Утром рано, чем свет, когда мы все спали, отворилась дверь, и в комнату вошел Горький.
В руках у него была длинная палка. Он был одет в белое непромокаемое пальто. На голове – большая серая шляпа. Черная блуза, подпоясанная простым ремнем. Большие начищенные сапоги на высоких каблуках.
– Спать изволят? – спросил Горький.
– Раздевайтесь, Алексей Максимович, – ответил я. – Сейчас я распоряжусь – чай будем пить.
Федор Иванович спал как убитый после всех тревог. С ним спала моя собака Феб, которая его очень любила.
Гофмейстер и Серов спали наверху в светелке.
– Здесь у вас, должно быть, грибов много, – говорил Горький за чаем. – Люблю собирать грибы. Мне Федор говорил, что вы страстный охотник. Я бы не мог убивать птиц. Люблю я певчих птиц.
– Вы кур не едите? – спросил я.
– Как сказать… Ем, конечно… Яйца люблю есть. Но курицу ведь режут… Неприятно… Я, к счастью, этого не видал и смотреть не могу.
– А телятину едите?
– Да как же, ем. Окрошку люблю. Конечно, это все несправедливо.
– Ну, а ветчину?
– Свинья все-таки животное эгоистическое. Ну конечно, тоже бы не следовало.
– Свинья по четыре раза в год плодится, – сказал Мазырин. – Если их не есть, то они так расплодятся, что сожрут всех людей.
– Да, в природе нет высшей справедливости, – сказал Горький. – Мне, в сущности, жалко птиц и коров тоже. Молоко у них отнимают, детей едят. А корова ведь сама мать. Человек – скотина порядочная. Если бы меньше было людей, было бы гораздо лучше жить.
– Не хотите ли, Алексей Максимович, поспать с дороги? – предложил я.
– Да, пожалуй, – сказал Горький. – У вас ведь сарай есть. Я бы хотел на сене поспать, давно на сене не спал.
– У меня свежее сено. Только там, в сарае, барсук ручной живет. Вы не испугаетесь? Он не кусается.
– Не кусается – это хорошо. Может, он только вас не кусает?
– Постойте, я пойду его выгоню.
– Ну, пойдемте, я посмотрю, что за зверюга.
Я выгнал из сарая барсука. Он выскочил на свет, сел на травку и стал гладить себя лапками.
– Все время себя охорашивает, – сказал я, – чистый зверь.
– А морда-то у него свиная.
Барсук как-то захрюкал и опять проскочил в сарай.
Горький проводил его взглядом и сказал:
– Стоит ли ложиться?
Видно было, что он боялся барсука, и я устроил ему постель в комнате моего сына, который остался в Москве.
К обеду я заказал изжарить кур и гуся, уху из рыбы, пойманной нами, раков, которых любил Шаляпин, жареные грибы, пирог с капустой, слоеные пирожки, ягоды со сливками.
За едой гофмейстер рассказал о том, как ездил на открытие мощей преподобного Серафима Саровского, где был и государь, говорил, что сам видел исцеления больных: человек, который не ходил шестнадцать лет, встал и пошел.
– Исцеление! – засмеялся Горький. – Это бывает и в клиниках. Вот во время пожара параличные сразу выздоравливают и начинают ходить. При чем здесь все эти угодники?
– Вы не верите, что есть угодники? – спросил гофмейстер.
– Нет, я не верю ни в каких святых.
– А как же, – сказал гофмейстер, – Россия-то создана честными людьми веры и праведной жизни.
– Ну нет. Тунеядцы ничего не могут создать. Россия создавалась трудом народа.
– Пугачевыми, – сказал Серов.
– Ну, неизвестно, что было бы, если бы Пугачев победил.
– Вряд ли, все же, Алексей Максимович, от Пугачева можно было ожидать свободы, – сказал гофмейстер. – А сейчас вы находите – народ не свободен?
– Да как сказать… в деревнях посвободнее, а в городах скверно. Вообще, города не так построены. Если бы я строил, то прежде всего построил бы огромный театр для народа, где бы пел Федор. Театр на двадцать пять тысяч человек. Ведь церквей же настроено на десятки тысяч народу.
– Как же строить театр, когда дома еще не построены? – спросил Мазырин.
– Вы бы, конечно, сначала построили храм? – сказал Горький гофмейстеру.
– Да, пожалуй.
– Позвольте, господа, – сказал Мазырин. – Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, – это остроги.
Горький, побледнев, вскочил из-за стола и закричал:
– Что он говорит? Ты слышишь, Федор? Кто это такой?
– Я – кто такой? Я – архитектор, – сказал спокойно Мазырин. – Я знаю, я строю, и каждый подрядчик, каждый рабочий хочет вас надуть, поставить вам плохие материалы, кирпич ставить на песке, цемент уворовать, бетон, железо. Не будь острога, они бы вам показали. Вот я и говорю – город с острога надо начинать строить.
Горький нахмурился:
– Неумно.
– Я-то дело говорю, я-то строил, а вы сочиняете… и говорите глупости, – неожиданно выпалил Мазырин.
Все сразу замолчали.
– Постойте, что вы, в чем дело, – вдруг спохватился Шаляпин. – Алексей Максимыч, ты на него не обижайся, это Анчутка сдуру…
Мазырин встал из-за стола и вышел из комнаты.
Через несколько минут в большое окно моей мастерской я увидел, как он пошел по дороге с чемоданчиком в руке.
Я вышел на крыльцо и спросил Василия:
– Куда пошел Мазырин?
– На станцию, – ответил Василий. – Они в Москву поехали.
От всего этого разговора осталось неприятное впечатление. Горький все время молчал.
После завтрака Шаляпин и Горький взяли корзинки и пошли в лес за грибами.
– А каков Мазырин-то! – сказал, смеясь, Серов. – Анчутка-то!.. А похож на девицу…
– Горький – романтик, – сказал гофмейстер. – Странно, почему он все сердится? Талантливый писатель, а тон у него точно у обиженной прислуги. Всё не так, все во всем виноваты, конечно, кроме него…
Вернувшись, Шаляпин и Горький за обедом ни к кому не обращались и разговаривали только между собой. Прочие молчали. Анчутка еше висел в воздухе.
К вечеру Горький уехал.
На рыбной ловле
Был дождливый день. Мы сидели дома.
– Вот дождик перестанет, – сказал я, – пойдем ловить рыбу на удочку. После дождя рыба хорошо берет.
Шаляпин, скучая, пел:
Вдоль да по речке,
Речке по Казанке,
Серый селезень плывет…
Одно и то же, бесконечно.
А Серов сидел и писал из окна этюд – сарай, пни, колодезь, корову.
Скучно в деревне в ненастную пору.
– Федя, брось ты этого селезня тянуть. Надоело.
– Ты слышишь, Антон, – сказал Шаляпин Серову (имя Серова – Валентин. Мы звали его Валентошей, Антошей, Антоном), – Константину не нравится, что я пою. Плохо пою. А кто ж, позвольте вас спросить, поет лучше меня, Константин Алексеевич?
– А вот есть. Цыганка одна поет лучше тебя.
– Слышишь, Антон. Коська-то ведь с ума сошел. Какая цыганка?
– Варя Панина. Поет замечательно. И голос дивный.
– Ты слышишь, Антон? Коську пора в больницу отправить. Это какая же, позвольте вас спросить, Константин Алексеевич, Варя Панина?
– В «Стрельне» поет. За пятерку песню поет. И поет как надо… Ну, погода разгулялась, пойдем-ка лучше ловить рыбу…
Я захватил удочки, сажалку и лесы. Мы пошли мокрым лесом, спускаясь под горку, и вышли на луг.
Над соседним бугром, над крышами мокрых сараев, в небесах полукругом светилась радуга. Было тихо, тепло и пахло дождем, сеном и рекой.
На берегу мы сели в лодку и, опираясь деревянным колом, поплыли вниз по течению. Показался желтый песчаный обрыв по ту сторону реки. Я остановился у берега, воткнул кол, привязал веревку и, распустив ее, переплыл на другую сторону берега.
На той стороне я тоже вбил кол в землю и привязал к нему туго второй конец веревки. А потом, держа веревку руками, переправился назад, где стоял Шаляпин.
– Садись, здесь хорошее место.
С Шаляпиным вместе я, вновь перебирая веревку, доплыл до середины реки и закрепил лодку.
– Вот здесь будем ловить.
Отмерив грузом глубину реки, я на удочках установил поплавок, чтобы наживка едва касалась дна, и набросал с лодки прикормки – пареной ржи.
– Вот смотри: на этот маленький крючок надо надеть три зернышка – и опускай в воду. Видишь маленький груз на леске. Смотри, как идет поплавок по течению. Он чуть-чуть виден. Я нарочно так сделал. Как только его окунет – ты тихонько подсекай концом удилища. И поймаешь.
– Нет, брат, этак я никогда не ловил. Я просто сажаю червяка и сижу, покуда рыба клюнет. Тогда и тащу.
Мой поплавок медленно шел по течению реки и вдруг пропал. Я дернул кончик удочки – рыба медленно шла, подергивая конец. У лодки я ее подхватил подсачком.
– Что поймал? – спросил Шаляпин. – Какая здоровая.
– Язь.
Шаляпин тоже внимательно следил за поплавком и вдруг изо всех сил дернул удочку. Леска оборвалась.
– Что ж ты так, наотмашь? Обрадовался сдуру. Леска-то тонкая, а рыба большая попала.
– Да что ты мне рассказываешь, леска у тебя ни к черту не годится!
Покуда я переделывал Шаляпину снасть, он запел: Вдоль да по речке…
– На рыбной ловле не поют, – сказал я.
Шаляпин, закидывая удочку, еще громче стал петь:
Серый селезень плывет…
Я, как был одетый, встал в лодке и бросился в воду. Доплыл до берега и крикнул:
– Лови один.
И ушел домой.
К вечеру пришел Шаляпин. Он наловил много крупной рыбы. Весело говорил:
– Ты, брат, не думай, я живо выучился. Я, брат, теперь и петь брошу, буду только рыбу ловить. Антон, ведь это черт знает какое удовольствие! Ты-то не ловишь!
– Нет. Я люблю смотреть, а сам не люблю ловить.
Шаляпин велел разбудить себя рано утром на рыбную ловлю. Но, когда его будил Василий Белов, раздался крик:
– Чего же, сами приказали, а теперь швыряетесь!
– Постой, Василий, – сказал я, – давай ведро с водой. Залезай на чердак, поливай сюда, через потолок пройдет.
– Что же вы, сукины дети, делаете со мной! – орал неистово Шаляпин. Мы продолжали поливать. Шаляпин озлился и выбежал в рубашке – достать нас с чердака. Но на крутой лесенке его встретили ведром холодной воды. Он сдался и хохотал…
– Ну что здесь за рыба, – говорил Герасим Дементьевич. – Надо ехать на Новенькую мельницу. Там рыба крупная. К Никону Осиповичу.
На Новенькую мельницу мы взяли с собой походную палатку, закуски, краски и холсты. Всё это – на отдельной телеге. А сами ехали на долгуше, и с нами приятель мой, рыболов и слуга Василий Княжев, человек замечательный.
Ехали проселком, то полями ржаными, то частым ельником, то строевым сосновым лесом. Заезжали в Буково к охотнику и другу моему, крестьянину Герасиму Дементьевичу, который угощал нас рыжиками в сметане, наливал водочки.
Проезжали мимо погоста, заросшего березами, где на деревянной церкви синели купола и где Шаляпин в овощной лавке накупил баранок, маковых лепешек, мятных пряников, орехов. Набил орехами карманы поддевки и всю дорогу с Серовым их грыз.
Новенькая мельница стояла у большого леса. По песчаному огромному бугру мы спустились к ней. Весело шумели, блистая брызгами воды, колеса.
Мельник Никон Осипович, большой, крепкий, кудрявый старик, весь осыпанный мукой, радостно встретил нас.
На бережку, у светлой воды и зеленой ольхи, поставили палатку, приволокли из избы мельника большой стол. На столе поставили большой самовар, чашки. Развернули закуску, вино, водку. А вечером разожгли костер, и в котелке кипела уха из налимов.
Никон Осипович был ранее старшиной в селе Заозерье и смолоду певал на клиросе. Он полюбил Федора Ивановича. Говорил:
– Эх, парень казовый! Ловок.
А Шаляпин все у него расспрашивал про старинные песни. Никон Осипович ему напевал:
«Дедушка, – девицы
Раз мне говорили, —
Нет ли небылицы
Иль старинной были?»
Разные песни вспоминал Никон Осипович.
Едут с товарами
В путь из Касимова
Муромским лесом купцы…
И «Лучину» выучил петь Шаляпина Никон Осипович.
Мы сидели с Серовым и писали вечер и мельницу красками на холсте. А Никон Осипович с Шаляпиным сидели за столом у палатки, пили водку и пели «Лучинушку». Кругом стояли помольцы…
Никон Осипович пел с Шаляпиным «Лучину», и оба плакали. Кстати, плакали и помольцы.
– Вот бы царь-то послухал, – сказал Никон Осипович, – «Лучина»-то за душу берет. То, может, поплакал бы. Узнал бы жисть крестьянскую.
Я смотрю – здорово они выпили: четверть-то водки пустая стоит. Никон Осипович сказал мне потом:
– А здоров петь-то Шаляпин. Эх, и парень золотой. До чего – он, при деле, что ль, каком?
– Нет, певчий, – ответил я.
– Вона что, да… То-то он втору-то ловко держит. Он, поди, при приходе каком в Москве.
– Нет, в театре поет.
– Ишь ты, в театре. Жалованье, поди, получает?
– Еще бы. Споет песню – сто целковых.
– Да полно врать-то. Этакие деньги за песни.
Шаляпин просил меня не говорить, что он солист его величества, а то из деревень сбегутся смотреть на него, жить не дадут…
Фабрикант
В это лето Шаляпин долго гостил у меня. Он затеял строить дом поблизости и купил у крестьянина Глушкова восемьдесят десятин лесу. Проект дачи он попросил сделать меня. Архитектором пригласил Мазырина.
Осматривая свои владения, он увидел по берегам речки Нерли забавные постройки, вроде больших сараев, где к осени ходила по кругам лошадь и большим колесом разминала картофель, – маленькие фабрики крестьян. Процеживая размытый картофель, они делали муку, которая шла на крахмал. А назывался этот продукт что-то вроде «леком дикстрин». Я, в сущности, и сейчас не знаю, что это такое.
Шаляпин познакомился с крестьянами-фабрикантами. Один из них, Василий Макаров, был столь же высокого роста, как и Шаляпин, – мы прозвали его Руслан. А другой, Глушков, – маленького роста, сердитый и вдумчивый. К моему ремеслу художника они относились с явным неодобрением. И однажды Василий Макаров спросил меня:
– И чего это вы делаете – понять невозможно. Вот Левантин Ликсандрович Серов лошадь опоенную, которую живодеру продали, в телегу велел запречь и у леса ее кажинный день списывает. И вот старается. Чего это? Я ему говорю: «Левантин Ликсандрыч, скажи, пожалуйста, чего ты эту клячу безногую списываешь. Ты бы посмотрел жеребца-то глушковского, вороного, двухлетний. Вот жеребец – чисто зверь, красота конь! Его бы списывал. А ты что? Кому такая картина нужна? Глядеть зазорно. Где такого дурака найдешь, чтобы такую картину купил». А он говорит: «Нет, эта лошадь опоенная мне больше вашего жеребца вороного нравится». Вот ты и возьми. Чего у его в голове – понять нельзя. Вот Шаляпин – мы ему рассказываем, а он тоже смеется, говорит: «Они без понятиев». А он, видно, парень башковатый. Всё у нас выпытывает – почем крахмал, леком дикстрин… Намекает, как бы ему фабрику здесь поставить. Значит, у него капитал есть, ежели его на фабриканта заворачивает. Видать, что не зря лясы точит. Тоже, знать, пустяки бросать хочет. Ну чего тут песенником в киатре горло драть? Знать, надоело. Тоже говорим ему: «Ежели на положение фабриканта встанете, то петь тебе бросать надо, а то всурьез никто тебя не возьмет. Настоящие люди дела с тобой делать не станут… нипочем…»
Вскоре мы с Серовым заметили, что Шаляпин все чаще с Глушковым и Василием Макаровым беседует. И все – по секрету от нас. Вечерами у них время проводит.
Я спросил его однажды:
– Что, Федя, ты, кажется, здесь фабрику строить хочешь? Шаляпин деловито посмотрел на меня.
– Видишь ли, Константин. У меня есть деньги, и я думаю: почему, скажи пожалуйста, вот хотя бы Морозов или Бахрушин – они деньги не держат в банке из четырех процентов, а строят фабрики? Они не поют, а наживают миллионы. А я всё пой и пой. Почему же я не могу быть фабрикантом? Что же, я глупее их? Вот и я хочу построить фабрику.
– С трубой? – спросил я.
– Что это значит – «с трубой»? Вероятно, с трубой.
– Так ты здесь воздух испортишь. Дым из трубы пойдет. Я терпеть не могу фабрик. Я тебе ее сожгу, если построишь.
– Вот, нельзя говорить с тобой серьезно. Всё у тебя ерунда в голове.
* * *
Сидим мы с Серовым недалеко от дома и пишем с натуры красками. В калитку идут Шаляпин, Василий Макаров, и около вприпрыжку еле поспевает маленького роста Глушков. Идут, одетые в поддевки, и серьезно о чем-то совещаются…
Когда Шаляпин поравнялся с нами, мы оба почтительно встали и, сняв шапки, поклонились, как бы хозяину.
Шаляпин презрительно обронил в нашу сторону:
– Просмеетесь.
И сердито посмотрел на нас…
* * *
Шаляпин сердился, когда мы при нем заговаривали о фабрике.
– Глупо! Леком дикстрин дает сорок процентов на капитал. Понимаете?
– А что вам скажет Горький, когда вы фабрику построите и начнете рабочих эксплуатировать? – спросил однажды Серов.
– Позвольте, я не капиталист, у меня деньги трудовые. Я пою. Это мои деньги.
– Они не посмотрят, – сказал я. – Придешь на фабрику, а там бунт. Что тогда?
– Я же сначала сделаю небольшую фабрику. Почему же бунт? Я же буду платить. И потом я сам управлять не буду. Возьму Василия Макарова. Крахмал ведь необходим. Рубашки же все крахмалят в городах. Ведь это сколько же нужно крахмалу!.. В сущности, что я вам объясняю? Ведь вы же в этом ничего не понимаете.
– Это верно, – сказал Серов.
И почти все время, пока Шаляпин гостил у меня, у него в голове сидел «леком дикстрин».
Кончилась эта затея вдруг.
Однажды, в прекрасный июльский день, на широком озере Вашутина, когда мы ловили на удочки больших щук и у костра ели уху из котелка, Василий Княжев сказал:
– Эх, Федор Иванович, когда вы фабрику-то построите, веселье это самое у вас пройдет. Вот как вас обделают, за милую душу. До нитки разденут. Плутни много.
И странно, этот простой совет рыболова и бродяги так подействовал на Шаляпина, что с тех пор он больше не говорил о фабрике и забыл о «леком дикстрине».








