Текст книги "Избранное"
Автор книги: Итало Кальвино
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)
– Разрази меня гром! Не растолкуй я вам, что к чему, вы так бы и не догадались, на каком свете живете.
– В чем дело? А ну, выкладывай, – говорят они.
– Отряд распустят, – говорит Пин. – Как только придем в новый район.
– Брось! Кто тебе сказал?
– Ким. Клянусь.
Ферт делает вид, будто не слышит. Он-то знает, чем это пахнет.
– Не заливай, Пин. А нас куда денут?
Начинаются споры: кого в какое отделение могут направить и куда было бы лучше всего пристроиться.
– Неужели вы не знаете, что для каждого из вас формируется специальный отряд? – изумляется Пин. – Каждого назначат командиром. Деревянная Шапочка будет командиром партизан в уютных креслах. Точно. Партизанского отделения, которое будет отправляться в бой сидя. Разве нет солдат, разъезжающих на лошадях? Теперь появятся партизаны в креслах на колесиках.
– Погоди, – говорит Дзена Верзила по прозвищу Деревянная Шапочка, водя пальцем по «супердетективу», – вот дочитаю, тогда я тебе и отвечу. Я уже догадываюсь, кто убийца.
– Убийца быка? – спрашивает Пин.
Дзена Верзила не понимает уже ничего – ни в том, что ему говорят, ни в книге, которую он читает.
– Какого быка?
Пин разражается своим пронзительным «хи-и»: Верзила попался.
– Быка, у которого ты купил губу! Бычья Губа! Бычья Губа!
Деревянная Шапочка, чтобы приподняться, опирается на длинную руку, не отрывая, однако, пальца от строчки, которую он читал; другой рукой он шарит вокруг себя, пытаясь поймать Пина. Потом, убедившись, что это потребует от него слишком больших усилий, опять погружается в чтение.
Все смеются проделке Пина и приготовились к следующей: Пин, когда начнет свои насмешки, не остановится, пока не переберет всех, одного за другим.
Пин смеется до слез, весело и возбужденно. Он опять в своей стихии: среди взрослых, которые ему и друзья и враги, среди людей, с которыми можно вместе шутить, пока он не выльет на них всю ту ненависть, которую они у него вызывают. Пин чувствует, как в нем растет жестокость: он будет язвить их без жалости и снисхождения.
Джилья тоже смеется, но Пин знает, что смеется она притворно: ей страшно. Пин то и дело поглядывает на нее: она не опускает глаз, но улыбка дрожит на ее губах; погоди, думает Пин, скоро тебе будет не до смеха.
– Жандарм! – восклицает Пин.
При каждом новом имени люди заранее ехидно усмехаются, предвкушая шуточку, которую сейчас выдумает Пин.
– Жандарму, – говорит Пин, – дадут специальный отряд…
– Для поддержания порядка, – говорит Жандарм, пытаясь забежать вперед.
– Нет, красавчик, отряд для ареста наших отцов и матерей!
При упоминании о родителях партизан, которых взяли в качестве заложников, Жандарм каждый раз звереет.
– Неправда! Я не арестовывал ничьих родителей!
Пин говорит с едкой, убийственной иронией; остальные ему поддакивают:
– Не злись, красавчик, только не злись. Отряд для ареста матерей. На такие дела ты мастак…
Жандарм выходит из себя, затем решает, что лучше подождать, пока Пин выговорится и перейдет к другому.
– Теперь подумаем о… – Пин озирается по сторонам. Потом его взгляд останавливается, ухмылка обнажает десны, а глаз почти не видно из-за собравшихся вокруг них веснушек. Люди уже догадались, чей теперь черед, и едва сдерживают хохот. Ухмылка Пина как бы гипнотизирует Герцога, он топорщит усы и крепко сжимает челюсти.
– Я вам р-рога облымаю, я вам задныцы р-разор-рву… – скрипит зубами Герцог.
– …Герцогу дадим отряд живодеров. Разрази меня гром! Герцог, ты всегда только грозишься, а я что-то никогда не видал, чтобы ты придушил кого-нибудь, кроме курицы.
Герцог кладет руку на австрийский пистолет и трясет головой в меховой шапке, словно собирается забодать Пина.
– Я тебе бр-рюхо вспор-рю, – рычит он.
Тут Левша делает необдуманный ход. Он говорит:
– А Пин? Кого мы дадим под начало Пину?
Пин смотрит на Левшу так, словно он его только что заметил:
– О, Левша, ты вернулся… Тебя так долго не было дома… Пока ты отсутствовал, тут произошла премилая история…
Пин медленно оглядывается: Ферт угрюмо сидит в углу; Джилья примостилась неподалеку от двери, на губах у нее застыла лицемерная улыбка.
– Догадываешься, Левша, каким отрядом тебе придется командовать?..
Левша кисло улыбается. Ему хочется предупредить шутку Пина.
– Отрядом котелков, – говорит он и хохочет так, словно сказал что-то необыкновенно остроумное.
Пин серьезно качает головой. Левша хлопает глазами.
– Отрядом соколов, – произносит он и пытается опять засмеяться, но из его горла вырывается лишь странный хрип.
Пин серьезен. Он делает отрицательный жест.
– Морским отрядом… – говорит Левша, и губы его уже не растягиваются в улыбку, на глазах у него слезы.
Пин корчит одну из своих лицемерно-шутливых физиономий; он говорит медленно и елейно:
– Видишь ли, твой отряд будет почти таким же, как другие отряды. Только ходить он сможет лишь по полям, широким дорогам да по равнинам, поросшим травой…
Левша опять принимается смеяться, сперва тихонько, а потом все громче и громче; он еще не понимает, куда клонит мальчишка, но все равно смеется. Люди ловят каждое слово Пина; кое-кто уже сообразил, в чем дело, и хохочет.
– Он сможет ходить всюду, за исключением лесов… за исключением тех мест, где попадаются ветви, да… где попадаются ветви.
– Лесов… Ха-ха-ха… Ветви, – посмеивается Левша. – А почему?
– Потому что он там запутается… твой отряд… отряд рогачей!
Все заливаются таким раскатистым смехом, что он похож на протяжный вой. Повар встает, позеленевший, с плотно сжатыми губами. С его лица исчезает улыбка. Он озирается по сторонам, затем снова начинает хохотать, но глаза у него беспокойные, а рот кривится. Он смеется вымученным, развязным смехом, бьет себя по коленям и указывает пальцем на Пина, словно говоря: еще одна брехня.
– Пин… Вы только взгляните на него, – говорит Левша, делая вид, будто и он не прочь пошутить. – Пину… ему мы дадим отряд золотарей, вот кого мы ему дадим.
Ферт тоже встал.
Он делает шаг в их сторону.
– Кончайте волынку, – говорит он сухо. – Вы что, до сих пор не усвоили, что надо поменьше шуметь?
Впервые после боя Ферт отдает приказ. Но вместо того, чтобы сказать: «Кончайте волынку, потому что я не желаю больше этого слушать», он оправдывает свой приказ необходимостью соблюдать тишину. Люди поглядывают на Ферта искоса: он больше для них не командир.
Подает голос Джилья:
– Почему бы, Пин, тебе не спеть нам песню? Спой нам.
– Отряд золотарей, – каркает Левша. – С ночным горшком на голове… Ха-ха-ха!.. Вы только представьте себе: Пин с ночным горшком на голове…
– Какую, Джилья? – спрашивает Пин. – Ту, что в прошлый раз?
– Помолчите, – говорит Ферт. – Не знаете, что ли, приказа? Не знаете, что мы находимся в опасной зоне?
– Нет, другую, – говорит Джилья. – Ну, ты же ее хорошо поешь… Как это? Ойлила-ойлилой…
– С ночным горшком на голове. – Повар продолжает смеяться и бить себя по коленям, но на его ресницах дрожат слезы бессильной злобы. – А вместо автомата дадим ему клистир… Пин будет у нас выпускать клистирные очереди…
– Ойлила-ойлилой, Джилья, ты уверена… – говорит Пин. – В песнях с ойлила-ойлилой нет ничего такого…
– Клистирные очереди… Полюбуйтесь на Пина, – хрипит повар.
– Ойлила-ойлилой, – начинает импровизировать Пин, – муженек уходит в бой. Ойлилой-ойлила, дома ждет его жена.
– Ойлила-ойлилой, Пин паскуда сволочной. – Левша силится перекричать Пина.
Ферт впервые видит, что никто не желает ему повиноваться. Он хватает Пина за руку и выворачивает ее.
– Замолчи, слышишь, замолчи!
Пину больно, но он терпит и продолжает петь:
– Ойлилой-ойлила, командир, а с ним жена. Ойлила-ойлилой, разговор у них какой?
Повар силится ответить ему в рифму, перекричать его во что бы то ни стало.
– Ойлилой-ойлила, сука, б… его сестра.
Ферт выворачивает Пину обе руки; он чувствует в своих пальцах его хрупкие кости – еще немного, и они сломаются.
– Молчать, ублюдок, молчать!
У Пина из глаз катятся слезы, он кусает губы.
– Ойлила-ойлилой, он повел ее с собой. Ойлилой-ойлила, под кусток она легла.
Ферт выпускает руку Пина и затыкает ему ладонью рот. Жест необдуманный и рискованный. Пин вцепляется зубами в его палец и изо всех сил сжимает челюсти. Ферт испускает истошный вопль, Пин разжимает зубы и озирается по сторонам. Все взгляды обращены на него. Он окружен взрослыми, непостижимым и враждебным миром. Ферт облизывает кровоточащий палец, Левша все еще лихорадочно смеется, Джилья стоит бледная как мертвец, а все остальные затаив дыхание следят за происходящим, глаза у них блестят.
– Свиньи! – кричит Пин, разражаясь рыданьями. – Рогачи!
Теперь у него только один выход: уйти отсюда. Прочь! Пин выбегает. Теперь ему уготовано полное одиночество.
Ферт кричит ему вслед:
– Не смей выходить из укрытия! Вернись! Вернись, Пин! – И он намеревается бежать за ним вдогонку.
Но в дверях Ферт сталкивается с двумя вооруженными партизанами.
– Ферт. Мы пришли за тобой.
Ферт узнал их. Это ординарцы командующего бригадой.
– Тебя вызывают Литейщик и Ким. Для рапорта. Следуй за нами.
Ферт снова становится бесстрастным.
– Пошли, – говорит он и перекидывает через плечо автомат.
– Приказано без оружия, – говорят вошедшие.
Ферт не моргнув глазом снимает с плеча автомат.
– Пошли, – говорит он.
– И пистолет, – говорят они.
Ферт расстегивает ремень, и пистолет падает на пол.
– Пошли, – говорит он.
Пришедшие становятся по обе стороны Ферта.
Он оборачивается.
– В два часа наша очередь готовить еду. Припасите все загодя. В половине четвертого двое из нашего отряда должны сменить часовых. Очередность, установленная на прошлую ночь, остается в силе.
Ферт направляется к двери и уходит между двумя вооруженными людьми.
XII
Пин уселся на гребне горы. Он совсем один. Под его ногами отвесно спускаются поросшие кустарником скалы и открывается вид на долины, далеко-далеко, до самого низа, где бегут черные речки. Длинные облака ползут вверх по склонам, стирая деревья и затерянные в горах селения. Случилось нечто непоправимое – как тогда, когда он украл у немца пистолет, как тогда, когда он ушел от своих приятелей из трактира, как тогда, когда он бежал из тюрьмы. Он не сможет больше вернуться к людям из отряда, он никогда не сможет сражаться вместе с ними.
Это очень грустно – быть таким, как он, ребенком в мире взрослых, вечно ребенком, с которым взрослые обходятся как с игрушкой, забавной или докучной: не иметь возможности пользоваться тем таинственным и будоражащим, что принадлежит взрослым, – оружием и женщинами – и никогда не принимать участия в их играх. Но когда-нибудь Пин станет взрослым и сможет быть злым со всеми; тогда он сумеет расквитаться с теми, кто не был добр к нему. Пину уже сейчас хотелось бы стать взрослым или лучше не взрослым, а мальчиком, которым бы все восхищались и которого бы все боялись. Пину хотелось бы остаться мальчиком, но только чтобы взрослые избрали его своим предводителем за какой-нибудь замечательный подвиг.
Хорошо, Пин сейчас уйдет отсюда, уйдет подальше от этих ветреных, незнакомых мест и направится в свое царство, в овраг, в свое волшебное место, где пауки делают гнезда. Там зарыт его пистолет, носящий таинственное имя «пе тридцать восемь». Со своим пистолетом Пин будет партизанить один, сам по себе, без того чтобы кто-нибудь вывертывал и чуть ли не ломал ему руки или посылал его закапывать соколов, желая тем временем поваляться с чужой бабой в рододендронах. Пин совершит великие подвиги, один, всегда один; он убьет офицера, капитана, капитана своей сестры, суки и доносчицы. Тогда люди из отряда станут его уважать и захотят идти вместе с ним в бой. Может быть, они научат его обращаться с пулеметом. И Джилья не станет больше говорить ему: «Спой-ка песенку, Пин», чтобы прижаться поближе к любовнику; у Джильи не будет больше любовников, и однажды она позволит ему, Пину, потрогать свою грудь, розовую и теплую под мужской рубашкой.
Пин начинает большими шагами спускаться по тропинке, ведущей с перевала Меццалуна: ему предстоит долгий путь. Но вскоре он понимает, что его планы надуманны и ровно ничего не стоят; он чувствует, он совершенно уверен в том, что мечтам его не суждено сбыться и что он, бедный, брошенный ребенок, обречен на вечные скитания.
Пин идет целый день. Ему попадаются места, где можно было бы замечательно поиграть: белые камни, по которым можно попрыгать, корявые деревья, на которые легко взобраться; белки на верхушках пиний, змеи, свернувшиеся в кустах ежевики, – великолепные мишени для стрельбы из рогатки; но Пину не хочется играть; он продолжает идти и идти до полного изнеможения, и печаль комком стоит у него в горле.
Он останавливается у какого-то дома и просит поесть. В доме живут старички, муж и жена. Они живут одни-одинешеньки и пасут коз. Старички приглашают Пина зайти, они дают ему молока и каштанов и рассказывают о своих детях, оказавшихся в далеком плену. Затем они усаживаются у очага и начинают молиться, перебирая четки. Старички хотят, чтобы Пин тоже помолился вместе с ними.
Но Пин не привык иметь дело с добрыми людьми и чувствует себя неловко. К четкам он тоже не привык. Пока старички, закрыв глаза, читают молитвы, Пин соскальзывает со стула и потихоньку уходит.
Ночь он проводит в стоге сена и утром продолжает путь, который идет теперь по более опасной местности, разоренной немцами. Однако Пин знает, что в некоторых случаях удобно быть маленьким. Даже если бы он сам назвал себя партизаном, ему все равно никто бы не поверил.
Внезапно путь ему преграждает немецкий караульный пост. Немцы еще издали мигают ему из-под касок. Пин направляется к ним с самым нахальным видом.
– Овечка, – говорит он. – Вы не видали мою овечку?
– Was? – Немцы не понимают, о чем он им толкует.
– Овечка. О-веч-ка. Бе-е-е… Бе-е-е…
Немцы смеются: они поняли. С такими лохмами и в таких отрепьях Пина вполне можно принять за пастушонка.
– Я потерял овечку, – хнычет он. – Она прошла где-то здесь, я уверен. Куда же она запропала? – Пин проходит пост и идет дальше, крича: – Бе-е-е… Бе-е-е…
Море, которое вчера было темной подкладкой облаков на краю неба, постепенно становилось все более яркой полосой, и вот теперь оно превращается в огромную, грохочущую лазурь, раскинувшуюся за холмом и домами.
Пин у своего ручья. Вечер, но лягушек почти не слышно. Вода в лужах кишит черными головастиками. Тропа паучьих гнезд начинается отсюда, она за этими камышами. Это волшебное место, известное одному лишь Пину. Там с Пином могут произойти самые чудесные превращения, он может обернуться королем или лешим. Пин идет вверх по тропинке, и у него захватывает дух. Вот они, гнезда. Но вся земля вокруг перерыта. Повсюду видны следы человека, выдиравшего с корнем траву, ворочавшего камни, разрушившего норы, ломавшего дверцы, сделанные пауками из пережеванных листьев. Здесь побывал Шкура! Шкура знал место. Это он, облизывая трясущиеся от злобы губы, ногтями разрывал перегной, совал прутики в галереи, убивал одного за другим пауков – и все это только для того, чтобы найти пистолет «пе тридцать восемь»! Однако нашел ли он его? Пин не узнает того места, куда он зарыл свой пистолет: камней, которые он положил, больше не видно, трава вырвана. Место должно бы быть тут. Еще сохранилось вырытое им углубление. Но теперь оно завалено перегноем и кусочками туфа.
Пин плачет, закрыв лицо руками. Никто больше не вернет ему пистолета: Шкура мертв, в его арсенале пистолета не оказалось, кто знает, куда он его задевал или кому отдал. Пистолет – последнее, что оставалось у Пина в этом мире. Что ему теперь делать? В отряд он вернуться не может: он там слишком всем насолил – Левше, Джилье, Герцогу, Дзене Верзиле по прозвищу Деревянная Шапочка. В трактире была облава, там всех либо поубивали, либо угнали в Германию. Остался один Мишель Француз, он в «черной бригаде», но Пин не желает кончить так же, как Шкура, поднимаясь по длинной лестнице и каждую секунду ожидая выстрела в спину. Пин один на всей земле.
Негра из Длинного переулка примеряет новый голубой капот, когда раздается стук в дверь. Она прислушивается. В такое, как нынче, время она, когда заходит в свой старый дом в переулке, боится открывать дверь незнакомым людям. Опять стучат.
– Кто там?
– Отопри, Рина. Это я, твой брат Пин.
Негра открывает дверь, и входит ее брат, одетый в какие-то отрепья, непричесанный, с лохмами, спадающими до плеч, грязный, оборванный, в стоптанных башмаках, с щеками, измазанными пылью и слезами.
– Пин! Откуда ты? Где ты пропадал все это время?
Пин входит в комнату и говорит охрипшим голосом:
– Только не приставай ко мне. Где был, там и был. Не найдется ли у тебя чего поесть?
Негра говорит материнским тоном:
– Подожди, сейчас приготовлю. Присаживайся. Как ты, должно быть, устал, бедняжка Пин. Тебе еще повезло, что ты застал меня дома. Я здесь почти не бываю. Теперь я живу в отеле.
Пин жует хлеб и немецкий шоколад с орехами.
– Я вижу, ты неплохо устроилась.
– Пин, как я о тебе беспокоилась! Чего я только не передумала! Что ты делал все это время? Бродяжничал? Бунтовал?
– А ты? – спрашивает Пин.
Негра густо намазывает на кусок хлеба немецкое варенье и протягивает Пину.
– А теперь, Пин, чем ты намерен заняться?
– Не знаю. Дай поесть.
– Вот что, Пин, остерегись соваться в партию. Знаешь, там, где я работаю, нужны расторопные ребята вроде тебя, и тебе там будет совсем неплохо. Работы – никакой: надо только прогуливаться днем и вечером и смотреть, кто что поделывает.
– Скажи-ка, Рина, у тебя есть оружие?
– У меня?
– Да, у тебя.
– Ну есть пистолет. Я его держу, потому что сейчас всякое может случиться. Мне его подарил один парень из «черной бригады».
Пин поднимает на нее глаза и проглатывает последний кусок.
– Покажи-ка мне его, Рина.
Негра встает.
– И чего тебе неймется с этими пистолетами? Мало тебе того, который ты украл у Фрика? Мой точь-в-точь похож на тот, что был у него. Вот он, смотри. Бедный Фрик, его отправили на Атлантику.
Пин как завороженный смотрит на пистолет: это же «пе тридцать восемь», его «пе тридцать восемь»!
– Кто тебе его дал?
– Я же тебе говорила: солдат из «черной бригады», блондин. Он вечно зябнул. На нем было навешано – я не преувеличиваю – шесть разных пистолетов. «На что тебе их столько? – спросила я У него. – Подари мне один». Но он и слушать не хотел. Он прямо с ума сходил по пистолетам. В конце концов он подарил мне вот этот, потому что он был самый старый. Но он все равно действует. «Чего ты мне даешь, – сказала я ему, – пушку?» А он ответил: «Ничего, по крайней мере останется в семье». И что он этим хотел сказать?
Пин ее больше не слушает. Он крутит пистолет то так, то эдак. Прижав его к груди, как игрушку, он поднимает глаза на сестру.
– Послушай меня, Рина, – говорит Пин хрипло. – Этот пистолет – мой.
Негра смотрит на него сердито.
– Чего это тебя так разобрало? Ты что – стал бунтовщиком?
Пин роняет стул на пол.
– Обезьяна! – кричит он что есть мочи. – Сука! Шпионка!
Он засовывает пистолет в карман и уходит, хлопнув дверью.
На улице – ночь. Переулок так же пустынен, как и тогда, когда он пришел. Ставни на окнах лавок закрыты. У стен домов навалены доски и мешки с песком, чтобы предохранить жилища от осколков.
Пин идет вдоль ручья. Ему кажется, что вернулась та самая ночь, когда он украл пистолет. Теперь у Пина есть пистолет, но все равно ничего не изменилось. Он по-прежнему один в целом мире; он, как всегда, одинок. Как и в ту ночь, его мучит один лишь вопрос: что ему делать?
Пин, плача, идет по насыпи. Сперва он плачет тихонько, потом разражается громкими рыданиями. Теперь ему уж никто не встретится. Никто? За поворотом насыпи вырисовывается человеческая тень.
– Кузен!
– Пин!
Это волшебные места, где постоянно случаются всякие чудеса. И пистолет его тоже волшебный, он как волшебная палочка. И Кузен – великий волшебник с автоматом и в вязаной шапочке. Сейчас Кузен гладит его по волосам и спрашивает:
– Чего ты здесь делаешь, Пин?
– Я ходил забрать мой пистолет. Посмотри. Это пистолет немецкого матроса.
Кузен внимательно рассматривает пистолет.
– Хорош! «Пе тридцать восемь». Береги его.
– А ты, Кузен, чем здесь занимаешься?
Кузен вздыхает, и выражение лица у него, как всегда, печальное, словно ему приходится искупать тяжкую вину.
– Мне надо сделать один визит, – говорит он.
– Это мои места, – говорит Пин. – Заколдованные. Тут пауки делают гнезда.
– А разве, Пин, пауки делают гнезда? – спрашивает Кузен.
– Они делают гнезда только здесь, – объясняет Пин, – и больше нигде в целом мире. Я был первым, кто узнал об этом. Потом сюда пришел этот фашист Шкура и все разрушил. Хочешь, покажу?
– Покажи мне, Пин, покажи. Подумать только – паучьи гнезда.
Пин ведет его за руку, рыхлую и теплую, как ситник.
– Вот, посмотри, тут были дверцы в галереи. Этот фашистский ублюдок все поломал. А вот одна нетронутая. Видишь?
Кузен присаживается на корточки и щурит в темноте глаза.
– Смотри, смотри! Дверца открывается и закрывается. А за ней – галерея. Она глубокая?
– Очень глубокая, – объясняет Пин. – И вся облеплена засохшей кашицей из травы. Паук сидит на самом дне.
– Давай зажжем спичку, – предлагает Кузен.
И оба они, присев на корточки, наблюдают, как пламя спички освещает вход в галерею.
– Давай бросим туда спичку, – говорит Пин. – Посмотрим, вылезет ли паук.
– Зачем? – возражает Кузен. – Бедные насекомые! Не видишь, что ли, сколько бед на них уже обрушилось.
– Скажи, Кузен, ты думаешь, они опять построят гнезда?
– Если мы не будем их трогать, думаю, что построят, – говорит Кузен.
– А мы вернемся еще как-нибудь взглянуть на них?
– Да, Пин, мы будем приходить сюда каждый месяц.
Как хорошо, что он нашел Кузена, которого интересуют паучьи гнезда!
– Скажи-ка, Пин…
– Чего тебе, Кузен?
– Видишь ли, Пин, я хотел тебе кое-что сказать. Я знаю, что ты меня поймешь… Видишь ли, я уже много месяцев не имел дела ни с одной женщиной… Ты знаешь, как это бывает. Послушай, Пин, мне говорили, что твоя сестра…
На лицо Пина возвращается ухмылка. Он – друг взрослых; в таких вещах он, конечно, разбирается и гордится тем, что, когда требуется, он способен оказывать взрослым такого сорта услуги.
– Разрази меня гром, Кузен. Ты недурно переспишь с моей сестрой. Я покажу тебе дорогу. Знаешь, где Длинный переулок? Чудесно. Дверь над истопником, на втором этаже. Иди спокойно: на улице ты никого не встретишь. Но с нею будь осторожен. Не говори ей, кто ты такой и что это я тебя послал. Скажи ей, что ты работаешь в «Тодте» и что ты тут проездом. Эх, Кузен, а ты еще так ругал женщин! Ступай, ступай, сестра моя брюнетка, и она многим приходилась по вкусу.
На большом печальном лице Кузена появляется жалкая улыбка.
– Спасибо, Пин. Ты верный друг. Я схожу и тут же вернусь.
– Разрази меня гром, Кузен! Ты отправляешься к ней с автоматом?
Кузен проводит пальцем по усам.
– Понимаешь, я не люблю ходить без оружия.
Пину смешно смотреть, как Кузен смущается. Главное, было бы из-за чего!
– Возьми мой пистолет. Держи! А автомат оставь мне. Я его покараулю.
Кузен скидывает автомат и сует в карман пистолет. Потом он снимает вязаную шапочку и тоже кладет ее в карман. Он слюнявит пальцы и пытается причесать себе волосы.
– Наводишь красоту, Кузен. Хочешь сразить ее. Поторапливайся, а то не застанешь ее дома.
– До свиданья, Пин, – говорит Кузен и уходит.
Пин остается один во мраке, подле паучьих нор, с автоматом, на который он опирается. Но Пин больше не отчаивается. Он нашел Кузена, а Кузен – это тот Настоящий Друг, которого он так долго искал, друг, интересующийся паучьими гнездами. Только Кузен такой же, как и другие взрослые. Его тоже почему-то неизъяснимо тянет к женщинам, и сейчас он направляется к его сестре Негре и будет обниматься с ней на смятой постели. А подумать – как было бы замечательно, если бы Кузену не пришла в голову такая идея, если бы они вместе посмотрели еще немного на паучьи гнезда, а потом Кузен опять бы завел свои обычные речи против женщин, которые Пин великолепно понимает и полностью одобряет. Но нет, Кузен такой же, как все взрослые, и с этим теперь ничего не поделаешь. Что-что, а это-то Пину известно.
В старом городе раздаются выстрелы. Что там стряслось? Может, патрули? Когда ночью слышишь выстрелы, всегда бывает страшно. Конечно, глупо было ради женщины соваться в фашистское логово. Пин боится, что Кузен напоролся на патруль или встретил у его сестры множество немцев и те его сцапали. А может, в сущности, так ему и надо. Что за радость вожжаться с этой волосатой лягушкой, его сестрой?
Но если Кузена схватят, Пин останется один с автоматом, который его пугает и обращаться с которым он не умеет. Пин надеется, что Кузена не схватили, надеется на это изо всех сил, не потому что Кузен – Настоящий Друг – он больше не Настоящий Друг, он такой же, как все, – а потому, что Кузен последний человек, который остался у него во всем мире.
Однако предстоит еще долго ждать, прежде чем выяснится, есть ли причина для беспокойства. Но нет, вот уже к Пину приближается тень, это он.
– Как ты быстро, Кузен, неужто управился?
Кузен качает головой, и выражение лица у него, как всегда, печальное.
– Знаешь, мне стало противно, и я повернул назад.
– Разрази меня гром! Кузен! Тебе стало противно!
Пин в восторге. Кузен действительно Настоящий Друг. Он все понимает, даже то, что женщины – противные твари.
Кузен снова перебрасывает через плечо автомат, а пистолет возвращает Пину. Теперь они идут по полям, и рука Пина лежит в рыхлой и теплой ладони Кузена, похожей на ситный хлеб.
В темноте то тут, то там вспыхивают маленькие огоньки – это над изгородями пролетают светлячки.
– Все женщины таковы, Кузен, – говорит Пин.
– Да, – соглашается Кузен, – но не всегда так было: моя мать…
– Ты помнишь свою маму? – спрашивает Пин.
– Конечно, – говорит Кузен. – Она умерла, когда мне было пятнадцать лет.
– Она была хорошая?
– Да, – произносит Кузен, – она была хорошая.
– Моя мама тоже была хорошая, – говорит Пин.
– Полным-полно светлячков, – говорит Кузен.
– А когда на них посмотришь вблизи, – говорит Пин, – они тоже противные. Такие рыжеватые.
– Правильно, – говорит Кузен. – Но когда на них глядишь вот так, они красивые.
И они продолжают свой путь ночью, среди летающих светляков – громадный мужчина и мальчик. Они идут и держат друг друга за руки.
― НЕСУЩЕСТВУЮЩИЙ РЫЦАРЬ ―
(роман, перевод С. Ошерова)
I
Под красными стенами Парижа выстроилось воинство Франции. Карл Великий должен был произвести смотр своим паладинам. Они дожидались уже больше трех часов. Стоял один из первых летних дней; небо было затянуто облаками, но это нисколько не умеряло послеполуденного зноя. Паладины варились в своих доспехах, как в кастрюлях, подогреваемых на медленном огне. Нельзя поручиться, что кто-нибудь из неподвижно стоявших рыцарей не потерял сознания либо не заснул, но, скованные латами, они держались в седлах все, как один, грудью вперед. Вдруг трижды взревела труба; перья на шлемах дрогнули, словно в застывшем воздухе дохнул ветерок, и тотчас же смолкло подобье морского рокота, что слышался до сих пор, – то явно был храп, приглушенный железом горлового прикрытия и шлема. Вот, наконец, и он, Карл Великий, на коне, который кажется неестественно огромным; борода на груди, ладони – на луке седла, он подъезжал, приметный издали. Царствует и воюет, воюет и царствует – и так год за годом, вот только постарел немного с той поры, как собравшиеся воины видели его в последний раз.
Он останавливал коня перед каждым офицером и, наклонившись, осматривал его с головы до ног.
– А вы кто, паладин Франции?
– Саломон из Бретани, ваше величество! – рапортовал тот во весь голос, подняв забрало и открыв пышущее жаром лицо. И добавлял какие-нибудь практические сведения вроде: – Пять тысяч конных, три тысячи пятьсот пеших, тысяча восемьсот обозных, пять лет походов.
– Вперед, бретонцы! – говорил Карл и – цок-цок! – подъезжал к другому командиру эскадрона.
– А вы кто, паладин Франции? – снова начинал он.
– Оливье из Вены, ваше величество! – отчеканивал тот, едва только поднималась решетка шлема. И тут же: – Три тысячи отборной конницы, семь тысяч пехоты, двадцать осадных орудий. Победитель язычника Фьерабраса, по милости Божией и во славу Карла, короля франков!
– Отлично, венец, – говорил Карл ему, а потом – офицерам свиты: – Кони немного отощали, добавьте им овса! – И отправлялся дальше. – А вы кто, паладин Франции? – повторял он все в том же ритме: «татата – татата – татата…»
– Бернард из Монпелье, ваше величество! Победитель Брунамонта и Галиферна.
– Прекрасный город Монпелье! Город прекрасных дам! – И повернувшись к сопровождающему: – Проверь, не обошли ли мы его чином. – И тому подобное, весьма приятное в устах короля, но неизменно повторяемое вот уже много-много лет.
– А вы кто? Ваш герб мне знаком!
Он знал всех по гербам на щитах и не нуждался в рапортах, но так уж было заведено, чтобы они сами называли имя и открывали лицо. Потому что иначе нашлись бы такие, которые предпочли бы заняться чем-нибудь поинтереснее, а на смотр послали бы свои доспехи, засунув в них кого-нибудь другого.
– Галард из Дордони, сын герцога Амонского…
– Молодец, Галард, а что папаша?.. – И снова: «татата – татата – татата…»
– Гвальфрид из Монжуа! Восемь тысяч конницы, не считая убитых…
Раскачивались султаны на шлемах.
– Уггер Датчанин! Нам Баварский! Пальмерин Английский!
Наступал вечер. Уже нелегко было разглядеть лица между пластинами забрала. Каждое слово, каждое движенье можно было предугадать, как и все прочее в той длившейся столько лет войне: каждую стычку, каждый поединок, который проходил по одним и тем же правилам, так что можно было заранее предсказать, кто победит завтра, кто будет повержен, кто явит себя героем, кто трусом, кому выпустят потроха, а кто легко отделается, лишь вылетев из седла и стукнувшись задом оземь. Вечером, при свете факелов, кузнецы молотом правили всегда одни и те же вмятины на латах.
– А вы?
Король подъехал к рыцарю в светлых доспехах, только по краям окаймленных черным, остальное же было ослепительно ярким и безукоризненным, без единой царапины, хорошо пригнанным в каждом сочленении, и венчалось шлемом с султаном из перьев какого-то индейского петуха, переливавшихся всеми цветами радуги. На щите был изображен герб меж двух собранных складками полотен широкого намета, на гербе был такой же намет, обрамлявший герб поменьше, изображавший еще меньший намет с гербом посредине. Все более тонкими линиями изображалась череда распахивающихся наметов, в самом центре между ними, наверное, что-то было, но рисунок был такой мелкий, что и не разглядеть.