Текст книги "Избранное"
Автор книги: Итало Кальвино
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
– Да, да, я согласен, – сказал я синьорине Маргарити, которая, решив, что я спрашиваю ее, как быть, если похолодает, указала на печку. Теперь я уже увидел все, что нужно, и мог оставить свой чемодан и уйти. Но прежде чем выйти, я подошел к умывальнику и повернул кран. Еще на станции я мечтал вымыть руки, однако сейчас мне лень было открывать чемодан и доставать мыло, и я решил только слегка сполоснуть их.
– О, что же вы мне не сказали? Я вам сию минуту принесу полотенце! – воскликнула синьорина Маргарити.
Она выбежала из комнаты и, вернувшись с хорошо выглаженным полотенцем, повесила его на спинку стула. Чтобы освежиться, я смочил немного лицо и, чувствуя себя таким же грязным, как прежде, стал вытираться полотенцем, И тут, наконец, хозяйка поняла, что я снимаю комнату.
– А, так вы согласны! Значит, снимаете? Вот и хорошо! Пожалуйста, переодевайтесь, распаковывайте чемодан, располагайтесь как дома, вот тут вешалка, дайте мне пальто!
Пальто я не снял, потому что собирался сразу же уйти, У меня оставалась последняя забота – сказать хозяйке, что мне нужен книжный шкаф, поскольку вскоре должен был прийти ящик с моими книгами, той скромной библиотечкой, которую мне удалось собрать, несмотря на свою беспорядочную жизнь. После долгих усилий мне, наконец, удалось объяснить глухой, чего я хочу. Поняв, в чем дело, она повела меня в свои комнаты, показала маленькую этажерку, на которой лежали ее рабочие коробки, шкатулочки с катушками, выкройки и образцы вышивок, и объяснила, что может освободить ее и перенести в мою комнату. Я вышел на улицу.
Ежемесячник «Проблемы очистки воздуха» был органом одной частной компании. В редакцию этого журнала мне и предстояло сейчас явиться, чтобы ознакомиться со своими обязанностями. Новая работа, другой город… Будь я немного помоложе или большим оптимистом, все это доставило бы мне удовольствие, вызвало прилив бодрости. Но сейчас, сейчас я мог видеть только окружавшие меня серость и убожество и забиться в них еще глубже – не потому, что я примирился с ними, нет, скорее потому, что это мне нравилось, нравилось еще раз убедиться в том, что жизнь и не может быть иной. Я доходил до того, что, выбирая дорогу, старался идти самыми захолустными, узенькими, безымянными переулками, хотя иной раз было бы гораздо проще пройти большими улицами с роскошными витринами и прекрасными кафе. Но мне всегда жаль было покидать прохожих с изможденными лицами, убогие фасады дешевеньких закусочных, затхлые конуры лавчонок, не слышать звуков, обычных на узеньких улицах, – грохота трамваев, визга тормозящих грузовиков и шипенья паяльников, доносившегося из ютящихся во дворах мастерских. Мне жаль было расставаться со всем этим, потому что усталость и скрежет, окружавшие меня, не позволяли мне обращать слишком много внимания на усталость и скрежет, которые я носил в себе.
Но чтобы добраться по указанному адресу, мне все же пришлось в какой-то момент вступить в другой, аристократический, утопающий в зелени район, застроенный старинными особняками, район, где на тихих улицах почти не было машин и где главные магистрали были настолько широки, что транспорт на них не скапливался и двигался почти бесшумно. Наступала осень. Некоторые деревья уже стояли позолоченными. Теперь вдоль тротуаров бежали не стены домов, а литые решетки оград, за которыми виднелись ряды кустов, клумбы, усыпанные гравием аллейки, окружавшие нарядные дома с лепными украшениями – нечто среднее между дворцами и загородными виллами. И здесь я тоже чувствовал себя не на месте, но теперь уже потому, что вокруг меня не было предметов, в которых бы я, как прежде, мог узнать себя или по которым смог бы угадать будущее. Не то чтобы я верил в приметы, нет, но для впечатлительного человека, оказавшегося в незнакомом месте, любая вещь, попавшаяся на глаза, – всегда что-то значит и в каком-то смысле примета.
Поэтому-то, наверное, я и был немного сбит с толку, когда, войдя в помещение компании, нашел вовсе не то, что ожидал. Передо мной были гостиные фамильного дворца с трюмо, консолями, мраморными каминами, коврами и штофными обоями (правда, надо сказать, что мебель в них была самая современная, вполне подходящая для учреждения двадцатого века, да и освещены они были вполне современными лампами дневного света). Мне сразу же стало как-то неловко, что я снял такую убогую, темную комнатушку. Это чувство стало еще сильнее, когда меня провели в кабинет главы компании, инженера Корда, который немедленно принял меня и встретил с преувеличенной сердечностью, как равного не только по общественному и служебному положению – что уже само по себе было для меня невыносимо, – но и по опыту и знанию тех проблем, которыми занималась компания и журнал «Проблемы очистки воздуха». И хотя, если говорить откровенно, я смотрел на свою службу в этом журнале как на случайное, временное занятие, за которое берешься только потому, что нужно что-то делать, и о котором говоришь, подмигивая, я все же вынужден был делать вид, будто всю жизнь мечтал работать именно в этом журнале.
Инженер Корда был мужчина лет пятидесяти, с молодым лицом и черными усами, то есть принадлежал к тому поколению, которое, несмотря ни на что, навсегда сохранило моложавый вид и черные усы и с которым у меня никогда не было ничего общего. Все в нем – и манера говорить, и внешний вид (на нем был безукоризненный серый костюм и ослепительной белизны рубашка), и жесты (он подчеркивал слова движением сигареты, зажатой между двумя пальцами) – свидетельствовало о том, что он человек энергичный, обходительный, неунывающий и свободный от предрассудков. Он показал выпущенные без меня номера «Проблем очистки воздуха», подготовленные им (он был главным редактором журнала) совместно с заведующим отделом печати доктором Авандеро (мне его представили позже, и он оказался одним из тех субъектов, которые говорят так, словно читают речь, заранее отпечатанную на машинке). Номеров было немного, все тоненькие, и чувствовалось, что делали их дилетанты. Воспользовавшись своими скромными сведениями о том, как выпускаются журналы, я осторожно и, само собой разумеется, не критикуя уже сделанную работу, стал объяснять ему, каким, на мой взгляд, должен быть журнал и какие бы я предложил технические усовершенствования. Я решил взять тот же тон, каким говорил он, тон человека практического, уверенного в том, что он может принести пользу, и с удовлетворением заметил, что мы начинаем понимать друг друга. С удовлетворением, потому что, чем больше я притворялся деятельным оптимистом, тем больше думал о той нищей комнатушке, которую я только что снял, об убогих улицах, о том назойливом, разъедающем душу чувстве, которое я носил в себе, о моем полнейшем равнодушии ко всему на свете, и мне казалось, что мы только играем в авторитет, что на глазах у инженера Корда и доктора Авандеро я превращаю в бесформенную кучу пыли их деловитость знатоков техники и промышленности, а они даже не замечают этого, и Корда в полном восхищении соглашается с каждым моим словом.
– Великолепно! Значит, вы с завтрашнего дня. Непременно. Договорились. А пока… – говорил мне Корда, – пока, чтобы ввести вас в курс дела…
Чтобы ввести меня в курс дела, он хотел дать мне на прочтение протокол их последнего конгресса.
– Вот. – Он подвел меня к одному из шкафов, в котором высились стопы отпечатанных на стеклографе докладов. – Видите? Возьмите, пожалуйста, вот этот, затем вот этот, а этот у вас уже есть? Вот так, посчитайте, все ли здесь? – говорил он, вытаскивая нужные тетради и складывая их на столе.
И тут я увидел, что с каждой из них взлетает облачко пыли, и на каждой от самого легкого прикосновения пальцев остаются следы. Инженер тоже заметил это. Теперь, перед тем как взять очередную тетрадь, он легонько дул на нее и старался незаметно встряхнуть, делая вид, будто это выходит у него нечаянно и он не догадывается, что листы запылены. Он внимательно следил за тем, чтобы ненароком не коснуться пальцем первой страницы какого-нибудь доклада, но стоило ему задеть ее кончиком ногтя, и на листе появлялась изломанная белая полоска, благодаря которой сразу было видно, что бумага совсем серая от покрывающего ее тончайшего слоя пыли. И все-таки, несмотря на все меры предосторожности, кончики пальцев у него, видимо, становились грязными. Чувствуя это, он все время пытался их обтереть, то подгибая к ладони, то вытирая большим пальцем и в результате пачкая пылью всю руку. Тогда он машинально опускал ее, словно желая вытереть о свои серые фланелевые брюки, но вовремя спохватывался и снова брался за доклады. Так мы передавали друг другу эти доклады, растопырив пальцы и стараясь брать бумаги за самые краешки, будто это были листья крапивы, и при этом не переставали улыбаться, радостно соглашаться друг с другом, снова улыбаться и наперебой восклицать:
– О да, очень интересный конгресс! О, какая благородная деятельность!
Однако я заметил, что инженер все больше чувствует себя не в своей тарелке. Он был уже не так уверен в себе, как раньше, и не мог выдержать моего торжествующего взгляда, торжествующего и в то же время отчаянного, потому что все получалось именно так, как я думал.
Заснул я поздно. Комната, казавшаяся совсем тихой, ночью наполнялась всевозможными звуками, которые я мало-помалу научился распознавать. Временами до меня доносился искаженный динамиком голос, отдававший какие-то неразборчивые распоряжения. Задремав, я тотчас же просыпался с мыслью, что еду в поезде, потому что интонацией и тембром этот голос не отличался от выкриков станционных громкоговорителей, долетающих ночью до слуха дремлющих пассажиров. Я начал прислушиваться, и в конце концов мне удалось разобрать некоторые слова.
– Два раза равиоли[113] под соусом… – гремел динамик. – Один бифштекс… Одну вырезку…
Комната помещалась как раз над кухней пивного бара «Урбано Раттаци», где можно было получить горячее блюдо даже после полуночи. Приняв заказ, официанты прямо от стойки через микрофон передавали его поварам. Часто в комнату врывался приглушенный гомон из бара, иногда слышалось нестройное пение какой-нибудь компании. А вообще это было неплохое заведение, не слишком дешевое и не посещаемое разным сбродом. Редко когда случалось, чтобы кто-нибудь из посетителей, напившись, устроил среди ночи дебош и начал ронять на пол столики с посудой. Долетавшие до меня сквозь сон голоса, голоса чужой бессонной жизни, казались приглушенными, бесцветными, лишенными живых интонаций, словно доносились из тумана, а гнусавый голос динамика был полон безропотной тоски.
– На гарнир жареный картофель!.. Будут когда-нибудь готовы равиоли?..
Около половины третьего бар «Урбано Раттаци» опускал гофрированные жалюзи. Из кухонной двери выходили официанты; подняв воротники пальто, надетых поверх форменных тирольских курток, они, переговариваясь, проходили по двору. Около трех двор наполнялся железным грохотом – это подсобные рабочие выволакивали с кухни пустые тяжелые бидоны из-под пива; они катили их, наклонив на ребро, складывали, со звоном ударяя друг о друга, а потом принимались их мыть. Этот народ терпеть не мог тишины. Они, несомненно, получали почасовую плату, поэтому работали с прохладцей, насвистывая, и битых два часа неистово гремели гулкими цинковыми чудовищами. Около шести утра во двор въезжал грузовик пивоваренного завода, привозил полные бидоны и забирал пустые. К этому времени в зале «Урбано Раттаци» уже жужжали электрополотеры: начинался новый день.
В минуты тишины, глубокой ночью из погруженных во мрак комнат синьорины Маргарити вдруг вырывалось частое-частое бормотание, прерываемое смешками, вопросы и ответы, произносимые одним и тем же пронзительным женским фальцетом. Думая, глухая все произносила вслух: она не умела различать эти два действия и потому в любой час дня или даже проснувшись среди ночи принималась разговаривать сама с собой и, одолеваемая своими мыслями, воспоминаниями, угрызениями, разыгрывала целые диалоги между разными собеседниками. К счастью, все это она говорила с таким пылом, что ничего невозможно было разобрать, и, однако, нельзя было избавиться от неприятного чувства, будто ты подслушиваешь чужие секреты.
Иногда, неожиданно заходя в кухню, чтобы попросить горячей воды для бритья (стука она не слышала, поэтому я должен был попасть ей на глаза, чтобы она меня заметила), я видел, как она разговаривает перед зеркалом со своим отражением, улыбается ему, строит гримасы или же рассказывает себе какие-то истории, сидя на стуле и вперив взгляд в пустоту. В этом случае она тотчас же спохватывалась и говорила: «Понимаете, вот разговорилась с котом…», или: «Ах, извините, не заметила вас: я молилась…» (она была очень набожной); но чаще всего она просто не отдавала себе отчета в том, что ее слышат.
Многие ее тирады действительно были обращены к коту. Она умудрялась разговаривать с ним часами. Иногда по вечерам она усаживалась у окна и, поджидая, когда он вернется домой после своих скитаний по балконам, крышам и чердакам, не переставая, звала: «Кис, кис, кис… киска, киска, киска…» «Киска» была тощим диким котом с грязно-черной шерстью, которая после каждой его прогулки становилась пепельно-серой, словно он собирал на себя пыль и копоть со всего квартала. Завидев меня издали, он стремглав бросался прочь и прятался под какую-нибудь мебель, как будто я по крайней мере собираюсь отколотить его, на самом же деле я на него даже не смотрел. Зато он, как видно, частенько пользовался моим отсутствием, чтобы забираться ко мне в комнату. Воротничок и манишка свежевыстиранной белой рубашки, которую хозяйка раскладывала на мраморной крышке комода, вечно были испещрены черными кошачьими следами. Я начинал кричать и ругаться, но вскоре замолкал, так как глухая все равно меня не слышала, и, захватив рубашку, нес ее на половину хозяйки, чтобы она своими глазами увидела постигшее меня несчастье. Она сокрушенно всплескивала руками, бросалась искать кота, чтобы примерно наказать его, и принималась мне объяснять, что, по всей вероятности, в тот момент, когда она входила ко мне, чтобы положить рубашку, кот незаметно прошмыгнул следом и она закрыла его в комнате, а потом он захотел выйти, увидел, что дверь заперта, и со злости прыгнул на комод.
У меня было всего три рубашки, и мне то и дело приходилось отдавать их в стирку. Не знаю почему, то ли жизнь, которую я вел, была слишком неустроенной, то ли в редакции, где я работал, надо было убирать получше, но только к середине дня рубашка на мне оказывалась совершенно грязной. К тому же я частенько должен был отправляться в редакцию с кошачьими следами на воротничке.
Нередко я находил эти следы даже на подушке. Видно, кот опять оказывался запертым в комнате, потому что прошмыгнул за синьориной Маргарити, которая приходила по вечерам, чтобы «перетрусить и застлать» мою постель.
Впрочем, стоило ли удивляться тому, что кот был такой грязный? Ведь достаточно было положить руку на балконные перила, как на ней отпечатывалась черная полоса. Каждый раз, когда я возвращался домой, повозившись предварительно с ключами у четырех внутренних и висячих замков и дважды просунув пальцы между планками жалюзи, чтобы открыть и снова закрыть свою дверь, руки у меня оказывались до такой степени грязными, что, очутившись наконец, в комнате, я должен был двигаться с поднятыми руками, чтобы чего-нибудь не запачкать, и прежде всего направлялся к умывальнику.
Вымыв и вытерев руки, я сразу чувствовал огромное облегчение, как будто вновь обрел их после долгого перерыва, и принимался трогать и переставлять те немногие предметы, которые меня окружали. Надо сказать, что синьорина Маргарити держала комнату в относительной чистоте. Что до пыли, то она вытирала ее каждый день, но когда мне случалось прикоснуться к такому месту, до которого она не могла дотянуться (она была очень маленького роста, с короткими ручками), все пальцы у меня оказывались покрытыми пушистым слоем пыли, и я волей-неволей должен был сразу же мыть руки.
Хуже всего было с книгами. Я аккуратно разложил их на этажерке синьорины Маргарити и только благодаря им чувствовал себя в этой комнате в какой-то степени дома. Работа моя оставляла мне достаточно свободного времени, и я с удовольствием проводил бы несколько часов у себя за чтением. Но, по-видимому, ни одна вещь не способна так пропитываться пылью, как книги. Если я решал взять с полки одну из них, то, прежде чем открыть, должен был со всех сторон обтереть ее тряпкой, а потом еще хорошенько постукать ею обо что-нибудь, причем каждый раз из нее вылетало целое облако пыли. Затем я снова мыл руки и только после этого ложился на кровать и принимался за чтение. Но стоило мне перевернуть несколько страниц, и я убеждался, что все мои старания пропали даром, так как пальцы мои вскоре покрывались сперва едва заметным, а потом все более толстым и густым налетом пыли, отравляя мне всякое удовольствие от чтения. Я вставал, шел к умывальнику, еще раз ополаскивал руки, но теперь уже чувствовал, что у меня пропылилась рубашка и вообще вся одежда. Мне хотелось почитать еще немного, но теперь у меня были чистые руки, мне жалко было их пачкать. И я решал уйти.
Само собой разумеется, что, выходя, я повторял все манипуляции с жалюзи, перилами, замками, и руки у меня становились еще грязнее, чем прежде; но тут я уже ничего не мог поделать и должен был терпеть до тех пор, пока не приходил на службу. Едва войдя в редакцию, я сразу же бежал в уборную и мыл руки. Однако висевшее там полотенце было все в грязных пятнах, и, прикасаясь к нему руками, я не столько вытирал их, сколько снова пачкал.
Первые дни своей службы я посвятил тому, чтобы навести порядок на отведенном мне письменном столе, который загромождала целая гора всякой всячины – каких-то рукописей, писем, папок, старых газет. Очевидно, до моего прихода на этот стол сваливали без разбору все, для чего не находилось постоянного места. Сперва я решил было совершенно освободить его от бумаг, но, начав разбираться, увидел, что среди них немало материалов, нужных для журнала и просто довольно интересных; я дал себе слово познакомиться с ними более обстоятельно. Словом, уборка моя кончилась тем, что я не только ничего не выбросил, но к старым бумагам добавил чуть ли не столько же новых. Правда, теперь все это уже не валялось бесформенной грудой, а было приведено в порядок, который я старался поддерживать. Понятно, что все давно лежавшие на столе бумаги были насквозь пропылены, и от них набирались пыли только что положенные мною кипы. Ревниво охраняя наведенный мною порядок, я приказал уборщицам ничего не трогать на моем столе, и это привело к тому, что на бумаги садился каждый день тонкий слой пыли, отчего даже новые писчие принадлежности – белые листы, конверты с грифом фирмы – меньше чем за неделю становились такими старыми и грязными, что до них противно было дотронуться.
В ящиках стола творилось то же самое. Там многие десятилетия наслаивались друг на друга пропыленные кипы бумаг, которые свидетельствовали, что мой стол имел уже немалый стаж службы в разных государственных и частных конторах. Что бы я ни делал за этим столом, через несколько минут я уже чувствовал необходимость пойти и вымыть руки.
А вот у моего коллеги, доктора Авандеро, руки – хрупкие, изящные, но вместе с тем лишенные чрезмерной нервной чувствительности – всегда оставались чистыми, выхоленными, с блестящими, белыми, ровно подрезанными ногтями.
– Но вот у вас, извините, – попробовал я как-то спросить у него, – разве у вас не бывает, что вы немного посидите здесь, за столом, и руки сразу становятся… вот, полюбуйтесь, видите, какие грязные?
– По-видимому, доктор, – как всегда сокрушенно, ответил Авандеро, – вы брались за какие-нибудь вещи или бумаги, с которых недостаточно хорошо стерли пыль. Если вы позволите, я дам вам совет. Видите ли, самое лучшее – это чтобы на столе никогда не было ни одной бумажки.
И в самом деле, на чистом, сияющем лаком столе Авандеро не было абсолютно ничего, кроме того материала, с которым он в данный момент работал, и шариковой ручки, которую он держал в руке.
– Эту привычку, – добавил он, – весьма ценит директор.
Действительно, инженер Корда как-то даже сам говорил мне, что если на столе у руководителя нет ни одной бумажки, то сразу видно, что этот руководитель никогда не запускает дел и способен быстро решить любую проблему.
Но самого Корда никогда не бывало на месте, а если он и появлялся изредка в своем кабинете, то не больше, чем на четверть часа, сразу же требовал статистические данные и графики, вычерчиваемые обычно на огромных листах бумаги, отдавал быстрые и не очень конкретные распоряжения своим подчиненным, распределял поручения, нисколько не заботясь о том, кому достанется более легкое, а кому потруднее, молниеносно диктовал стенографистке несколько писем, подписывал готовую к отправке корреспонденцию и исчезал.
А вот Авандеро, наоборот, весь день с утра до вечера просиживал в редакции с таким видом, будто трудится не покладая рук, заваливал работой и стенографисток и машинисток и при этом умудрялся делать так, что ни одна бумажка не задерживалась у него на столе больше десяти минут. Этого уж я никак не мог вынести и принялся подсматривать за ним. Вскоре я заметил, что, пролежав некоторое время у него на столе, бумаги неизменно перекочевывали к кому-нибудь другому и там уже оседали. А однажды я застиг его в тот момент, когда он, повертев в руках несколько писем и не зная, что с ними делать, подошел к моему столу (как раз в это время я вышел, чтобы вымыть руки), положил их среди других бумаг и прикрыл папкой. После этого, вытащив из кармана носовой платок, он обтер руки и вновь уселся перед своей шариковой ручкой, лежавшей параллельно краю девственно-чистого листа бумаги.
Я имел полную возможность войти и поставить его в глупое положение. Но мне достаточно было увидеть это, достаточно было узнать, что на самом деле все обстоит именно так.
Я входил к себе в комнату через балкон, поэтому остальная часть квартиры синьорины Маргарити оставалась для меня в полном смысле слова белым пятном. Синьорина жила одна, сдавая две соседние комнаты, выходившие во двор. Одну из них занимал я, что же касается другого жильца, то о его существовании я догадывался только по тяжелым шагам, долетавшим до меня через стену рано утром и глубокой ночью. Как я узнал, он был полицейским унтер-офицером, и днем его никогда не бывало дома. Вся остальная и, судя по всему, достаточно просторная часть квартиры оставалась в полном распоряжении синьорины Маргарити.
Несколько раз мне приходилось разыскивать ее, чтобы позвать к телефону. Звонка для нее не существовало, и в конце концов к телефону приходилось подходить мне. Но голос в трубке она слышала достаточно хорошо, и длинные разговоры с подругами по приходской общине были одним из главных ее развлечений.
– К телефону! Синьорина Маргарити! Вас просят к телефону! – кричал я ей в дверь.
Однако кричать, а тем более стучать к ней было совершенно бесполезно. Приходилось идти разыскивать ее, и во время этих блужданий по ее половине я воочию убедился в существовании длинного ряда комнат – гостиных, столовых, загроможденных старенькой претенциозной мебелью, абажурами, разными безделушками, картинками в рамках, статуэтками и календарями. Во всех этих комнатах царили идеальный порядок и чистота, они блестели натертым паркетом и сияли белоснежными чехлами на креслах. Здесь не было ни пылинки.
Где-нибудь в дальней комнате я находил, наконец, синьорину Маргарити. В вылинявшем халатике и в косынке она самозабвенно полировала паркет или протирала мебель. Я принимался неистово махать руками в сторону телефона, глухая бежала в коридор и начинала свои бесконечные разговоры, по интонации ничем не отличавшиеся от ее бесед с котом.
Я возвращался к себе в комнату, замечал где-нибудь на подставке умывальника или на абажуре слой пыли чуть не в палец толщиной, и меня охватывала страшная ярость. Эта женщина целыми днями только тем и занималась, что наводила чистоту в своих комнатах, а у меня не могла удосужиться хотя бы обмахнуть пыль! Повернувшись, я снова направлялся к хозяйке с твердым намерением устроить ей скандал и выразить свое возмущение если не словами, то хотя бы жестами и гримасами, и заставал ее в кухне. В этой кухне было еще грязнее, чем у меня в комнате. На столе закапанная потертая клеенка, в буфете немытые чашки, пол черный от грязи, с расшатанными кафельными плитками. И я не мог выдавить ни слова, так как понимал, что эта кухня была единственным во всей квартире местом, где синьорина Маргарита действительно жила, а все остальное, все эти разукрашенные, без конца подметаемые и натираемые комнаты были чем-то вроде произведения искусства, в которое она вкладывала свои мечты о красоте; и, желая сохранить их идеальное совершенство, она обрекла себя на то, чтобы никогда в них не жить, вечно входить туда не хозяйкой, а лишь прислугой, на то, чтобы оставшиеся после уборки часы проводить в грязи и пыли.
«Проблемы очистки воздуха» выходили два раза в месяц и имели подзаголовок: «От дыма, от вредных химических выделений и продуктов сгорания». Журнал был органом КОАГИПР – «Компании по очистке атмосферы городов и промышленных центров». КОАГИПР был связан с родственными ассоциациями других стран, присылавшими свои бюллетени и брошюры. Нередко созывались международные конгрессы, посвященные прежде всего обсуждению острой проблемы смога.
Мне никогда не приходилось заниматься такого рода вопросами, но я знал, что выпускать столь специальный журнал не так трудно, как может показаться. Для этого, как правило, просматривают иностранные журналы, переводят некоторые статьи, к ним добавляют заметки, которые присылает своим абонентам агентство газетных вырезок, и вот уже готов информационный отдел. Кроме того, всегда находятся два-три специалиста, готовые в любой момент прислать нужную статейку, или какой-нибудь изобретатель, желающий всех оповестить о своем новом творении, который просит напечатать в виде статьи описание его нового патента. Да и компания со своей стороны, как ни мизерна ее деятельность, всегда может дать какое-нибудь сообщение о своих текущих задачах: его нужно набирать жирным шрифтом. Если же случается какой-либо конгресс, то ему следует посвятить самое меньшее целый номер от первой до последней страницы, и еще останутся доклады и отчеты, которые можно будет постепенно сбывать с рук в нескольких ближайших номерах, если в них нечем будет заполнить три-четыре колонки.
Писать передовицу обязан был главный редактор, он же президент компании. Однако инженер Корда, вечно донельзя занятый (он был членом правления многих предприятий и компании мог отдавать только ничтожные крохи своего времени), поручил передовицу мне. Я должен был развить в ней идеи, которые он изложил мне с присущей ему ясностью и лаконизмом. Статью надлежало подготовить к его приезду. Разъезжал он много, так как его предприятия были разбросаны чуть ли не по всей стране. Но среди всех его многочисленных дел президентство в КОАГИПРе – должность почетная, но ничего, кроме почета, не приносившая – давало ему, по его словам, самое большое удовлетворение, «ибо, – пояснил он, – это битва, которую я веду из идейных соображений».
У меня, напротив, не было никаких идейных соображений, и я совершенно не хотел их иметь. Единственное, что я хотел, – это написать статью, которая бы ему понравилась, чтобы сохранить за собой это место – оно было не лучше и не хуже всякого другого – и свой образ жизни, потому что он тоже был не лучше и не хуже любого возможного образа жизни. Я был знаком с тезисами Корда («Если бы все последовали нашему примеру, атмосфера была бы уже чистой…»), с его излюбленными формулировками («Мы не утописты, пусть это каждый имеет в виду, мы деловые люди, которые…») и готовился писать именно так, как он хотел, слово в слово. А что я еще должен был написать? То, что думал, до чего дошел собственным умом? Хорошенькая бы вышла статья, уверяю вас! Какой в ней был бы оптимистический взгляд на весь этот деловой мир, мир приносящих пользу людей! Но мне достаточно было перевернуть вверх ногами свое душевное состояние (сделать это я мог без труда – ведь это было все равно, что обозлиться на себя самого), и я уже чувствовал вдохновение, необходимое для того, чтобы написать передовицу в духе моего президента.
«Сейчас мы уже стоим на пороге разрешения проблемы летучих продуктов сгорания, – писал я, – и оно наступит (непременно наступит) – я уже видел удовлетворенную улыбку на лице инженера – тем скорее, чем более ясное понимание встретит действенный импульс, данный технике Частной Инициативой, – в этом месте инженер, по всей вероятности, взмахнет рукой, чтобы подчеркнуть высказанную мною мысль, – со стороны органов Государства, к которым уже столько раз обращались…»
Это место я прочел вслух доктору Авандеро. Пока я читал, Авандеро смотрел на меня с обычной своей бесцветно-вежливой миной, и его маленькие холеные ручки ни разу не сдвинулись с чистого листа бумаги, лежавшего в центре его письменного стола.
– Ну, что скажете? Вам не нравится?
– Нет, что вы, что вы!.. – поспешно проговорил он.
– Тогда послушайте конец: «Возражая тем, кто предрекает промышленной цивилизации самое мрачное и катастрофическое будущее, мы утверждаем, что никогда не возникнет (как, впрочем, никогда в действительности и не возникало) противоречия между свободным и закономерным расширением промышленности и требованиями необходимой для человеческого организма гигиены (читая, я несколько раз бросал взгляд на Авандеро, но он не отрывал глаз от листа бумаги) – между дымом наших трудолюбивых заводских труб и голубизной и зеленью несравненных красот нашей природы…» Ну как, по-вашему?
Некоторое время Авандеро без всякого выражения смотрел на меня, не разжимая губ.
– По-моему, – сказал он, – ваша статья, несомненно, очень хорошо выражает самую суть, скажем так, конечной цели, которую выдвигает наша компания. Действительно, всеми силами стремиться…
– Хм, – пробормотал я.
Признаться, я ожидал, что такой церемонный субъект, как мой коллега, все же не станет прибегать к подобным выкрутасам, чтобы похвалить мою статью.
Дня через два, как только вернулся инженер Корда, я явился к нему и отдал передовицу. Он при мне внимательно прочитал ее, дойдя до последней строчки, аккуратно собрал листы, словно собираясь прочесть ее еще раз, но вместо этого сказал: