355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иштван Эркень » Народ лагерей » Текст книги (страница 6)
Народ лагерей
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:15

Текст книги "Народ лагерей"


Автор книги: Иштван Эркень



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Совершенно очевидно, что евреи находятся между собой в конфронтации. Оба фронта воюют; эта борьба – их личное дело, это единственный путь к нравственному очищению. Собственно говоря, война ведется на два фронта. Я был свидетелем тому, как лагерное начальство из евреев отказывалось покрывать соплеменников, если те работали спустя рукава или плохо хозяйствовали. Борьба эта велась в открытую и во многом пошла на пользу как евреям, так и не евреям. Но в то же время это борьба внутренняя, процесс созревания души, пока человек не определит свое место по ту или другую сторону баррикады.

Тема щекотливая, и я решаюсь привести лишь один пример, подкрепленный собственным опытом. В тамбовской больнице одним из ведущих врачей был Дёрдь Грюнвальд. Я знал его как человека умного и доброжелательного; до войны он, кажется, был химиком. В оправдание ему будь сказано, он и не выдавал себя за врача, война и плен постепенно обучили его этой профессии. В результате он превосходно делал многие операции, в том числе и ампутировал; я знавал не одного венгра, кому Грюнвальд ампутировал пораженные гангреной конечности, и все прошедшие через его руки вспоминали о нем с благодарностью. И доверяли ему больше, чем «настоящим» врачам.

Осенью 1944-го Грюнвальд из больницы попал в тамбовский лагерь, и не один, а со своими приятелями; такие же элегантные, как он, они тоже занимали в больнице ответственные должности. Постепенно каждый из них нашел себе место и в лагере: Грюнвальд – в лаборатории, остальные в лазарете. Все видели, что работают эти люди хорошо, но в поведении их все же сказывалась некая клановая обособленность. И на одном из собраний венгров разразилась буря с громом и молниями.

Вопрос был поставлен ребром: «Кто же вы, венгры или евреи?» Собственно, вопрос витал в воздухе еще в тот момент, когда раздавались одиночные выкрики: «Денщика держат», «Нас, венгров, ни во что не ставят…» Атакуемые тоже не уступали. Один из них, Эндре Мольнар, базарный торговец из провинции, в лагере заделавшийся весьма успешным портным, открыто заявил: «Это венгры нас оплевали!» За каждым их словом скрывалась боль; чего ни коснись – в ответ стон, поскольку везде сплошь незажившие раны.

* * *

Не знаю, затянулись ли эти раны. В последующие недели «больничные» вели себя беспокойно, без конца совещались и ссорились. Вино вызревало. И как-то под Рождество Грюнвальд выступил на собрании. Это была потрясающе горькая исповедь, полная упреков в адрес венгров и с неменьшим числом самообвинений; суть же сводилась к следующему: «Да венгр я, черт побери!» Это была бескомпромиссная позиция. Кое-кто – в том числе и Мольнар – последовали его примеру, другие сочли Грюнвальда предателем.

Не знаю, остались ли эти люди верны своему пути и останутся ли верны ему завтра, на родине. Возможно, мы наблюдали всего лишь внешние формы борьбы, не подозревая, что это в гораздо большей степени борения внутренние, трагические муки совести. Пожалуй, все-таки стоит надеяться, что они не свернут с выбранного пути, хотя дальнейший ход событий мне не известен, поскольку в середине зимы меня перевели из того лагеря. Но полученный урок я прихватил с собой.

Подобная борьба происходила и в других лагерях: повсюду, где были евреи, они сражались между собой. Если их оказывалось двое, значит, друг с другом, если сто человек, в борьбу вовлекалась вся сотня. Подытожить результат невозможно, однако по некоторым признакам можно судить, что среди «больничных» повсюду крепли последователи Грюнвальда, а остальные, прозванные «надутыми индюками», съеживались, обратясь внутрь себя. Эти не могли сказать, чего ждут от жизни.

* * *

Можно бы умолчать об этом вопросе, будь он личным делом пленных евреев. Но я не знаю, не проходят ли через этот ведьминский шабаш все те, кто в прошлом был заклеймен желтой звездой. Если так, то пример и для них не безразличен. Однако знаю, что в плену еврейский вопрос был не частным, а общим делом, по поводу которого высказывались сотни тысяч и провозгласили свое суждение. Эта стихия выплескивается из шлюзов плена.

Большая часть венгров не-евреев носила в себе жгучую ненависть к евреям. Не стоит убаюкивать себя, говоря: «Венгерский крестьянин, не будь юдофобом». Не стоит так говорить, поскольку именно что был, да и не мог не быть, так как это ненавистничество внушили ему, вбили в него. Ярость безземельных или малоземельных тружеников ловким приемом с помещиков-графов обращали на евреев. Имущих или неимущих – без разницы. Можно без преувеличения сказать, что в период между мировыми войнами – помимо незабвенного патриотического всплеска сорок восьмого года – не было ни одной идеи, объединявшей венгров столь же прочно, как антисемитизм. Какая жалость, что нам не удалось придти к единению под знаком какой-нибудь более благородной идеи!

В результате отечественной пропаганды в Советском Союзе ожидали рая не только евреи, но и не евреи, в особенности интеллигенты. И разочарование постигло не только евреев, но и не евреев. Оказалось, что русские меряют всех одной меркой, как в лагере, так и за его пределами. Если бы биробиджанский президент и в самом деле определил пленных евреев в санатории, это означало бы не только их победу, но и торжество не евреев. Ясное дело, вот они, сионские мудрецы…

Стало быть, извне никаких решающих указаний не последовало. Еврейский вопрос следовало улаживать между собой. Он стал сугубо внутренним делом. Конечно, трудно говорить здесь о каком бы то ни было продвижении. Настроение в общем неодинаковое. В иных лагерях совсем нет евреев, в других составляло большинство роты о четырех национальных принадлежностях. Есть такие лагеря, где кадилом размахивают отъявленные нилашисты, а в иных местах еврейский вопрос закрыт, сошел на нет. Не существует формулы, приложимой к любому случаю.

Но затрагивает этот вопрос многих. В массе своей люди осознали, что пороки, которые до сих пор были им ненавистны как «сугубо еврейские», присущи не только евреям. Треклятый торгашеский дух процветал даже при отсутствии евреев, и неприспособленные к жизни простаки оказывались ободранными как липка. В лагере в Гёдёллё евреи были наперечет, однако местные князьки не ударили в грязь лицом. Одно время цена сигареты «Симфония» составляла восемьдесят пенгё; кому не хватало на целую сигарету, мог уплатить частично, за «разок курнуть»… Не рассказывай об этом многие, никогда не поверил бы.

Да и в тот период, когда верховодили пробивные, не только евреи работали локтями. Не одна звездная карьера авантюриста могла убедить в этом даже наиболее предубежденных. Большинство мошенников были не опасны. Соврет кто-нибудь, что он портной, так после первой же испорченной вещи его и выставят из мастерской. Не силен был в своем ремесле, занялся воровством или спекуляцией, продал новую вещь разок, другой, третий… На десятый попался. А если и дело свое знал, и честный был – отчего, спрашивается, не остался верным ремеслу портного?

* * *

Продолжим тему мошенничества. Многие начинали с того, что объявляли себя коммунистами. Те, кто рассчитывал таким способом втереться в доверие, проигрывал, поскольку подобные заявления проверялись. Но попадались аферисты, действовавшие с необычайной ловкостью и умело пользовавшиеся знанием людской психологии. Некоторым удавалось добиться немалых успехов. Известна карьера Миклоша Ковача. В Михайловском лагере он вел политико-просветительскую работу и долгие месяцы был властителем тысячи трехсот венгерских пленников. Даже начальство он сумел обвести вокруг пальца. С работой своей справлялся плохо: офицеров однажды обозвал «фашистами», в другой раз «свиньями». Те офицеры, кто в Михайловском лагере брал уроки демократии у Миклоша Ковача, наверняка утратили вкус к ней. Между тем в Михайловском лагере содержалось семьсот офицеров, так что ставка была серьезной.

Разумеется, и Ковач объявил себя коммунистом, на родине, мол, занимался подпольной работой среди молодых пролетариев. В подтверждение своих слов приводил имена. Сочинитель он был первоклассный, рассказов о его жизни хватило бы на множество романов. Мать Ковача была русской, дочерью полковника. Отец в Первую мировую войну очутился в русском плену и, возвращаясь на родину, подбил полковничью дочь бежать с ним… Ну чем не готовый роман? Продолжение романа не менее увлекательно. В Венгрии вспомнилось, что у папаши Ковача дома уже есть жена, только он забыл о ней упомянуть. Русская женщина, которая тем временем произвела на свет нашего героя, развелась с обманщиком и снова вышла замуж. Так начались долгие злоключения Ковача.

Попался мошенник, как водится, на мелочи. Как-то раз он обмолвился, что в 1941-м венгерская полиция схватила его как бездомного-безродного и сплавила за границу чехам, в Комаром. А чешская полиция упрятала его в тюрьму… Кто-то обратил внимание на некоторую неувязку. В 41-м, говорите? Да, в 41-м! Но ведь Комаром тогда относился к Венгрии… Ковач пустился в объяснения, но было поздно: никто уже не верил ни единому его слову. Выяснилось, что и коммунистом он не был. Вылезла вся его подноготная, к тому же оказалось, что и с работой своей он не справляется… Говорят, чтобы стронулась лавина, иной раз достаточно свистнуть.

* * *

Все эти факты способствовали уяснению картины. Жгучий антисемитизм постепенно остывал. В лагерях появились пленные, которые были очевидцами депортации, и их свидетельства вызвали всеобщее возмущение и чувство брезгливости. Страсти несколько поутихли. Но не будем заблуждаться: огонь не погас окончательно. Если выразить общее настроение с помощью взятых там и сям проб, то следует признать, что антисемитизм не прекратился. Он всего лишь сменил одежку, переоблачившись в старомодное платье времен Франца Иосифа, какое на рубеже веков носили наши отцы.

Это антисемитизм равнодушный, даже благодушный. В один из опросных листов вкрался такой вопрос: «На родине три четверти евреев изъявили желание уехать из Венгрии. Как вы к этому относитесь?» Вопрос не самый удачный, поскольку на него заведомо не мог быть получен ясный ответ. Двадцать опрошенных высказались однозначно: «Ну и пусть уезжают!» Пятеро, правда, добавили, жаль, мол, но удерживать незачем; четверо присовокупили, что без них, дескать, лучше будет. «Скатертью дорожка», – сказали эти четверо, и что интересно, двое из них были евреи. Два еврея из всех опрошенных.

* * *

Пожалуй, не такая уж большая беда, что картину общественного развития лагерей мы попытались нарисовать с точки зрения еврейского вопроса. Но картина эта неполная: отсутствуют оттенки и краски, поверхностные явления. Прежде всего то общественное явление, которое характеризует плен не меньше, чем тоска по родине: торгашество.

Венгры, которые – абстрагируясь от лошадиных барышников, цыган и армян – считались породой нежизнестойкой, в плену по части торговой сметки переплюнули всех итальянцев, швабов и евреев. Однажды, когда старина Лайош Чехаш предлагал на продажу курильщикам свежий (и непрочитанный!) номер газеты «Игаз Со», я даже спросил у него: «И не совестно вам, дядюшка Лайош?..» Он пожал плечами и улыбнулся: «Ум для того и даден мадьяру, чтобы им пользоваться!»

Умом и вправду мадьяры были не обижены, во всяком случае применительно к коммерции. «У вас с чего начиналось?» – поинтересовался я у одного музыканта, которого перевели к нам из киевского лагеря. По его прикидке, у них торговый оборот развернулся примерно весной 1944 года. Первую сделку предложил некий горный пастух румын, который на утренней перекличке поинтересовался у стоявшего рядом венгерского крестьянина, доводилось ли тому пробовать шпинат. Как же, как же, доводилось… А сейчас нет ли желания отведать? – Желание-то есть, да вот шпината нет! Можно ведь купить… – надоумил его румын. Купить? Это что-то новенькое! Но за сколько? И чем расплачиваться?

Хлебом, естественно. За половину дневной пайки – полный котелок шпината… Сырой шпинат… – засомневался мадьяр. Какое там сырой! В готовом виде, с подливкой и с маслом. Сплошные витамины… Слово «витамины» подействовало, и обмен состоялся. Простак мадьяр до вечера поедал зеленую тюрю и диву давался, что бы это могло быть такое. Вареное – точно, а на шпинат совсем не похоже. К вечеру он сообразил, что его накормили вареной травой. До конфликта дело не дошло, но на другой день уже двое предлагали на продажу отварной шпинат в холодном виде, с подливкой и маслом.

* * *

Лагерь пересекала широкая дорога. По вечерам, после работы, когда бригады возвращались на зону, здесь кишел народ и шла бойкая торговля. Покупатели и продавцы объяснялись на четырех языках, и с течением времени ассортимент расширялся. Можно было купить отруби, яблоки, черную патоку, хлеб и те поскребки, что извлекались из пекарских форм. «Помидор, помидор!» – выкликал торговец румын; резчик трубок хриплым голосом предлагал свой товар: «Кто желает трубку с чертовой головой, складной мундштук, стеклянное сердечко, румынское и венгерское?» На стеклянном сердечке красовался венгерский или же румынский флаг, значок можно было пришпилить к шапке, чтобы тебя не сочли за немца. За этим делом тут строго следили.

Крестьяне с Большой Венгерской низменности, которые у себя на родине и в сельскую лавку-то входили, сняв шляпу, здесь своей изобретательностью способны были посрамить даже столичных старьевщиков. Очень большим спросом пользовались штаны. Присмотрев подходящую жертву, соблазнитель совал ей под нос жареный пирожок. «Снимай с себя свою рванину, приятель. Взамен получишь добротные немецкие штаны и пять пирожков…»

Каких только диковинных вещей не пускали в продажу, в особенности со временем, когда пленным за работу стали платить: фотопленку и граммофонные пластинки, напильник, стамеску, платяные вешалки. Однажды кто-то выставил на продажу канарейку, другой предлагал купить электромоторчик мощностью в половину лошадиной силы. Стоит его только включить в розетку, и он мигом начнет работать, клялся продавец. «На какое напряжение?» – «Да на любое!» – «А что я с ним буду делать?» – «Перепродашь!» – гласил ответ. Оно и понятно: ведь ни граммофонным пластинкам, ни электромотору, ни канарейке нельзя было найти применения.

Заключались и сделки в долг. Завтра пойду на работы и за зоной загоню башмаки или медную дверную ручку, а уж сейчас желательно получить на эти деньги махорки… Сделка рискованная, поэтому стороны особо уславливаются, кто понесет убытки в случае, если охранник у ворот конфискует товар. Но такое случалось редко – где уж там обыскать три тысячи человек! Бывало, проносили под одеждой чуть ли не двадцать кило хлеба, а один ловкач протащил в лагерь тридцать килограммов масляной краски. Краску скупила кухня в обмен на кашу. Фундамент кухонного домика засверкал свежей покраской, а удачливый коммерсант пятьдесят дней кряду получал двойную порцию каши. Такой крупной сделке радовались все, это вам не какая-нибудь мелочевка!

* * *

Откуда берется товар, докопаться нелегко. Многое приносят с воли, но немало поступает и из карантина, то есть изолированной части лагеря, где новички должны отбыть карантинный срок в двадцать один день. Входить туда запрещается, но все же можно проникнуть и пустить слух, что на завтра, мол, намечается повальный обыск – по-лагерному «шмон» – и тогда все заначки отберут. Новенькие задешево отдают припрятанные вещи: рубаху, сапоги, увеличительное стекло, женские трусы, даже шелковые чулки и бюстгальтер. Никто ни разу не поинтересовался: «Откуда это у тебя?» Достаточно того, что вещь есть, имеется в наличии и годна к продаже.

Напоследок мы оставили вопрос, из чего складывается начальный капитал. Доходчивее всех сформулировал объяснение один крестьянин из комитата Шомодь: «Два дня хлеба в рот не брал. Хочешь накопить отправную сумму – изволь проявить силу воли. За две хлебные пайки уже можно разжиться стаканом табака или махорки… Курево я распродал в лагере по щепотке – запас хлеба удвоился, махорки тоже. Нужно выдержать: не есть и не курить, пока не сколотишь начальный капитал – три стакана. А тогда уж можно заняться перепродажей…» – то есть наращивать прибыль. Отсюда всего лишь один шаг до Пала Лазо, который отказывал себе в еде, зато скопил девятнадцать тысяч рублей. На шее у него висит мешочек с золотом – четверть кило, не меньше. Это золото Лазо намерен вывезти домой из плена.

* * *

Так протекала жизнь в лагере для рядовых. Но в Усмани, где содержались только офицеры – две тысячи триста венгерских офицеров, – там можно было раздобыть все на свете: золотую медаль в честь коронации Георга V, кольца, жемчуг, золотой лом. Десяти– и двадцатидолларовые банкноты были в массовом обращении, а на рубли считали десятками и сотнями тысяч. В кухне за килограмм смальца или сала брали сто рублей, и питание было конечно же никудышным: все жидкое, безвкусное, обезжиренное; советское командование выделяло продукты, а распоряжались ими сами пленные. Надо понимать, присваивали себе господа офицеры. Харч в усманском лагере был прескверный, зато офицеры обзавелись собственной золотоплавильней.

В 45-м году там орудовала форменная бандитская организация. По свидетельству прапорщика Кальмана Ауэра, заправлял всеми темными делами капитан Бела Галл – толмач, заместитель заведующего кухней и бандитский главарь в одном лице; капитаны Акош Сепеши и Ласло Сабо были скупщиками, адвокат Бежила предоставил капитал, а капитан Эсени выполнял роль посредника.

Шайка эта обирала всех подряд. Жиры, сахар, консервы – ради этого голодный офицер готов был пожертвовать даже обручальным кольцом. Кольца отправлялись на переплавку, а слитки бандиты делили между собой. За часы или кольцо главврач больницы не выписывал больного даже после излечения. Если поторговаться, мог добавить маслица в придачу – Бела Гал и врач ведь были заодно. Доктор Ковач, кстати сказать, был профессиональным врачом, в чине полковника.

Попались жулики на бриллиантовом колье. Лагерное начальство прознало про их делишки, и «золотых ребят» взяли с поличным, конфисковали ценности, посадили за решетку. Отбыв срок наказания, Бела Гал с четырьмя своими сообщниками бежал из Усмани куда глаза глядят. Венгры, офицеры, белая косточка… Над головой звездное небо, в душе – нравственные законы.

* * *

Самые активные покупатели на рынке – конечно же лагерные «аристократы». Эти норовят раздобыть такое, чего еще нет у других. Если повар щеголяет в тапках с желтыми мысками, на другой день все спрашивают желтоносые тапки. В красногорском лагере часовщик Фюлеп добыл зеленой краски и выкрасил рубашку. Ее купил раздатчик хлеба, а на следующий день все бригадиры как с ума посходили. «Господин Фюлеп, мне бы зеленую рубашку…» «Аристократов» распирало от желания покрасоваться. Перед кем? Не знаю.

Приличная одежда «для улицы» выглядит так: немецкие офицерские сапоги, сшитые из шинельной подкладки брюки «гольф», перешитый из венгерской шинели китель с подложенными плечами, яркая рубашка и еще более кричащий галстук… Такова мода, но у некоторых модников свои причуды. Знавал я одного гусарского офицера, который с невероятными усилиями собрал по частям парадную форму прапорщика – с золотыми пуговицами, с эполетами. Усилия увенчались успехом: появись он в такой красоте на изысканной улице Ваци в Пеште, и даже там произвел бы фурор. Встречал я и одного механика, который прямо-таки лишился рассудка, до того хотелось ему иметь штаны галифе. Он их и заимел. Когда набит желудок, тотчас возникает потребность в зеркале.

Общество характеризуется не только тем, кто как трудится, но и тем, что у кого есть. Выведать это нелегко. Пленный прячет свое имущество не хуже, чем контрабандист – свой товар. Даже близкому другу и то доверяются с опаской. Один раз мне удалось уговорить соседа перетрясти свое барахлишко и перечислить, что у него есть. Он запретил называть его имя, я и не называю. Сам он – сын мелкого землевладельца из комитата Ноград, а вот перечень его сокровищ.

* * *

«Спрашиваешь, что у меня есть? Да ничего нет, кроме этих обносков, что на мне. Шинель на овчинной подкладке, досталась мне с больничного склада. Наших, венгерских, у них не было, одна-единственная, да и та в самом низу. Пришлось тащить из-под низа, вся гора на меня рухнула, зато я свое выудил. Воротник тоже овчинный, а ту часть овчины, что на животе, я выменял в лагере у Давида Израэля на табак, и за две порции супа мне ее подшили под шинель. Вот шапка. Венгерская. Досталась от Татраи, когда он в партизаны подался. На радостях даже не взял с меня ничего. Ко мне уже трое подкатывались, но с шапкой я не расстанусь нипочем. В ней хочу вернуться домой.

Ну теперь перейдем к кителю. Его я раздобыл в Вологде, это далеко, на севере. Рукавов у кителя не было. Я две недели высматривал и наконец купил другой, совсем драный. Вырвал у него рукава, и Кёнигштейн за две порции масла вшил их в мой китель. Теперь возьмем штаны. Они – финские, ношу их вот уже шестнадцать месяцев, первоклассный финский товар, сказал тот, кто их продал. Кавалерийскую ластовицу я нашил сам, но она опять пообтрепалась на заду, придется чинить. Дальше… Башмаки венгерские. Раздобыл я их… да неважно, как! До этого у меня были два непарных башмака… впрочем, лучше не рассказывать.

А вот с носками занятно получилось. Сестра Полина дала в лазарете, три года назад. Верха у них вполне крепкие, зато на штопку пяток и мысков я извел три клубка ниток, и заплат на них аж целых девятнадцать штук. Как нахлынет тоска по дому, я сажусь и давай штопать да заплатки накладывать; оттого они такие пестрые. Ношу их не снимая. Есть у меня еще три пары итальянских носков, «гольфы» называются; как они ко мне попали, хоть убей, не помню. Эти я берегу, в них домой поеду.

Тут у меня в сундучке еще много всякой всячины, но в подробности вдаваться не стану, просто перечислю. Две пары штанов, немецкий френч, одна, две, три пары портянок – новехонькие, ни разу не надеванные. Две белые рубашки и одна серая, итальянская, эту сперва купил у итальянского лейтенанта Вайнгартен, потом перепродал доктору Шомло, а уж у него я выменял ее на шахматную доску… Ну что тут еще есть? Ах да, туфли домашние, на ранту, стоили баснословно дорого. Их даже на выставке показывали в Вологде – это на севере, я тебе уже говорил. Два свитера, коричневый достался, можно сказать, дуриком… да не пиши ты про это!.. Еще восемь коробок и четыре мешочка с разной мелочью.

Мелочь совсем не интересная. Гвозди, две пряжки, трубка, я сам ее вырезал, когда по третьему заходу с малярией валялся, баночка крема, запах приятный, нарциссами пахнет, и двадцать семь карандашей – столько удалось раздобыть. Пуговицы, стамески, напильники – о них потом расскажу. Пять образков с изображением Девы Марии. Четыре метра бечевки, сапожный вар… зря смеешься! Если хочешь, чтобы нитка прочная была, без вара не обойтись. А вот английская пуговица, самая настоящая, for gentlemen написано. Это не знаю, что за штуковина и как она сюда попала, но увесистая, не иначе как оловянная. Еще есть у меня большой ранец, немецкий. Обожди, сейчас сниму! Будешь записывать?»

Нет, говорю, не буду записывать, что там у тебя в ранце понапихано. Однако он уже вошел в раж. «Смотри, смотри, сейчас пойдет самое интересное! Начнем с того, что сбоку привешено. Котелки походные, один венгерский, другой – итальянский. Гравировка на нем больно красивая, ты только глянь…» На котелке процарапана ножиком надпись: Agosta bella, quanto ti sospiro. Затем вырезано сердечко, и ниже: Sono stato fatto prigionero 23-9-43. Villa Davidovca. И крупными буквами сбоку: Mamma, a te ritorno[6]

* * *

На этом перечень обрываю, ему конца-края не видать, а мы пока что дошли только до бокового кармашка ранца. Но уже из вышеназванного читателю ясно, что бесчисленные сокровища моего соседа по довоенным меркам не дорого стоят. Всей этой уйме барахла красная цена – долларов пять; шесть пудов зерна за накопленное в течение трех лет имущество. Хозяин ни за что не расстанется ни с гвоздиком, ни с носовым платком, ни с единой, пусть даже ношенной, вещью. Все, говорит, домой увезу. Что ж, пусть увозит.

Полноты ради следует предоставить слово неимущему, одному из простолюдинов. Габор Ковач до войны работал слесарем на Чепельском заводе. На боку у него болтается тощая сума – ни дать ни взять дохлая кошка. «И это все, что у тебя есть?» Хозяин показывает, что там не так уж и мало: с десяток каких-то мятых тряпок, консервные банки, приспособленные под коробки; на одной из них можно прочесть надпись: Oscar Mayer's Cooked Pork. Chicago, Ill. «Американская! – хвастает Ковач. Затем достает из сумы красную целлулоидную коробочку, нечто вроде масленки. – Хочешь?»

Нет, зачем мне? Тогда он предлагает другую, жестяную коробочку – табак хранить. «Ты посмотри, какая красота! Внутри золоченая, сверкает, точно зеркало. Жаль, крышки у нее нет… – он задумывается на миг и решительно добавляет: – Дарю тебе. Бери!» Коробка мне не нужна, и я прощаюсь с Ковачем. Он несколько обижен моим пренебрежительным отношением к его вещам. Ему кажется, я считаю его бедняком. Попробуй объясни, что бедный, на мой взгляд, не он, а тот, из комитата Ноград, обладатель трех пар итальянских носков. Я и не пытаюсь объяснить – все равно он мне не поверит.

* * *

Господа и простонародье, короли, офицеры и пешки… лагерное общество выстраивается перед нами подобно фигурам на шахматной доске. Так они и живут, борются и играют. Число их более или менее постоянно. В пылу сражения иной раз жертвуют ферзем или побивают пешку. Пешек, конечно, погибает больше, но ведь их и числом поболее.

В ходе общественного развития лагерей никогда не происходит революций. Идет постепенное, скрытое изменение, подобное самоочищению речных вод. Воду Дуная, в пределах Пешта вбирающую в себя городские стоки, несколькими километрами ниже уже можно пить. Она очищается сама собой, неутомимыми трудами миллионов прохладных капель. Точно так же очищаются от нечистот и лагеря для военнопленных.

Последние два года все больше расширяется фронт работ вне лагеря, появляется все больше бригад и бригадиров. Бригадир теперь уже существует не за счет «гешефта», а за счет труда, не наживается на массах, но живет вместе с ними. И в цехах, в мастерских для добросовестных работников забрезжил свет, поскольку время работает на них. Рано или поздно во главе прочих становится тот, кто делает хорошую обувь, а не удачную сделку. В этом суть процесса самоочищения жизни. Мощь времени не поддается никаким людским ухищрениям.

Те, кто под бременем нужды взялись в плену за рабочий инструмент, испытали не только многообразие работ (превратившее иных в мастера на все руки), нашли в труде не только  утешение, но и полезный урок. Батраки с Алфёльда и землекопы Затисского края усвоили, что труд – это не только мука и кровавый пот, но и власть. Постепенно, зато и неудержимо накапливаемая сила. Истину эту они не вычитали из газет, не услыхали на собрании и не откопали в ученых фолиантах, а почувствовали на собственной шкуре. И потому наверняка знают, что это закон жизни, а не пустой звук.

ЛУКАВАЯ МУДРОСТЬ ДЯДЮШКИ ЛАЦИ ЧОНТОША

Сердце замирает, когда видишь, что нет ни малейшей щелки-лазейки ни впереди, ни позади, ни справа, ни слева и тебе не остается ничего другого, кроме как бросить оружие и сдаться. Несколько часов, а то и дней живешь с замершим сердцем, в любой момент ожидая пули под лопатку. «Русские в плен не берут», – из месяца в месяц слушали мы эти пропагандистские измышления. Понадобилось какое-то время, чтобы поверить: русские в плен берут, более того, сами мы пленные и есть. Стоило только уверовать в эту истину, как все окружающее предстало в ином свете.

Человек привыкает радоваться тому, что остался жив. Испытываешь благодарность к противнику, любую мимолетную улыбку или благожелательный жест хранишь не менее благоговейно, чем образок Святого Антония в молитвеннике. Неприятель обретает в твоих глазах некую притягательную силу. Теперь уже каждому ясно, что противник не только берет врагов в плен, но и рыцарски обращается с ними. Приметы такого обращения очевидны: горячая еда, жарко натопленное жилье, лояльное отношение. Постепенно мы приучаемся воспринимать подобное рыцарство как должное, хотя – над этим мы редко задумываемся – в самих нас похожего чувства не было ни на грош, покуда мы сидели в окопах по ту сторону фронта. Нынешняя война ничего общего не имела с рыцарскими турнирами.

Факт, что каждый пленный с почтением относится к народу, в плену у которого находится: ведь он – во власти сильного. Но вместе с тем и ненавидит одолевшего – именно потому, что находится в его власти. Оба эти чувства перекатываются волнами: то одно возобладает над другим, то одерживает верх другое. Все зависит от обстоятельств и от самих людей.

Вспомним панический ужас, охватывавший человека в момент пленения, гложущую тоску по родине и извечный, неизбывный вопрос: «Когда же домой?» Вспомним эмоциональное отупение, моральные встряски, серые, безликие, беспросветные дни, из которых складывались годы плена. Все эти факторы необходимо иметь в виду, чтобы понять, каким образом единственной надеждой и – к сожалению – единственной мечтою сотен тысяч венгров мог стать Венгерский легион.

Пожалуй, разумнее всего будет привести здесь протокол общего собрания 115-го барака зимой 1943–1944 годов, когда впервые прозвучало обещание: если венгры хотят воевать против немцев, они могут составить прошение и сформировать легион по образцу чешского.

* * *

Упаковочная бумага, мятая, затертая, с расплывшимися чернилами, так что текст едва можно разобрать. «Председатель Ласло Сендрэ, секретарь Янош Адлер, присутствуют венгры…» Венгры и впрямь присутствовали – основная масса толпилась у входа в барак, прочие разместились в обоих проходах и на нарах, в верхнем и нижнем ряду. В дверях стоял стол, на котором по утрам распределяли хлеб. Сейчас на стол водрузили керосиновую коптилку, в пяти шагах отсюда тьма хоть глаз коли, и кое-кто из присутствующих под покровом темноты дремлют, переговариваются, заключают торговые сделки. Время – часов девять вечера, в бараке духотища и вонь, печка безбожно дымит. Председатель открывает собрание.

«Председательствующий знакомит с обстановкой на фронте и с новостями. Затем сообщает, что немецкие пленные сформировали в Москве Национальный антигитлеровский комитет. Возглавляет комитет генерал армии фон Зейдлиц. Создан и Чехословацкий легион. Самое время организовать какое-либо венгерское воинское соединение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю