355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Итало Кальвино » Избранное » Текст книги (страница 25)
Избранное
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Итало Кальвино



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)

Он обратился к сыну на «вы», как и обычно, когда читал ему суровую нотацию, но сейчас в этом обращении сквозила пролегшая между ними глубокая отчужденность.

– Дворянин, батюшка, остается дворянином и на земле, и на верхушке дерева, – ответил Козимо и тут же добавил: – Если только ведет себя подобающе.

– Весьма похвальное суждение, – мрачно согласился отец. – Между тем совсем недавно вы украли сливы у одного арендатора.

Это была правда. Брат был застигнут врасплох. Что он мог возразить? Он улыбнулся, но не нагло или цинично, а скорее робко, и густо покраснел.

Отец тоже улыбнулся печальной улыбкой и тоже почему-то покраснел.

– Вы водитесь с шайкой отвратительных нищих оборванцев, – сказал он.

– Нет, батюшка, я сам по себе, а они сами по себе, – твердо ответил Козимо.

– Я предлагаю вам спуститься на землю, – спокойным и унылым голосом сказал отец, – и вернуться к выполнению ваших обязанностей дворянина.

– Мне очень жаль, но я не намерен вам подчиниться, батюшка, – отозвался Козимо.

Оба испытывали неловкость и скуку. Каждый знал наперед, что скажет другой.

– А ваши занятия? Ваш долг христианина? – вопрошал отец. – Вы что же, намерены расти, как дикарь в лесах Америки?

Козимо молчал. До сих пор он этими вопросами не задавался, да и не хотел их решать. Наконец он сказал:

– Разве нельзя научиться добру, сидя на каких-нибудь два метра выше остальных?

Ответ был весьма дипломатичен, но в нем было неподдельное желание приуменьшить значение своего поступка. А это уже говорило о слабости.

Отец сразу это заметил и перешел в наступление.

– Непокорность не поддается измерению, – отпарировал он. – Иной раз кажется, что прошел два шага, а на самом деле это путь без возврата.

Брат мог ответить громко звучащей фразой, скажем каким-нибудь латинским изречением; сейчас мне, как назло, ни одно не приходит в голову, но тогда мы знали на память великое множество этих изречений. Но Козимо надоел торжественный тон, он высунул язык и крикнул:

– Зато я с деревьев писаю куда дальше!

Фраза в общем-то довольно бессмысленная, но зато она решительным образом пресекла разговор.

Оборвыши у Каперсовых ворот, как будто услышав ответ Козимо, зашумели, захохотали. Конь барона да Рондо испуганно шарахнулся, отец натянул поводья и наглухо запахнул плащ, готовясь умчаться прочь. Но потом обернулся, высвободил правую руку из-под плаща и, показывая на внезапно затянувшееся черными тучами небо, воскликнул:

– Не забывай, сын мой, что есть Бог всемогущий и он может написать на всех нас!

С этими словами он пришпорил коня и поскакал прочь. Дождь, такой долгожданный для всей округи, начал падать крупными редкими каплями.

Из лачуг выскочили мальчишки с мешками на головах и запели:

– Дождик, дождик, лей сильней, станет людям веселей!

Козимо исчез в мгновенно намокшей листве, с которой, едва он хватался за ветку, на голову ему обрушивались струйки воды.

Когда я заметил, что пошел дождь, мне стало жаль брата. Я представил себе, как он, насквозь промокший, прижимается к шершавому стволу, не в силах укрыться от косых струй. Но я знал, что даже буря не заставит его спуститься на землю. Я побежал к матери.

– Дождь идет. Что теперь будет с Козимо, матушка?

Матушка отодвинула занавеску, выглянула о окно. Она была совершенно спокойна.

– В непогоду самая большая неприятность – это размокшая грязь, а наверху ее нет.

– А вдруг листва не защитит его от ливня?

– Тогда он спрячется в укрытие.

– В какое укрытие, матушка?

– Он наверняка его приглядел заранее.

– Может, мне все же поискать Козимо и дать ему зонтик?

Слово «зонтик» словно оторвало нашу матушку от наблюдений за местностью и перенесло ее в привычную сферу материнских забот.

– Ja, ganz gewiß![39] И бутылку подогретого яблочного сиропа. Заверни ее в шерстяной чулок. Захвати еще клеенку, чтобы расстелить на ветках. Тогда ему не страшна будет сырость. Где он сейчас, бедняжка? Будем надеяться, ты его разыщешь!

Нагруженный свертками, я шагнул под дождь, раскрыв огромный зеленый зонт. Другой зонтик, для Козимо, я держал под мышкой.

Я пронзительно свистнул, но ответом мне был лишь неумолчный шум дождя в листве. Было темно, сад кончился, я не знал, куда дальше идти, и брел наугад по скользким камням, по мокрой траве, по лужам, громко свистя, а чтобы мой свист был слышен и наверху, я откидывал назад зонтик, и струи воды хлестали меня по лицу, смывая звуки с губ. Я хотел пройти к общинным землям, где росли высокие деревья, на них-то, думалось мне, брат и устроил себе укрытие, но в темноте я сбился с пути и теперь стоял у какого-то дерева, крепко сжимая в руке зонтики и свертки, и лишь бутылка сиропа в шерстяном чулке немного согревала меня.

Вдруг я разглядел сквозь тьму огонек наверху меж деревьев: то не мог быть ни свет луны, ни мерцание звезд.

– Козимо-о-о!

– Бьяджо-о-о! – донесся сверху голос, заглушаемый шумом дождя.

– Где ты?

– Здесь!.. Я спущусь, но ты побыстрей, не то я весь вымокну.

Встреча состоялась на ветле. Закутанный в одеяло, Козимо спустился на самый нижний сук и показал мне, как перебраться по густо переплетенным ветвям на бук с длинным гладким стволом; оттуда и пробивался этот слабый свет. Я отдал брату зонтик и часть свертков, и мы попробовали лезть с раскрытыми зонтиками, но это оказалось невозможно: нас все равно поливал дождь. Наконец мы добрались до цели. Я ничего не увидел, кроме слабого света, казалось проникавшего через ткань палатки. Козимо поднял полог и пропустил меня вперед. При свете фонаря я увидел нечто вроде маленькой комнатки, завешенной со всех сторон коврами и материей. Подпорками служили деревянные рейки, и все это сооружение держалось на крепких ветвях. Вначале укрытие брата показалось мне королевскими покоями, но вскоре я на себе испытал, сколь оно непрочно; лишний человек уже угрожал его шаткому равновесию, и Козимо пришлось срочно заделывать отверстия и укреплять подпорки. Брат выставил наружу оба раскрытых зонтика и попытался закрыть ими две дыры на потолке, однако вода просачивалась в других местах, и постепенно мы оба изрядно вымокли, а уж холодно здесь было так же, как под открытым небом.

Впрочем, брат натаскал сюда столько одеял, что можно было зарыться в них, высунув наружу только голову. От фонаря струился зыбкий, неровный свет, а ветки и листья отбрасывали на потолок и стены этого странного сооружения причудливо переплетенные тени.

Козимо большими глотками пил яблочный сироп, радостно причмокивая.

– Хороший у тебя дом, – сказал я.

– О, это только на первое время, – поспешно ответил брат. – Я что-нибудь получше придумаю.

– Ты его сам построил?

– А кто же еще? Это мое тайное убежище.

– Но я-то смогу сюда приходить?

– Нет. Ты наведешь на след остальных.

– Отец сказал, что больше не станет тебя искать.

– Все равно это укрытие должно оставаться тайным.

– Из-за этих воришек? Но ведь они твои друзья?

– Когда как.

– А девочка на белом коне?

– Тебе-то что?

– Я просто подумал, если вы друзья, то, верно, играете вместе.

– Как когда.

– А почему не всегда?

– Иногда мне не хочется, иногда ей.

– А ее ты бы сюда позвал?

Козимо, помрачнев, пытался расправить смятую циновку.

– Если бы она пришла, я бы ей позволил подняться, – мрачно ответил он.

– Значит, она сама не хочет? Козимо растянулся на полу.

– Она уехала.

– Скажи, – вполголоса спросил я, – вы жених и невеста?

– Нет, – ответил брат и надолго замкнулся в молчании.

На следующий день погода прояснилась, и было решено, что аббат Фошлафлер начнет давать Козимо уроки. Как и где, барон не объяснил. Грубоватым тоном он приказал аббату, чтобы тот поискал Козимо («Чем ворон считать, сходили бы вы, monsieur l’abbй…») и задал ему перевести отрывок из Вергилия. Сообразив, что поставил аббата в тупик, и желая облегчить ему задачу, отец позвал меня и сказал:

– Иди и скажи Козимо, чтобы он через полчаса был в саду на уроке латыни.

Он произнес это как можно естественнее; в том же тоне он намеревался говорить о старшем сыне и впредь, ибо отныне, хотя Козимо оставался на деревьях, все должно было идти, как прежде.

И урок состоялся. Брат, сидя на ветке вяза и свесив ноги, аббат – внизу, посреди лужайки на скамеечке, в один голос повторяли гекзаметры. Я играл неподалеку и на минуту потерял их из виду. Когда я вернулся, аббат тоже оказался на дереве. Болтая длинными тонкими ногами в черных чулках, он пытался усесться на развилине сука, а Козимо помогал ему, поддерживая за локоть. Наконец они нашли удобную для старого аббата позицию и, склонившись над книгой, вдвоем стали разбирать трудное место. Брат, видимо, занимался с великим усердием. Потом ученик исчез, я не заметил как: быть может, аббат даже наверху отвлекся и по давней привычке бессмысленно уставился в пустоту, но только теперь на суку, чуть сгорбившись, сидел лишь священник в черной сутане, с раскрытой книгой на коленях и, разинув рот, следил за полетом красивой белой бабочки. Когда бабочка улетела, аббат заметил, что сидит на дереве, и перепугался. Он обхватил ствол руками и принялся кричать: «Au secours! Au secours!»[40], пока не прибежали слуги с лестницей. Мало-помалу он успокоился и осторожно слез вниз.

IX

Словом, Козимо, хотя и убежал от нас, жил рядом, почти так же, как прежде. Он был отшельником, который не избегает людей. Скорее можно было даже сказать, что люди неудержимо влекут его к себе.

Он пробирался по деревьям туда, где крестьяне мотыжили землю, ворошили навоз, косили траву на лугу, и вежливо их приветствовал.

Крестьяне удивленно задирали головы, и он сразу же показывался, ведь ему уже не доставляло никакого удовольствия крикнуть «ку-ку» и спрятаться – прежде это было нашей любимой забавой, когда мы вместе лазали по деревьям. Первое время крестьяне, видя, как он прыгает по ветвям, не знали, что делать: то ли поздороваться, почтительно сняв шляпу перед молодым бароном, то ли прикрикнуть на него, как на обыкновенного сорванца.

Постепенно они привыкли к нему и перекидывались с ним несколькими фразами о работе в поле, о погоде и даже признавали, что понимают его игру в жизнь на деревьях, игру, которая была не хуже и не лучше других господских причуд.

Козимо целыми часами сидел на дереве, наблюдая за работой крестьян, спрашивал их об удобрениях, о семенах, – раньше, когда он жил на земле, ему это и в голову не приходило, потому что дворянская спесь не позволяла ему заговаривать с работниками и крестьянами. Теперь же он иной раз подсказывал им, ровно ли они ведут борозду, оповещал, созрели ли уже в соседском огороде помидоры; нередко он вызывался исполнить их мелкие поручения – попросить у жены одного из жнецов точильный брусок или передать, чтобы пустили в огород воду.

Если же, выполняя поручения, он замечал с дерева, как на поле пшеницы опустилась стая воробьев, то немедля начинал кричать и размахивать шляпой, чтобы спугнуть их.

В своих странствованиях по лесу ему реже случалось встречаться с людьми, зато каждая встреча надолго оставалась в памяти, потому что мы с вами таких людей и в глаза не видывали. В те времена бедный бродячий люд, случалось, надолго селился в лесу: угольщики, лудильщики, стекольщики, которых голод целыми семьями выгонял из деревень и заставлял добывать хлеб отхожим промыслом. Они располагались со своим немудреным инструментом прямо под открытым небом, спали в шалашах из веток. Вначале пробиравшийся по деревьям юноша в меховой шапке нагонял на них страх, особенно на женщин, принимавших его за злого духа. Но постепенно брат подружился с ними и целыми часами наблюдал за их работой, а вечером, когда они усаживались у костра, спускался на нижнюю ветку и жадно слушал всякие любопытные истории. На этих островках выжженной земли больше всего было угольщиков. Они хрипло кричали на своем непонятном бергамском наречии: «Hura! Hota!» Эти бергамасцы были сильными и молчаливыми людьми и крепко держались друг друга – одна большущая семья, которая рассеялась по всем лесам и была неразрывно связана родством, дружбой и даже старыми обидами.

Козимо частенько служил у них гонцом: выполнял поручения, передавал важные новости.

– Ваши родичи из-под Красного Дуба велели сказать, чтобы вы Hanfa la Hapa Hota l’Hoc[41].

– Передай им: Hegn Hobet Ho de Hot[42].

Козимо запоминал эти таинственные гортанные звуки и старался их повторить, так же как он подражал веселому щебетанию птиц, будивших его на рассвете.

Слух о том, что сын барона ди Рондо уже несколько месяцев не слезает с деревьев, распространился очень скоро, но отец пытался держать это в тайне хотя бы от людей, приезжавших из дальних мест.

Однажды у нас остановились графы д’Эстома, направлявшиеся во Францию, где у них были владения близ Тулона. Не знаю, какие взаимные интересы скрывались за этим визитом: кажется, чтобы закрепить выгодную епархию за своим сыном-епископом или отсудить какие-то земли, они нуждались в поддержке моего отца, а тот, само собой разумеется, уже строил воздушные замки, узрев в этом союзе надежную опору своим династическим притязаниям на Омброзу. Был устроен званый обед, и я умирал со скуки, слушая, как отец и граф д’Эстома рассыпаются в любезностях. Среди гостей был сын графа, тщедушный щеголь в парике. Отец представил гостю детей, иными словами – одного меня, и сказал:

– Моя дочь Баттиста, бедняжка, живет как затворница, она такая набожная, боюсь, вам не удастся ее увидеть!

Не успел он договорить, как вдруг появилась эта дура в монашеском чепце, но напудренная, разряженная, в лентах и митенках. Впрочем, ее тоже можно было понять – ведь после той истории с маркизом делла Мела она не видела ни одного юноши, кроме слуг да крестьян. Молодой граф д’Эстома крайне любезно поклонился ей, а она истерически захихикала. В голове у отца, который давно поставил на будущем дочери крест, мгновенно начали роиться всевозможные проекты, но граф д’Эстома не проявил к ней никакого интереса.

– Мсье Арминио, у вас, кажется, есть еще один сын? – спросил он.

– Да, старший, – ответил отец. – Но надо же так случиться, он сейчас на охоте.

Он не солгал, потому что Козимо теперь целые дни проводил в лесу, охотясь на зайцев и дроздов. Ружье ему достал я, то самое легкое ружье Баттисты, с которым она прежде охотилась на мышей, но потом, забросив свои ночные вылазки, повесила его на гвоздь и забыла о нем.

Граф стал расспрашивать о дичи, что водилась в окрестностях. Отец отвечал весьма неопределенно: лишенный терпения, невнимательный к окружающему миру, он не умел охотиться. Тогда я пришел отцу на помощь, хотя мне было строго-настрого запрещено вступать в разговоры взрослых.

– Ты-то откуда это знаешь, малыш? – удивился граф.

– А я подбираю птиц и зверей, убитых братом, – начал было объяснять я, – и приношу их на… Но тут отец перебил меня:

– Кто тебе позволил вмешиваться в разговор? Отправляйся играть!

Мы сидели в саду, и, хотя вечер уже наступил, было еще светло. И вдруг, шагая по платанам и вязам, появился Козимо в меховой шапке, в гетрах, с ружьем через одно плечо и с вертелом – через другое.

– О-о! – изумленно воскликнул граф, приподнимаясь и вертя головой, чтобы лучше видеть. – Кто это? Кто это там на деревьях?

– Что, что? Право, не знаю. Вам, вероятно, показалось, – пробормотал отец, глядя не на деревья, а графу в глаза, словно желая убедиться, не ошибся ли он.

Между тем Козимо остановился прямо над нами, упираясь широко расставленными ногами в раздвоенный сук.

– Ах да, это мой сын Козимо, знаете, они с Бьяджо совсем еще дети. Он хотел нас удивить, вот и забрался на верхушку дерева.

– Это ваш старший сын?

– Да-да, он старше Бьяджо, но совсем ненамного. Понимаете, они совсем еще дети, вот и придумывают всякие игры.

– Однако он очень ловко лазает по ветвям. Да еще с такой амуницией!

– Да, играют… – пробормотал отец: ложь стоила ему величайшего напряжения, он даже весь покраснел. – Что ты там делаешь? Ну? Слезай же! И поздоровайся с его сиятельством!

Брат снял меховую шапку, поклонился:

– Мое почтение, ваше сиятельство.

– Ха-ха-ха! – засмеялся граф д’Эстома. – Чудесно, превосходно! Позвольте, ну позвольте ему остаться, мсье Арминио! Какой смелый мальчик, как уверенно он шагает по деревьям! – Граф не переставая смеялся.

А его болван сынок без конца повторял:

– C’est original, зa! C’est trйs original![43]

Козимо уселся на суку. Отец переменил тему и болтал, болтал без умолку, пытаясь отвлечь графа. Но граф время от времени поднимал глаза и неизменно видел моего брата то на одном, то на другом дереве: только что он чистил ружье, минуту спустя уже смазывал салом кожаные гетры или надевал перед сном теплую фланелевую рубашку.

– О, посмотрите-ка! Этот молодой человек умеет все делать, не слезая с дерева. Ах, как он мне нравится! О, я непременно расскажу об этом при дворе, как только попаду туда! И, конечно, моему сыну-епископу. И княгине, моей тетушке!

Отец едва сдерживал бешенство. К тому же его преследовала ужасная мысль: куда-то исчезла Баттиста и вместе с нею молодой граф. Козимо по обыкновению отправился на разведку и вскоре вернулся, совсем запыхавшись.

– Она его икать заставила! Она его икать заставила! Граф встревожился:

– О, это так неприятно! Мой сын не переносит икоты. Милый мальчик, пойди и посмотри, прошла ли у него икота. Скажи им, чтобы они шли сюда.

Козимо умчался и почти тотчас же вернулся.

– Они там бегают, – с трудом переводя дыхание, выпалил он. – Баттиста хочет засунуть ему под рубашку живую ящерицу, чтобы у него икота прошла. А он не дается! – И умчался смотреть, что будет дальше.

Так мы провели на вилле весь вечер, ничем не отличавшийся, по правде говоря, от других вечеров, и Козимо сверху принимал участие в наших беседах. Но это происходило в присутствии гостей, и слух о странном поведении моего брата распространился по всем королевским дворам Европы, к вящему стыду нашего отца. Стыду совершенно безосновательному, ибо граф д’Эстома вынес благоприятное впечатление о нашей семье, и вскоре моя сестра Баттиста обручилась с молодым графом.

Оливы с их шершавой корой и кривыми сучьями открывали для Козимо удобный, торный путь: дружелюбные и выносливые, эти деревья давали ему проход и приют, хотя толстых веток у олив немного и особенно на них не порезвишься. А вот на фиговом дереве, где, правда, надо сначала попробовать, выдержит ли тебя сук, Козимо крутился как хотел. Часто он сидел в беседке из листвы, видел, как в лучах солнца, пронизывающих каждый листок, вырисовывается узор прожилок, как наливаются зеленые плоды, слышал, как терпко пахнет млечным соком, по капле стекающим из тонкой шеи черенка. Фиговое дерево околдовывает тебя, обволакивает запахом камеди и жужжанием шершней – немного спустя Козимо начинало казаться, что он сам сливается с деревом, и он в замешательстве уходил.

Приятно сидеть на крепкой рябине и ветвистом тутовнике, жаль только, что их так мало. Редки у нас и ореховые деревья, которые даже у меня, когда я смотрел, как брат исчезает в ветвях старого орешника, необъятного, как высоченный дворец со множеством покоев, вызывали подчас желание последовать за ним и тоже навсегда поселиться на деревьях, что, впрочем, оставалось несбыточной мечтой. Столько уверенности и силы в этом горделивом дереве, так упрямо хочет оно быть тяжеловесным и крепким, что это заметно даже по листьям.

Козимо охотно проводил целые часы среди волнисто обрезанных листьев каменных дубов, которые он прежде, когда разговор заходил о деревьях нашего парка, называл падубами – очевидно, под влиянием изысканной речи отца.

Брат любил и потрескавшуюся кору платанов, куски которой он в задумчивости отгибал пальцами – понятно, не из инстинкта разрушения, а словно желая помочь дереву сбросить ветхие одежды. Нередко он подрезал эту белую кору, открывая полоски старой рыжеватой плесени. Любил он и деревья с бугристым стволом, особенно вяз, у которого шершавые бугорки выбрасывают нежные побеги, пучки зубчатых листочков и кисти крылатых семян. Но карабкаться по вязу нелегко, потому что его тонкие и густые ветки круто устремляются ввысь и через них не проберешься. Козимо предпочитал всем деревьям буки и дубы: ведь на сосне ярусы непрочных, утыканных иглами веток подступают друг к другу так тесно, что нельзя ни опереться, ни выпрямиться. Что же до каштана, то его колючие листья, шершавая кора, забравшиеся на самую вершину ветви, утыканные острыми шипами плоды словно нарочно отпугивают непрошеных гостей.

Все эти различия Козимо понял постепенно, вернее, обнаружил, что понимает их, ибо приязнь или неприязнь к разным деревьям зародились у него уже в первые дни, словно природный инстинкт. Теперь он жил в совсем ином мире – мире узких и кривых мостков над пустотой, мире бугристой, чешуйчатой или морщинистой коры, зеленых лучей, меняющих оттенки в зависимости от густоты листвы, мире тоненьких листьев, вздрагивающих на своих черенках от малейшего дуновения либо развевающихся, как паруса, под клонящими дерево порывами ветра. Наш земной мир там, внизу, казался ему плоским, а фигуры – искаженными. Нашему пониманию было просто недоступно многое из того, что видел и узнавал Козимо, который долгими ночами слушал, как в стволе набухают волокна, откладываясь в годовые кольца, как расплывается под северным ветром пятно плесени и в гнездах уснувшие птицы невольно зарываются головой в самые мягкие перышки под крылом, как просыпается гусеница и пробивает яичко птенец сорокопута. Настает такой миг, когда тишина полей и лесов рассыпается в ушной раковине пылинками разных звуков: каркнула ворона, взвизгнула во сне собака, послышался и смолк шорох в траве, прошуршал по камням какой-то зверек, и над всем этим непрерывный звон цикад. Звуки настигают друг друга, и слух приучается различать все новые и новые шорохи, так же как пальцы, разбирающие пряди нечесаной шерсти, отыскивают в каждой из них все более тонкие, почти неосязаемые нити. Вдали не умолкает кваканье лягушек, но оно остается лишь фоном и не в силах изменить поток звуков, как непрерывное мерцание звезд не меняет силы света, льющегося с летнего неба. Но стоит подняться ветерку, как звуки обновляются. Лишь на самом дне ушной раковины по-прежнему переливаются бормотание и рокот – это дышит море.

X

Наступила зима, Козимо надел меховой кафтанчик. Он сам сшил его из шкурок разных зверей, убитых им на охоте: зайцев, лисиц, куниц и хорьков. А на голове он носил все ту же меховую шапку. Сшил он и теплые, с подкладкой штаны из козьей шкуры, и кожаные наколенники. Что же до обуви, то в конце концов Козимо понял, что для жизни на деревьях удобнее всего домашние туфли с мягкой подошвой, которые он и смастерил, кажется, из шкуры барсука. Теперь брат был надежно защищен от холода. Надо сказать, что в те времена зимы у нас были довольно мягкие, без нынешних жестоких холодов, которые, как говорят, выкурили из России Наполеона и гнались за ним до наших мест. Однако и тогда провести зимнюю ночь под открытым небом было не слишком приятно. От ночных холодов Козимо нашел спасение не в палатке или в шалаше, а в подвешенном на суку мешке из вывернутых мехом внутрь звериных шкур. Брат забирался в такой мешок, исчезал в нем с головой и вскоре засыпал, свернувшись клубком, словно младенец.

Если ночную тишину нарушал необычный шум, из мешка высовывалась меховая шапка, дуло ружья, а затем и голова Козимо, таращившего глаза в темноту. Крестьяне говорили, что во тьме глаза у него светятся, как у кота или филина, но я этого не замечал ни разу.

А когда на заре поднимала крик сойка, из мешка показывались две руки со сжатыми в кулак пальцами, потом пальцы разжимались, руки медленно расходились в стороны и наконец, позевывая, вылезал сам Козимо с ружьем на плече и пороховницей у пояса, широко расставив слегка искривившиеся от лазанья на четвереньках ноги. Размяв затекшие суставы, встряхнувшись и почесав под мышками, Козимо, бодрый и свежий, начинал свой день.

Он направлялся к источнику, ибо изобрел или, вернее, соорудил подвесной источник, придя на помощь природе. Неподалеку был ручей, водопадом низвергавшийся с обрыва, а рядом топорщил свои ветви старый дуб. Козимо из коры тополя сделал желоб метра в два длиною, по нему подвел воду прямо к ветвям дуба, так что мог тут и пить, и умываться. А что он мылся, я знаю точно, потому что сам не раз видел это, – не слишком часто и даже не каждый день, но мылся.

Мыло я ему приносил. Иной раз, когда на него нападала охота, он устраивал настоящую стирку. Для этого специально втащил на дуб корыто. А белье развешивал сушиться на веревках, протянутых между ветвями.

Словом, он все делал, не слезая с деревьев. Даже наловчился жарить на вертеле убитую дичь. Делал он это так: огнивом поджигал сосновую шишку и бросал ее вниз прямо в очаг – его соорудил я из гладких камней, – затем набрасывал сверху сучья и хворост и с помощью кочерги, привязанной к длинной палке, регулировал пламя так, чтобы оно добиралось до вертела, подвешенного на двух ветках. Все это требовало особой осторожности, потому что в лесу легко вызвать пожар. Недаром очаг был сложен под тем же дубом, возле водопада, откуда в случае пожара нетрудно было добыть сколько угодно воды.

Так благодаря своей богатой охотничьей добыче, которую он съедал сам или выменивал у крестьян на овощи и фрукты, Козимо жил хорошо, сытно и не нуждался в нашей помощи. Однажды мы узнали, что каждое утро брат пьет парное молоко: он приручил козу, которая влезала на свисавший к самой земле сук оливкового дерева, вернее, вставала на него задними ногами, и Козимо сам доил ее, пристроив на ветке ведро. В такой же дружбе он был с рыжей падуанской курицей, отличной несушкой. Он смастерил ей в дупле дерева потайное и обычно через день находил там яйцо, которое тут же выпивал, проделав иглой две дырочки. Сложнее всего было с отправлением естественных надобностей. Вначале Козимо не обращал на это внимания. И справлял нужду где придется. Но потом, поняв, что так некрасиво, отыскал в уединенном месте на берегу горной речушки Поганки ольху, свисавшую над водой, и по утрам со всеми удобствами устраивался на раздвоенном суку. Поганка была речушкой мутной и бурливой, с поросшими камышом берегами. Жители ближних селений сливали в нее помои. Так что юный отпрыск барона Пьоваско ди Рондо вел себя на деревьях вполне благопристойно, уважая внешние приличия и не теряя уважения к самому себе.

Поскольку Козимо жил охотой, ему недоставало необходимого помощника – собаки. Правда, я сразу же бросался в кустарник искать дроздов, бекасов, перепелов, сраженных в небесах метким выстрелом брата, а иной раз и лежавшую с вытянутым хвостом лисицу, которую он, просидев всю ночь в засаде, подстреливал у самых зарослей вереска. Однако мне редко удавалось удрать к брату в лес: мешали уроки аббата Фошлафлера, занятия, месса, семейные обеды и ужины – одним словом, сотни домашних обязанностей и правил, которым я подчинялся, сознавая в глубине души справедливость беспрестанно повторяемой фразы: «В семье и одного бунтаря предостаточно», – фразы, наложившей отпечаток на всю мою жизнь.

Поэтому Козимо почти всегда отправлялся на охоту один и, чтобы достать подстреленную дичь, прибегал к помощи своего рода рыболовных снастей: шнура с прикрепленными к нему большими или маленькими крючками. Случалось, правда, что подбитая иволга повисала своими желтыми крыльями на ветвях, но довольно часто бекас или другая птица так и пропадали где-нибудь в кустах ежевики, сплошь облепленные черной массой муравьев. До сих пор я говорил только об одной из обязанностей собак – приносить добычу хозяину. Потому что в то время Козимо охотился почти всегда из засады, просиживая целое утро либо всю ночь на суку, поджидая, когда сядет на ветку дерева дрозд или выбежит на полянку заяц. Если брат терпел неудачу, то отправлялся бродить по лесу, прислушиваясь к пению птиц или пытаясь угадать, где проходят тропы пушных зверей. Заслышав лай гончих, несущихся за лисой или зайцем, он убирался подальше, ибо знал, что ему, одинокому охотнику за случайной дичью, эта добыча заказана. Привыкший уважать права других, он, хоть и мог с деревьев первым заметить и взять на мушку зверя, поднятого чужими собаками, ни разу не вскинул ружья. Козимо ждал, пока на тропинке не появится задыхающийся от быстрого бега охотник, весь обратившийся в слух и растерянно рыскающий глазами по сторонам, и тогда показывал ему, в какую сторону удрал зверь.

Однажды брат увидел лису, огненное пятно в зеленой траве; лиса тяжело дышала, усы у нее стояли торчком. Миновав луг, она исчезла в зарослях вереска. Сзади послышалось «вау-вау!». Это заливались лаем собаки. Они промчались галопом, уткнув носы в землю. Дважды они теряли лисий след и наконец повернули под прямым углом.

Они были уже совсем далеко, когда, рассекая траву и время от времени вьныривая из нее, появилось что-то похожее скорее на рыбу, чем на собаку, – маленький дельфин, который несся вперед с радостным тявканьем. Мордочка у этой собаки была более острой, а уши длиннее, чем у гончих. Сверху казалось, что она плывет, шевеля плавниками или перепончатыми лапами. Ног у нее словно не было вовсе, а тело – поджарое, вытянутое. Наконец собака выбежала на открытое место, и Козимо увидел, что это такса. Наверно, песик присоединился к своре гончих, но, совсем еще молоденький, почти щенок, быстро отстал. Лай охотничьих собак перешел в злобный вой – они окончательно потеряли след и не бежали всей сворой, а разбрелись в разные стороны, обнюхивая поросшую густой травой поляну пытаясь – слишком, пожалуй, нетерпеливо – учуять запах лисы, но прежний их пыл и ожесточение пропали, некоторые уже незаметно воспользовались передышкой, чтобы задрать лапу у камня.

И тут, полная глупого торжества, их настигла такса; она летела, вскинув мордочку и шумно дыша. Она беспричинно и лукаво лаяла: «Гав! Гав!» Гончие в ответ злобно зарычали: «Р-р-р-р» – и бросили искать лисий след, разинув на таксу страшные зубастые пасти, но тут же забыли о ней и помчались дальше.

Козимо следил за собачкой, которая вслепую кружила по лугу. Такса, задумчиво поводившая носом, увидела человека на дереве и завиляла хвостом. Козимо был уверен, что лиса все еще прячется в зарослях. Охотничьи собаки растерянно и отрывисто лаяли где-то вдалеке у холмов, понукаемые прерывистыми голосами охотников. Козимо крикнул таксе:

– Ищи же, ищи!

Маленькая такса принялась обнюхивать землю, она то и дело поднимала мордочку и глядела на брата.

– Ищи же, ищи!

Такса исчезла. Козимо услышал треск ломающихся кустов и потом неожиданное: «У-у-у!» Такса подняла лису.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю