355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иссак Гольдберг » Сладкая полынь » Текст книги (страница 5)
Сладкая полынь
  • Текст добавлен: 5 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Сладкая полынь"


Автор книги: Иссак Гольдберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

– Нас из третьей избы гонят! – смеются парни: – Бога мы, видишь, обидели...

– У! шалыганы! – вскипает крёстная.

У Ксении чуть-чуть яснеет лицо. Но не улыбается она и просто говорит:

– Разболокайтесь... Что ж, не гнать вас на мороз... Коня-то приберите.

Крёстная глухо и обиженно ворчит. Ребята остаются ночевать.

Накормив их ужином (а крёстная, не проронив за столом ни слова, сразу же ушла в куть), Ксения перед сном присела с ребятами и втянулась в беседу.

– Бессознательный у нас тут народ, – досадливо сказал Верещагин: – ничего не признает. Орут, галдят, того и гляди, в драку полезут.

– В прошлом годе, – подхватил чернявый, – наши ребята в Спасском только шпаерами отгрозились, а то насыпали бы им, мое почтенье!

Третий, корявый и молчаливый, засопел носом и обиженно отозвался:

– Дак, ребята шибко мужиков задирали! Хлебом, что прятали, попрекали, то да се, ну и огорчились мужики, раскипели!

– Кулаки шебаршатся!.. От кулаков вся загвоздка...

Ксения прислушалась, пригляделась и снисходительно усмехнулась:

– А на ночевку-то вас, ребята, не пустили кто? совсем не кулаки, самая настоящая наша голь... Стало-быть, не одни кулаки...

– Бессознательность!.. Газет не читают, избов читальных нет!.. Заставить бы по закону, чтоб вникали в положение, легче бы стало.

Ребята говорили бестолково, но возбужденно. Они украдкой разглядывали Ксению, щупали вороватыми взглядами ее уродство, незаметно подталкивали друг друга.

Когда им постлали на полу общую постель и они улеглись, когда, мигнув, погасла керосиновая лампочка, в темноте сдержанно зашуршали их голоса: ребята толковали о своем. А сквозь свое, незаметно вкралось и вот это, что шло от женщины, которая приютила их на ночь, у которой кто-то безжалостно разрушил красоту. Тихий говор мягко полз по темной избе. Он вползал во все углы. Он вполз и туда, за перегородку, где боролась с бессонницей Ксения:

– Ишь, баба ни за что пропадает. На одну половину – такая приглядная, а с другого боку – ребятишек пугать только и в пору!

– Где это ее пошоркали так?

– На линии, слышно было, белые, что ли...

– А ничо, кабы не уродство....

– Эх, давайте, ребята, всхрапнем!.. Чего уж тут...

Ксения слушала и стискивала в темноте зубы. Она не шелохнулась, не вздохнула, пока ребята не угомонились, не заснули. Позже, ближе к рассвету, заснула и она.

Утром она сдержанно и молчаливо напоила парней чаем и выпроводила их.

– Спасибо, хозяйка! – поблагодарили ее на прощанье ребята.

– Ладно, не на чем! – оборвала она и отвернулась от них.

Крёстная утром ничего не сказала о вчерашнем, но за обедом, побывав у соседей, как бы невзначай, заметила:

– Смеются люди-то...

– Над чем?

– Да над ночевальщиками вчерашними. Пустили, говорят, бродяжню комсомольскую ночевать, а их ни в одну избу православные не допущали, отовсюду гнали!

– Дураки смеются! – вспылила Ксения. – Ребята свои, деревенские, кому они мешают?.. Кому не любо, пусть не слушали бы... Да и то сказать, парни не зря про попов говорят: темный мы народ...

– Осподи, Ксения, да што жа ты?!.. Неужто веришь тварям этим?

Ксения ничего не ответила, отвернулась от Арины Васильевны и задумалась.

4.

Январь проходит с оранжевыми зыбкими кольцами вкруг луны. Синие глубокие тени лежат на пухлом снегу. Тальники и черемушники покрыты воздушною сетью куржака. При луне куржак отливает сверкающим серебром. Над хребтами стелется рыхлая и трепетная пелена. Порою солнце в полдень висит в густом и плотном небе медным тусклым щитом. Свежий лошадиный помет лежит на дорогах не тронутый, не расклеванный птицами.

Зима стоит в своем зените. Зима расправила крылья свои и парит над тайгою, над застуженной землей.

Ксения задает корм скотине и изредка дует на коченеющие пальцы.

Красавкина дочь, буренка, шумно втягивает в себя теплое пойло и, роняя брызги, громко жует. Мир и домовитое спокойствие отмечаются этими привычными звуками. О мире и умиротворенной тишине тоскует Ксения, вслушиваясь в окружающее. В груди ее ноет тревога. Острыми уколами ранит воспоминание о Павле. О нем напоминает здесь каждый предмет, каждый звук. Он еще живет в Ксеньиной жизни. И думы о нем приносят горечь.

Но часто Ксения – и вот так же теперь – распаляет свою тоску мечтою о ребенке, о маленьком, кровно родимом существе, которое бездумно и отреченно можно было б прижать ко своей груди и согреться и согреть. И то, что не зачала она от Павла, наполняет ее и болью и испугом.

– Стало быть, никогда не была ему мила! – убеждает она себя и стискивает, как от жгучего удара, зубы: – Стало быть, баловался только...

Легкий пар вьется от пойла. Буренка сыто вздыхает. Ксении пора уйти в избу, в тепло. Но она стоит бездельно, обвеваемая холодом и ранящими мыслями. Идти в избу, а там молчаливая, вздыхающая крёстная, которая что-то думает про себя, которая с некоторого времени смотрит как-то со стороны, выжидающе и неодобрительно. И нет желания возвращаться в неуютное тепло. А тут – стерегущая тишина и холодное безлюдье, и унылый простор для невеселых дум.

Ксения выпрямляется, протяжно вздыхает и берется за опустошенную буренкою посуду. И когда она выходит из стайки во двор, там ее встречает обиженным и нетерпеливым лаем Пестрый.

– Чего ты, дурашка? – незлобливо покрикивает на собаку Ксения.

Пестрый пригибается к земле, метет пушистым хвостом снег и не перестает лаять. Потом срывается с места и, подбежав к воротам, продолжает лаять, и в лае его звенит ярость.

– На кого это ты, дурной? – недоумевает Ксения и идет к воротам. За воротами никого нет. Ксения возвращается, поднимается на крыльцо и оборачиваясь, кричит на Пестрого. А Пестрый, когда она открывает дверь и входит в избу, вдруг обрывает лай и начинает остро и протяжно выть. Вой этот вползает глухим отголоском следом за Ксенией, пугает и ее и Арину Васильевну. Крёстная всполошенно проходит ей навстречу и тревожно говорит:

– На чью это, прости осподи, голову развылся Пестрый-то?..

День только-только начался. Впереди тихие дневные часы медлительной, неторопкой зимней жизни. И унылый и необъяснимый вой собаки пугает смутным предчувствием. Крёстная накидывает на голову платок и проходит к дверям мимо Ксении. Она с крыльца визгливо и сердито кричит на Пестрого. Собака затихает и крёстная возвращается безмолвная, но умиротворенная.

После раннего крестьянского обеда Арина Васильевна усаживается за кросна и в угрюмой тишине избы раздается треск и шуршание ее работы. А Ксения, окончив мелкую домашнюю работу, бесцельно и устало опускается на лавку, заламывает руки за голову, потягивается и сдержанно и неслышно вздыхает протяжным вздохом. Проходят минуты, медленные, почти неподвижные. Еле-еле движется время. Задумчивый и ушедший в себя взгляд Ксении делается упругим, яснеет. Она встает с места и приближается к крёстной.

– Слышь, крёстная...

Арина Васильевна останавливает станок и оборачивается к ней.

– Слышь, крёстная... Уйду я отсюда. Тошно мне, глаза бы мои не глядели!

– Куда уйдешь-то? – тревожно и жадно спрашивает старуха.

– Не знаю... Может, в город.

– Слаще ли там?

– Хуже, чем здесь, поди, не будет...

Крёстная что-то обдумывает и отвечает не сразу. А когда отвечает, в ее голосе осторожная вкрадчивость:

– Смирилась бы, Ксена... Люди у нас, рази, плоше других?.. Ты с веселой душой к людям, и они бы к тебе так же... Гордая ты. Штыришься с народом, оттого и тошно тебе...

– Мне не с чего веселую душу иметь... Что и говорить об этом!.. Уйду я...

– А хозяйство? – Тревога темнеет на выдубленном, морщинистом лице старухи: – Со двором-то как?.. Тяжело мне будет теперь, Ксена. Силы-то у меня высохли. Куда мне теперь со двором, с хозяйством управляться!..

Ксения молчит. Не отвечает и смотрит в сторону. Потом тихо и вовсе не старухе, не крёстной, а, может быть, себе самой говорит:

– Стало быть, хозяйство-то, как камень на шею?..

5.

Когда несколько лет назад, в лихие дни, Ксения очутилась далеко от дому, – среди непривычной обстановки, и размеренное спокойствие деревенской жизни сменилось для нее тревожным беспорядком опаленных опасностями и огненной страдою дней, сердце ее сжалось больною жалостью: так горько было покидать родной двор, родную поскотину! И разве не примчалась бы она сразу же, как только мало-мальски устроилось все кругом, домой, к себе, к привычному и милому? Но тогда пришло несчастие. Обезобразившая ее рана наполнила ее колючим стыдом:

– Как вернуться домой с этаким лицом? как показаться тем, кто знал сызмальства?

Стыд этот держался в ней и держал ее вдали от дома долгие месяцы. Стыд этот прожигал ее насквозь. Сколько бессонных ночей провела она в слезах? Сколько острого и мучительного горя перенесла она, скрывая его от всех?

Но притупилась боль. А, может быть, заглушило ее все то, что встречало Ксению там, в чужих местах: ранящие обидою перехваченные жалостливые и испуганные взгляды, иной раз полускрытый смех, дерзкие и властные приемы мужчин (чего, мол, с таким лицом куражиться!) и странное постоянное одиночество. Может быть, все это однажды разбудило радостно тревожным ударом в сердце и погнало:

– Домой!.. домой! домой!

И она тогда вернулась домой.

А там пришла в скором времени обманувшая радость. Пришел и ушел Павел.

И теперь дом опостылел. Тоска сжала, вцепилась – неотступная и жадная. И нужно бежать от нее. И Ксения готова бежать. Мысль об этом бегстве пришла внезапно, в тот январский томительный день. Но когда Ксения высказала неожиданно для себя эту мысль, она ухватилась за нее и стала ее развивать дальше. И тут пред Ксенией выплыл сложный и трудный вопрос:

– Куда?

Вопрос этот обрушился на Ксению великою тяжестью. Она припомнила людей и места, с которыми встречалась, в которых была. Она припомнила, подумала и с горечью решила, что уходить-то ведь и некуда. Несколько знакомых и близких людей вспомнилось, и среди них раньше всех Коврижкин, – но ведь тот же Павел Ефимыч не понял ее тогда, спугнул ее радость, оказался таким далеким и чужим!

– Куда же!?

И в нахлынувшем на нее смятении вспомнила Ксения давний разговор с суровой неизвестной женщиной, соседкой по койке в грязном и смрадном лазарете. У женщины отняли обмороженные ноги, она молча страдала от этой потери и только однажды ночью, когда они обе не спали, подавленные своими несчастиями, женщина заговорила:

– Нет нам с тобою, бабочка, теперь ходу в жизни. Обломали нас... Теперь, кабы не позарили их да не обхаяли напрочь бога, одна бы дорога, что в монастырь, в обитель...

Тогда, помнит Ксения, восстала она против слов безногой женщины. Ее возмутила обреченность ее и вера в тихую, но уже несуществующую обитель. Она горячо поспорила с соседкой, но та осталась при своем и только сурово и пророчески твердила:

– Вот вспомнишь, когда горя хлебнешь, мои слова. Вспомнишь!..

Теперь она вспомнила эти слова. Неужели безногая женщина была права? Неужели самым лучшим, самым простым, дающим покой и отдохновенье, было бы это? Уйти к богомольным, суровым, отрекшимся от жизни и от ее радостей женщинам? надеть черные одежды, привыкнуть к молитвам и посту и перестать чувствовать людские, плотские соблазны и волненья?

Ксения никогда не любила попов и ходила в прошлом в церковь только потому, что так всегда велось и так делали все окружающие. И когда пришли новые времена и люди стали открыто поносить бога и глумиться над попами, Ксения не была с теми, кто злобно ворчал на новые порядки, на безбожников, на хулителей веры. Она почувствовала тогда, что в этом новом живая правда, и живая правда пришлась ей по душе. И еще совсем недавно она стала безмолвно на сторону деревенских комсомольцев, которые рассердили крестьян, особенно баб, своей лекцией и безбожными картинками. Еще совсем недавно она и не задумывалась над богом, над святыми, над церковью. А теперь... Смутная мысль обожгла, смутила, встревожила.

Хуже всего было то, что не с кем душу отвести, некому поведать про свое наболевшее. Есть возле нее крёстная, Арина Васильевна, но разве ей скажешь и разве поймет она?

Дни январские по-зимнему коротки. Зато ночам нет конца и краю. В углах, на печке, по полкам шуршат тараканы. Жарко натопленная печь иссушила воздух, и дышится трудно. От жары, от утомительной ночи, от дум нет сна у Ксении. Она ворочается на горячей постели. А недалеко от нее уже второй раз в эту ночь просыпается крёстная и прислушивается и следит настороженно и украдкою. И вот в темноте в глухой затаенности ночи раздается осторожное:

– Не спишь, Ксена?

– Нет...

– А ты бы соснула... Неужто все думами сердце-то томить!.. Все про свое думаешь?

– Да.

– Неужто уйдешь?

– Уйду.

Ксения отвечает скупо. Скупые ответы смущают Арину Васильевну. Она протяжно вздыхает, и в избе снова замирает молчание. Уже опять настороженно притаилась старуха, обиженная и растерянная, но внезапно Ксения начинает говорить. Крёстная ловит ее слова и в изумлении, кряхтя, поворачивается и садится на скрипучей кровати.

– И уйти, ведь, мне, крёстная, некуда... Одно бы дело, в монастырь... Да и монастырей, поди, теперь не осталось... В монашках бы, бать, отошла бы моя тоска. Не пялили бы люди глаза на мою беду. Не рвали бы мое сердушко, не галились бы...

– Святители!.. – радостный испуг охватывает Арину Васильевну. Слышно в темноте, как всплескивает она руками: – Пошто же в монастырь? Ты бы так помолилась, дома бы... Право слово, Ксеночка, от молитвы бы тебе полегчало!.. В монастырь-то зачем? Тебя, бать, судьба еще хорошая ждет...

Крёстную охватывает деятельное, суетливое возбуждение. Она говорит громким шопотом, будто боясь, чтоб кто-нибудь не подслушал. Она сползла к самому краю постели и тянется в темноте к Ксении. А Ксения затихла и неизвестно, слушает ли она, или ушла в свои мысли и отгородилась от старухи, от старухиных слов.

– Право слово, Ксеночка! сходила бы ты в Острог, помолилась бы... Кою пору, ведь, ты не маливалась. Вот в субботу съездила бы да там и переночевала бы! Поезжай, девонька!... Заступнице свечечку поставь, помолебствуй, ну, так скрозь облегченье тебе и выйдет!..

В щелистых ставнях тускло оживает рассвет. Он беспомощно льнет к толстому льду на стеклах окон, и тьма в избе попрежнему густая и непроницаемая. Но Ксения улавливает слабые белесые признаки рассвета и прерывает старуху:

– Перестань, крёстная! Ночь-то уж проходит... Поспала бы лучше.

Ночной разговор окончен, прерван. И в короткие предутренние часы в избе восстанавливается тишина.

На утро Арина Васильевна выжидающе глядит на Ксению. Ждет чего-то, не решаясь пока еще спросить. А Ксения хлопочет хмуро по хозяйству и ничего не говорит.

6.

Когда душа тоскует, раскрываются все старые раны. Одна такая, почти забытая, почти зажившая, ожгла неожиданной болью.

В воскресный день вышла Ксения на улицу. Солнце прорвалось сквозь белую стужу и засверкало снежинками, засияло на снежных крышах, напоило сочною синью густые тени.

По снежно-солнечной дороге мимо Ксении прошла молодая женщина с разрумянившимся на солнце малышом, который неуклюже и весело переваливался возле нее, закутанный в шубенку и шаль. Женщина взглянула на Ксению и отвернулась.

«Марья» – укололась воспоминаньем Ксения и жадно разглядела ребенка.

А когда и женщина, и ребенок скрылись по улице, Ксения долго стояла неподвижно и одиноко на снегу.

И живо и ясно прошли пред нею давнишние дни, когда, по-девичьи беспечная и по-девичьи же безрассудная, она выслушивала от ласкового и тихого парня стыдные, но горячие, но радующие слова, когда верила этим словам и доверчиво куталась в крепких объятиях и не отворачивала лица, не прятала губ от томящих поцелуев. А что сталось от всего этого? Она ушла, и не по своей воле, а он не дождался ее, сменил на другую, и вот сейчас эта другая прошла мимо нее, отворачиваясь, с его ребенком... Но ведь могло же быть иначе!

Душа тоскует, и раскрываются все старые, уже зажившие раны.

В воскресный день тихо и прибрано в избе. Арина Васильевна, по-праздничному выспавшись, встречает Ксению молча, но ласково. К крёстной вернулась ее прежняя ласковость после того ночного разговора. Крёстная носит в себе какую-то мечту, но пока еще не обнаруживает ее. Она не удержалась и поделилась с верными подружками-соседками о том, что неожиданно услышала от Ксении, и теперь ждет она чего-то, и, видно, еще не приспело время для того, что лежит у нее в мечтах.

Но робко и несмело краешек этого выскальзывает:

– Ксеночка... – говорит она, когда Ксения, раздевшись, садится к заиндевевшему окну: – Я вот что надумала. В Острожном, сказывают, батюшка новый, из схимников. Праведной жизни человек и ученый. Вот, бать бы, съездить к нему... Многим, сказывают, утешение молитвою дает он... А, Ксеночка?

Ксения еще не стряхнула с себя острых воспоминаний и отвечает растерянно и невпопад:

– Вот и был бы теперь ребеночек мне утешением...

Арина Васильевна испуганно вслушивается в этот ответ. Качает головою:

– Да об чем?.. Коли господь не дал детей, об чем же тужить! Я тебе про батюшку острожного. Утешить молитвою, мол, сумеет он. Слышишь?

Ксения слышит. Губы ее сжаты. Упрямые мысли морщат лоб. Рука теребит кончик головного платка.

– Слышу... Не верю я, крёстная!

– А ты поверь! Попробуй!..

И, торопясь использовать покорное молчание Ксении, крёстная обрушивает на нее все, что узнала она у подружек-соседок о праведной жизни бывшего схимника, о душевном исцелении, которое он подал вот той-то да тому-то, о радости, которую приносит его молитва. И, может быть, подавленная всем этим, Ксения внимательно и безмолвно слушает ее.

Вечером, с первыми огнями к Арине Васильевне приходят соседки, сначала одна, потом другая. Садятся тихо и затаенно, как в доме, где лежит тяжело больной. Вздыхают, смотрят друг на дружку, кидают сострадательные и умиленные взгляды на Ксению. Невзначай начинают разговаривать об отце Сосипатре, острожном попе. Невзначай и исподволь пробираются ко Ксеньиному томлению. Осторожно, с бабьей, нигде необученной, но верной хитростью поворачивают речи свои как раз на то, о чем толковала Арина Васильевна.

Так же, как и крёстную, Ксения слушает их внимательно, но молчит. Но, не смущаясь ее молчания, старухи продолжают говорить, разгораются, кипят, поминают Христа, богородицу, святых, молитвенно вздымают глаза к иконам и порою чертят над иссохшими, плоскими грудями мелкие крестики.

Они уходят чинно и степенно, опять словно в избе тяжело больной. И после их ухода, выждав немного, Арина Васильевна проникновенно и почти уверенно говорит:

– В сретенье, Ксеночка, престол в Острожном. Тогды и поедем...

Сперва Аграфена, девка веселая и некуражливая, написала под диктовку Архипа ответ в город, потом из города пришло еще одно письмо, а вместе с письмом денежный перевод – целый червонец. И уж после всего этого начала Василиса снаряжать Васютку своего в дорогу. Архип, получив деньги, какое-то томительное мгновенье подержал в руках, протяжно выдохнул из себя переполнивший его соблазн и отдал жене:

– Спрячь до поры, Василиса!

Отвозил в город паренька Архип все-таки навеселе. В Моге деревенские гудели на проводинах, благо день был праздничный – сретенье. Надо Архипом незлобливо посмеивались, Васютке надавали сотню вздорных советов. Васютку тормошили и завистливо шутили с ним. А парнишка хранил в себе испуганную радость, хмуро надувал губы и степенно огрызался.

На станцию ехали через волость, через Острог. Над селом, когда туда въезжали, плавали жидко в густом морозном воздухе звуки колоколов. Василиса выпрямилась на сиденьи, торопливо перекрестилась:

– Благовестят. Нонче тута престол.

– Попы страдуют! – хмыкнул Архип. – Подлавливают вас этаких на улочку: престол!..

В Остроге остановились у свата. Василиса, как приехали, сразу побежала в церковь.

– Пушшай, – примирительно сказал Архип свату. – Я так кумекаю: у меня слабость – самогон, а у ее – леригия!..

Но когда Василиса вернулась из церкви, у него благодушие исчезло без остатку.

– Ну, мужики, – возбужденно стала рассказывать баба. – Оказия-то какая! Кого я в церкви-то видела! Ксению верхнееланскую!...

– Врешь! – вскипел Архип. – Не может этого быть! Не такая она, чтоб к попам ходить!

– Да своими я глазами видела! Ты чего это? Когды я тебе врала?

Архип опомнился: действительно, не водилось за Василисой вранья, всегда баба правду говорила. Выслушал огорченно жену, выругался, схватился за шапку.

– Ты куда? Щей похлебаем! – удержал его сват.

– Сбегаю я к ней, дознаюсь! Где она, Ксения, останавливается-то?

Сват сказал и отпустил его.

Ксению нашел Архип окруженной множеством баб. Она сидела посреди них тихая и усталая. Недоуменье и скорбь были на ее лице. Недоуменье и скорбь вспыхнули ярче, как только увидела она Архипа. Бабы оглянулись на него и неприязненно зашушукались. Хозяйка дома вышла ему навстречу и певуче протянула:

– Проходи-ка, Архип Степаныч! Проходи, гостем будешь.

Но Архип не слушал хозяйку. Прямо к Ксении прошел он, прямо к ней:

– Ты што это, Ксения?.. Ты пошто же?

Ксения отвернулась. Губы у нее дрогнули:

– Оставь, дядя Архип... Не томи.

Бабы теснее подались к Ксении, зашумели, заговорили, покрывая голос женщины:

– Чего пристал к женчине?.. Не мужичье здесь дело!.. Уходил бы! Зачем пристал?!..

Но Архип озлился и прикрикнул на баб:

– Не гыргайте вы!.. Мое дело! Должон я с Ксенией, со связчицей своей поговорить!.. Должон, и кончено!..

Вставая с места и все еще не глядя на Архипа, Ксения, напряженно думая о чем-то, сказала женщинам:

– Пустите, бабоньки... Хочет поговорить, пущай говорит.

Сразу умолкнувшие женщины пропустили Архипа поближе к Ксении и впились в него разгоревшимися любопытством и неприязнью глазами.

– С чего же это ты, товарищ дорогой Ксения, в церкву, к попам потянулась? Не займовалась ты раньше этим. Кто тебя надоумил? Была ты сознательная и справедливая, а теперь что с тобою исделалось?.. Обидно мне, Ксения! укорительно обидно!..

Архип заговорил горячо, но успел сказать совсем немного и почувствовал, что нет у него настоящих, убедительных и уместных слов и что вот эти его слова бесплодно падают в настороженную, недоверчивую, враждебную тишину, что Ксения слушает и не слышит его, отгородилась от него чем-то, ушла куда-то. И, чувствуя свое бессилие, озлобленный им, он вскипел, закружился, сорвался:

– Знаю я! – вдруг закричал он и обернулся к бабам. – Знаю!.. Сороки все это, трещотки язвинские! они тебя сомустили!.. – У-у!! длинноволосое отродье!..

Хозяйка приблизилась к Архипу и язвительно промолвила:

– Перестал бы ты, батюшка, в чужом доме шуметь. Не было тебе приглашенья, не обессудь, коли, вот тебе бог, а вот и порог.

Архип осекся, плюнул, яростно оглянул баб, сунулся к выходу и ушел.

У свата Архип разразился бессвязной и гневной речью и против попов, и против баб, наконец, против кого-то неизвестного, кто, по его мнению, виноват во всем. Сват, легонечко посмеиваясь, поддерживал его, сватья дулась и обзывала греховодником. Василиса озабоченно уговаривала ехать на станцию. Было Архипу тошно и муторно, когда выезжал он из Острога.

Было тошно и муторно Ксении, оставшейся среди негодовавших на Архипа, на беспутного мужичонку баб. Но, насытивши свое негодованье, бабы постепенно разошлись по домам. Ксения осталась одна с хозяйкой. Попозже вернулась откуда-то Арина Васильевна, пошепталась с хозяйкой, покрутила озабоченно головой, посидела немного молча. Как перед дальней дорогой, сидят молча и сосредоточенно. Потом поднялась, твердо и настойчиво напомнила:

– Пойдем, Ксеночка! Ждет тебя батюшка, отец Сосипатр.

Растерянно вздрогнув, Ксения встала, поправила головной платок и решительно и деловито пошла одеваться.

8.

Собирались со станции по железной дороге Васютку в город отправить одного, но на станции Архип вдруг перерешил:

– Хватит у нас копеек! Повезу-ка я Василея Архипыча сам в город!

Ни споры, ни уговоры не помогли: Архип влез в вагон следом за Васюткой и укатил. Василиса, вытирая заплаканные глаза, одиноко поехала рысцою обратно.

Всю дорогу парнишка простоял у окна, жадно разглядывая убегающие и кружащиеся в быстром беге распадки, поля, косматые полосы поредевшего леса. В жадности этой не слушал, о чем толкует с попутчиками отец. А Архип вцепился в праздных, по-дорожному охочих до разговоров слушателей и толковал им о своем, хвастался, что везет сынишку в город на хорошую ученую жизнь приспосабливать.

– Станет он у меня там человеком, во! – потрясал он черным кулаком. – По науке пойдет! Мозги проветривать будет!.. Город – это не деревня!

Соседи рассматривали парнишку и соглашались с Архипом и выматывали из него все, чем переполнена была его душа. А телеграфные столбы за открытыми окнами бежали и бежали, а город все приближался и путь к нему становился короче.

В городе Архипа и парнишку выплеснуло вместе с другими на разжеванный грязный снег улиц. И немного оглушенный городом, приотстал Васютка от отца и тоскливо взглянул вокруг. Увидел снующих взад и вперед людей, обгоняющих друг друга извозчиков, редкие, но грохочущие автомобили. Он натыкался, как слепой, на прохожих, пыхтел и, несмотря на стужу, весь вспотел. А Архип шел уверенно, как у себя в Моге, и парнишка, вдруг протиснувшись к нему, почувствовал необходимость в крепкой и надежной опоре. Васютка прикоснулся рукою в верхонке к отцовскому рукаву.

– Оробел, Василей Архипыч? – ласково и подбадривающе спросил Архип. – Ничего! не робей, брат! Обвыкнешь.

Парнишка услыхал в голосе отца снисходительную ласку, почуял превосходство бывалого человека, угрюмо насупился, и снова замкнулся, кидая вокруг опасливые взгляды.

По письму, в котором написан был адрес, с помощью встречных, не всегда готовых на услугу добрых людей, Архип прямо пробрался к Коврижкину на квартиру. Но Коврижкина дома не оказалось. Рябая толстая баба, недоверчиво прощупав острым взглядом серых холодных глаз и Архипа и Васютку, грубо объяснила:

– На занятьи он. Туда ступайте, если нужон он вам!

Архип почесал в затылке, потолокся, оставляя на полу широкие следы грязи, в узеньком коридоре пред враждебной женщиной и просительно сказал:

– А нам бы обождать тут? Нельзя, што ли, тетушка?

– Ждите! – коротко бросила рябая и ушла в какую-то дверь.

Опустившись на корточки возле мешка, Архип развязал кисет и завозился с трубкой.

– Подождем, Василей Архипыч! Мы подождем! От нас, брат, наше не уйдет... Вот, гляди, воротится Пал Ефимыч, все в порядке будет. Ты на бабу не смотри, баба мало что понимает...

Но парнишка настороженно молчал и тоскливо глядел на грязный пол и на расползавшуюся вокруг его ног черную лужу.

Коврижкин пришел часа через полтора. Увидев гостей, он весело и шумно приветствовал их, повел в свою комнату, которую отомкнул маленьким ключом. И в этой комнате, в беспорядке и неуюте холостяцкого жилища, вернулись к Архипу его уверенность и беспричинная радость.

– Надо вас, ребята, однако, накормить! – спохватился Коврижкин, когда гости разделись и присели на единственный стул и кровать. – А у меня дома никакой жратвы нету! В столовке кормлюсь я. Ну, ждите свожу я вас куда-нибудь.

– Ты не беспокойся, Пал Ефимыч, – возразил Архип, – мы поемши.

– Ладно! Немного погодя, все сделаем!.. А ну-ка, кажись поближе, товарищ! – обратился Коврижкин к пареньку: – Будем мы с тобою смычку делать... город с деревней. Кажись!

– Кажись, кажись, Василей Архипыч! – подтолкнул Архип сынишку.

Васютка, насупив брови, нерешительно приблизился к Коврижкину. Широкая крепкая ладонь легла на его плечо, он поднял глаза и встретил лукавый, смеющийся взгляд. От этого взгляда ему стало вдруг теплее, брови его дрогнули, расправились, в глазах сверкнул отблеск улыбки, словно отражение этого смеющегося лица.

– Будем мы тебя, значит, приспосабливать к городу, – не снимая ладони с его плеча, заговорил Коврижкин. – Следовало бы раньше, да ничего не поделаешь, промашка была. Теперь в училище, говорят, среди года не примают. Ну, а мы и так дело сварганим, не бойся!.. А ты рад, что в город перебираешься? Учиться-то тебе охота?

– Я, ежли не хотел бы, – зажегся решимостью парнишка и взглянул Коврижкину прямо в глаза: – так неужто поехал бы?!.. Я только за хозяйство боюсь.

– Ты?! – весело удивился Коврижкин.

– Тятька у нас плохой хозяин, – пояснил Васютка, – мамке тяжело одной-то будет...

Архип виновато и смущенно крякнул. Павел Ефимыч захохотал, взглянул на обоих и, не отгоняя смеха от себя, протянул:

– Дела-а!..

Бодрый и здоровый смех Коврижкина еще больше расположил к нему Васютку. Парнишка приободрился, повеселел, стал развязнее. А позже, когда Павел Ефимыч повел их в столовую и по дороге показывал и называл разные городские места, Васютка уже совсем освоился и сам начал задавать ему вопросы, жадно торопясь все узнать, обо всем проведать.

Архипу можно было возвращаться домой в этот же день вечером, но после столовки, после разговоров с Павлом Ефимычем, после того, как были разбужены им партизанские воспоминания, он вдруг почувствовал необходимость побыть здесь еще хоть немного времени.

– Переночую я у тебя, Пал Ефимыч! – застенчиво сказал он.

– Ночуй! – коротко согласился Коврижкин. – Только вечером ты меня не увидишь, заседать я пойду.

Прокоротали Архип с сыном долгий вечер одиноко. Засиженная мухами электрическая лампочка показалась Васютке морем огня, сверкающим, ярким солнцем. Он потрогал недоверчиво выключатель и, когда по одному только короткому и нехитрому движению его пальцев свет погас, а потом снова зажегся, парнишка не удержался и радостно засмеялся.

– Електричество! – горделиво сказал Архип, словно это он причина, что свет загорается и тухнет от одного лишь слабого движения руки. – Без огня горит! Умственно выдумано. Тута, Василей Архипыч, еще и не такие чудеса наворочены. Вот увидишь!

У парня горели глаза. В ясных глазах трепетала неосознанная жадная радость.

Коврижкин пришел поздно. Гости, дожидаясь его, не ложились спать. Он сходил на кухню, повозился там с чем-то и, вернувшись, весело объявил:

– Доржитесь, ребята! чаишко скоро пошвыркаем!.. Состоялось!

Немного погодя, в дверь просунулась голова рябой бабы:

– Тащи, товарищ Коврижкин, свой чайник! Скипел!

Сидели за чаем долго. Долго ели городскую булку с колбасой. И булка и колбаса Васютке очень понравились, он ел с аппетитом и вышел из-за стола сытый, отяжелевший от пищи.

– Сморило парня-то! – заметил Коврижкин. – Стели ему, Архип, постель.

И Васютка не заметил, как кончился для него этот первый день в городе: он уснул быстро и крепко, и сон его был сладок и по-детски безмятежен.

А Архип с Павлом Ефимычем остались еще сидеть и дымили в два дыма табаком.

Кругом все спало. За стенами спал целый город и тысячи людей забылись в отдохновенном или истомном сне, и сотни домов погрузились в мрак, словно и дома тоже заснули, отдыхая от дневных грохотов и шумов, – а эти двое сидели и медленно, не торопясь, смакуя и наслаждаясь, будили ушедшее, ворошили общие воспоминания. Порою им казалось, что не мирный, уснувший от трудовой, от мирной жизни город, в котором безмятежно затерялись они, окружает их, а притаившееся молчание в дозоре, в разведке, полная кровавых опасностей предбоевая ночь. Порою забывали они прочно о действительности, и горели их глаза и какой-то страстностью рокотали в ночи сдержанные голоса. И засиженная мухами лампочка освещала их головы – одну кудлатую и взлохмаченную, а другую низкоостриженную – освещала мертвым светом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю