Текст книги "Народ лагерей"
Автор книги: Иштван Эркень
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
А представители венгерского среднего класса в эти годы таскали с собой свое прошлое, как раскрытый ножик в кармане. Не приведи бог кому-нибудь встать поперек дороги! «А ну, кому жизнь не дорога?» – грозно рычали мы, но связываться с нами никому не хотелось, даже в споры никто не вступал. Никем не задеваемые, околачивались мы у ворот, в то время как позади нас дотла сгорел дом. Дотла сгорела страна. «Кому жизнь не дорога?» – устрашающе вращали мы глазами, а сами уже валялись на земле, опрокинутые навзничь. Напоровшись на собственный нож.
Что испытывала буржуазия Будапешта во время осады города, не знаю. Но здесь, в плену, самый тяжкий крест несла интеллигенция. Ибо рефреном, повторяемым в ту пору, звучали для нас трагические слова: «Скверно мы жили». Заблуждались. Были не правы. Надо бы по-другому. И стоило только нам тихонько заговорить между собой, как первым же узелком на словесной нити возникало: да, старина, ошибка в том, что… Тут не о чем спорить: да, была ошибка, была! Все в точности так.
Излишне доказывать, что это признание было трагедией лишь для нас, интеллигентов. Ведь Тараи, механику с будапештской окраины, или поденщику Михаю Карпати с самого начала было ясно, что прошлый мир полон недостатков. Мы это тоже чувствовали. Но то, что прошлое наше основательно загублено, они поняли вмиг, сразу же. Для них этот миг был моментом воскрешения, для нас же только началом, первой остановкой на крестном пути.
Сколько нас было, столько было и путей – у каждого свой. Подчас судьбы складывались поразительно – ни одной книге не вместить их перипетии. Даже сотне книг не вместить. Да мы и не знали путей друг друга, каждый мыкался по-своему; что ни судьба, то ненаписанный роман. Не станем бередить раны неловкой рукою; если уж не уважаем друг в друге собрата по несчастью, то хотя бы пощадим раны. В тот период каждый интеллигент был Цезарем и Брутом в одном лице. Заколол тирана во имя свободы, но и сам оказался заколот, поскольку был тираном.
Раны – это частное дело, набросим на них покров. А вот выздоровление – это уже дело общее, национальное. Нация призывает к ответу, и необходимо ответить на вопрос quo vadis. Пройдя фронт, осаду, плен и голод, закаленная в борьбе за существование, терзаемая мучительными раздумьями и завороженная далеким миражом изменившейся Венгрии, куда грядет и чего достигла в плену интеллигенция?
Многие забились в конуру, многие нашли прибежище в ненависти. Ответ один и тот же, только разными словами. Обособиться от судьбы себе подобных любой ценой: соорудить из фанеры конуру, либо укрыться панцирем ненависти. Это не первый случай в истории.
«…Стенающих во прахе призываю
Ко мне придти, чтоб вместе нам постичь, как надо жить и умирать!» – гневно обрушивался на слабых духом Бержени[8].
Многие усвоили эту науку. Здесь самое место процитировать мужественных. У трусливых и высказаться-то пороху не хватает. Трусов еще более жестко, чем Бержени, клеймит лейтенант Тибор Денеш в стенной газете Михайловского лагеря.
«Трусливая венгерская буржуазия не смогла, да, пожалуй, и не захотела взять на себя ведущую роль и удержать ее. А теперь бессвязным лепетом пытается оправдать себя перед судом истории. Бессвязно лепечет, чувствуя, что нет ей оправданья и нет надежды на искупление. Роль эту она отвергла сама. Носила звание гражданской опоры нации, но звания этого не заслужила.
Приговор безжалостен и горек, ибо венгерскому среднему сословию суждено отправиться на свалку истории. Но пусть хотя бы до той поры продержится в нас героический дух. Уступим незаслуженно занимаемое нами место освобожденному венгерскому народу и своей доброй волей, остатками сил поможем сынам этой земли наконец-то создать в Венгрии новый мир – мир демократии».
Безапелляционный приговор, полный самообвинений. Если человек до такой степени склонен к самоуничижению, значит, ему, на мой взгляд, не достает мужества. Но ведь и сильным духом не легче. Прошлое преследует их во сне, гремя кошмарными цепями. Строки, которые приводятся ниже, вышли из-под пера лейтенанта Сарсои и увидели свет в стенгазете одного из лагерей в Сибири.
«Должен признать, что здесь, в плену, я изменился. Новым человеком войду в совершенно новый мир. Стоит мне об этом подумать, и во мне просыпается неутолимая жажда: жажда трудиться, жажда новой жизни, где я обрету более глубокий смысл.
Но именно эта страстная жажда приводит к столкновению. К сшибке с теми людьми, воспоминаниями, привычками, форма, цвет, отсвет которых фантомами предстает передо мною здесь, в лагере. Именно те, о ком я тоскую, восстают на меня, поскольку я о них тоскую. Здесь даже у тоски по родине горький привкус. Как же противостоять тем, кого я люблю?
Иной раз мне приходит в голову сравнение: словно стоишь на верху какой-то высокой башни и на миг испытываешь дьявольское искушение прыгнуть вниз, чувствуя при этом безграничное наслаждение; наяву такое и вообразить невозможно.
Мы много говорили на эту тему с другими собратьями по судьбе. Более опытные заверили меня, что сама жизнь решит эти кажущиеся неразрешимыми проблемы. Я верю им на слово. Но к жажде возвращения на родину для меня и поныне примешивается щемящее предчувствие этой грядущей борьбы.
Что ждет нас дома?»
* * *
Как видим, даже храбрецам страшно. А между тем именно они мировоззренчески продвинулись в плену дальше прочих, они чуть ли не избавились от чувства плена и уже находятся на пути к дому. Да и сам дом, семья – приблизились. Они влекут, но и отталкивают подобно куску янтаря, натертого сукном. Воспоминания наэлектризованы. Они притягивают, поскольку прекрасны, но и враждебно отстраняют, потому что не изменились, они и теперь такие же, как прежде. Повторяю: у интеллигенции самый тяжкий крест. Нас тяготит не только плен, но и возвращение на родину.
Тараи и Карпати тоже терзаются тоской по родине. Их вопрос – жгучий, мучительный – «когда же домой?» мы слышали уже не раз. И все же эту муку легче унять: достаточно какой-нибудь газетной заметки, подбадривающих слов, чтобы тотчас вспыхнула надежда – к Пасхе отпустят!
А вопрос, поставленный Сарсои, звучит иначе: какими мы вернемся и какой дом нас ждет? Тоска по родине раздвоилась, как змеиное жало. Сомнения преследуют одно за другим. Что изменилось там, дома? Как нас встретят? Насколько широка пропасть, которую предстоит перешагнуть, и найдется ли желающий перебросить мост? Это сомнение сложнее, оно труднее преодолимо. Первое часто не дает спать по ночам, второе заставляет человека и днем бродить как во сне.
«КОРОЛЬ КОТОФЕЙ» В КИЕВЕ
Дюла Ийеш[9] в связи с национально-освободительной борьбой 1848–1949 гг. пишет, что крестьяне не знали тогда ни герба своей страны ни цветов знамени. «Они и понятия не имели, что значит быть венгром». Столетием позже потомки тех крестьян уже различали цвета триколора и знали, что они венгры. Но вот что значит быть венгром, не представляли и они. Впрочем, не только крестьяне: другие тоже.
Этого не знали почти тысяча из тысячи. Не знали своих песен, танцев, игр. Не любили подлинных поэтов, драматургов, музыкантов, художников. И это варварское невежество захлестнуло массы не в результате татарского нашествия, а наоборот, под знаком «культурного превосходства». Собственной глупостью мы кичились, словно придворный шут – пышными шароварами и колпаком с бубенчиками.
Дома, на родине, мы тоже догадывались, чувствовали, что венгры из нас никудышные. Какой-нибудь итальянский виноградарь или сицилийский пастух больше знает об испанцах, чем мы, венгры, о самих себе. Однако собственные несуразность, невежественность, неосведомленность еще ни разу не проявлялись с такой очевидностью, как в плену.
Уже упоминалось, что в плен каждый попадает как бы обнаженным. Нет у пленного иного имущества, кроме того, что он принес с собой в мыслях, в сердце, в нравственных положениях и в памяти.
В плену каждый прибивается к берегу, будто потерпевший кораблекрушение, становится Робинзоном на необитаемом острове, сам строит себе жилище, обрабатывает землю, создает свою культуру. Побывавший в плену знает, что все обстояло именно так. Когда же в Робинзоне пробудилась душа, он сказал Пятнице: «А теперь достань скрипку и сыграй «Грустное воскресенье»…»[10]
В одном из кавказских лагерей был создан струнный квартет. Объявили, что состоится концерт по заявкам, принимаются любые пожелания… Интересно, что эти самые пожелания приходилось вытягивать из публики чуть ли не клещами. «Играй, что хочешь, лишь бы хорошая венгерская песня была…» Наконец удалось выявить вкусы публики. Высказались даже кухонная обслуга, портной и сапожник. Вот перечень «хороших венгерских песен»:
«Я живу на хуторе далеком»,
«Марика моя»,
«Не смотри ты на меня дивными очами»,
Шопен – Экспромт,
Кальман – «Без женщин жить нельзя на свете, нет!»,
«Эх, моя Наташа»,
«Ложка, вилка и тарелка деревянные»,
«Jumbo ist ein Elefant»,
«Журавли»,
«Твой цветущий палисадник, он мне по сердцу пришелся»,
Прокофьев – «Победный марш».
Про марш какой-то бригадир вычитал в газете «Игаз Со», но сыграть его не удалось, поскольку автор писал его для труб и арф, но арфы в лагере не нашлось. Впрочем, труб тоже. Но остальные заявки были выполнены, хотя иной раз скрепя сердце, ведь истинно народные песни никому на ум не пришли. При исполнении трогательных «Журавлей» многие плакали от умиления.
Что и говорить, fundus instructus, то бишь оснащение лагерей культурными благами, было весьма скудным. А между тем, по мере того, как улучшалось питание и ослабевал голод желудка, возрастала тяга к печатному слову. Но в большинстве лагерей библиотек не было. Правда, следует учесть, что заниматься подбором литературы для военнопленных, да еще на венгерском языке, в годы войны было бы просто немыслимо.
И все же в некоторых библиотеках венгероязычная литература была представлена. Фонд ее комплектовался из продукции московского Издательства литературы на иностранных языках, изначально не рассчитанной на потребности пленных. Поэтому первое время в лагеря поставляли избранные произведения Ленина, основные труды Сталина и другие работы теоретического характера, которые мало чем могли помочь политически неподкованным массам.
Позднее был выпущен целый ряд изданий, многие из них политического содержания. Например:
Александров – «Фашизм – злейший враг человечества», сборник «Маркс и Энгельс о реакционной Пруссии», Енэ Варга – «Фашистский «новый порядок» в Европе», Карпинский – «Советская система государственного управления».
Из потока печатной продукции лишь последняя давала представление о советской демократии; остальные, будучи оторванными от реальной действительности, не выходили за рамки абстрактной теории. Раздел художественной литературы в библиотеках тоже был крайне убогим: несколько книг, брошюр, прокламаций на венгерском языке, выпущенных тем же издательством. Кое-какие стихи или рассказы.
Все эти книги, безусловно, писались с лучшими намерениями. Будь у авторов столько же художественных способностей, сколько добропорядочности, пленные брали бы эти книги нарасхват. Но удобный случай был упущен. Вспоенные на водопроводной воде массы возжаждали приобщиться к напиткам получше. Их угостили вином. Вино оказалось чистым, неразбавленным, но не благородных сортов. Там, где вино попадалось марочное, люди им упивались. Мне известно о трех лагерях, где нашелся томик Петёфи, а в одном были стихи Аттилы Йожефа[11]. Книги эти были зачитаны до дыр.
Библиотеки – если они были – давали много знаний, но мало пищи для души. По мере того, как возрастала тяга к искусству, приходило и понимание: мы предоставлены самим себе, и требуется проявить инициативу, как хорошим солдатам. Так зарождалось в плену некое подобие культуры, подобно многому другому, взращенному в искусственном климате. Процесс рождения легко прослеживается.
* * *
Культура в лагере зародилась в тот момент, когда двое в углу барака, в перерыве, наконец-то заговорили на постороннюю тему. О чем? Не знаю. Но только уже не о том, отчего у окорока по-кошицки корочка почти черная или какое прозвище было у общего знакомого, рябого корчмаря… Речь шла о другом и, видимо, о чем-то интересном, поскольку, прислушавшись, и остальные стали подтягиваться к ним и участвовать в разговоре. Это и был тот миг, когда культура зародилась и стала крепнуть и расти.
Началось с «лекций». Сперва экспромтом, позднее – плановых. Если человек в чем-то разбирался, он заявлял: завтра, мол, вечером прочту вам лекцию о том-то и о том-то… Просветительские мероприятия проходили в основном после ужина, в кромешной тьме. Под конец иногда сам лектор противоборствовал сну, решив непременно дойти до финала. Должно быть, ему казалось, что он рассеивает тьму, высоко вздымая факел – светоч духовного.
Какие только идеи не приходили людям в голову! Помню лекцию о парусном флоте, ее читал майор генштаба по фамилии Фейер, а тема была объявлена так: «Корветы, фрегаты, линкоры…» Довелось мне услышать профессиональный доклад о фальшивомонетчиках и подделке денег, о зимних вредителях плодовых деревьев, о средневековом церковном облачении. Большинство лекторов стремилось осветить круг тем, в которых сами они не очень-то разбирались. Судя по всему, собственная профессия не кажется людям занимательной.
Словом, в темах недостатка не было. Помнится, слушал я о секретах дубления кож – целых две лекции и одну о наводнениях в Китае. Обстоятельное исследование о двойной бухгалтерии представил на суд общественности лагерный протестантский пастор. Слушателей также собиралось немало, в основном приходили из-за того, что «в это время по крайней мере не думаешь о жратве». Высказывание относится к той поре, когда все мысли были прикованы к еде. Возможно, собравшиеся в эти часы действительно не прислушивались к желудку; но уж и не к докладчику, в чем мне не раз доводилось убедиться.
Как-то раз присутствовал я на лекции одного молодого дирижера. Говорил он о венгерской народной музыке, о Бартоке и Кодае как собирателях музыкального фольклора, об исконной венгерской пентатонике и о том, что цыгане – всего лишь исполнители, а не сочинители венгерской народной музыки. «Следовательно, цыганская музыка не является венгерской народной музыкой», – сделал вывод лектор, и публика с энтузиазмом зааплодировала.
В углу зала стоял рояль, так что свою лекцию дирижер иллюстрировал примерами. В другом углу сидели четверо цыган, наспех сколоченный «оркестр», призванный доказывать обратные примеры. Вид у бедняг становился все более жалким и угнетенным, публичные обвинения придавили их горой.
Когда я уходил из клуба, цыгане уже и шелохнуться не смели, словно совершившие преступление не только против венгерской народной музыки, а против всей Венгрии в целом. Через час я снова заглянул туда. Цыгане, взмокшие от усердия, наяривали ходовые псевдонародные песенки, а слушатели горланили во всю мочь: «Эх да, с правого плеча налево, эх да, с левого плеча направо…» Громче всех надрывался юный дирижер. «Как же быть с венгерской народной музыкой?» – поинтересовался я. «Некогда мне, – отмахнулся он. – Не видишь, народ веселится!» Спасибо, по шее не накостыляли.
* * *
В плену культурные развлечения на вес золота: убаюкивают чувство тоски по родине, а в уста голодающих суют резиновую пустышку. «Не организовать ли нам театр?» – подбросил кто-то идею, и все загорелись. Актеры – потому что им хотелось играть, основная масса пленных – так как хотелось забыться, пропагандисты увидели в этом новую форму пропаганды… «Что будем играть?» – «Немого точильщика». – «Ладно, – согласился пропагандист. – Только надо подпустить туда политики». Сторонам кое-как удалось договориться, и родились первые курьезные постановки.
Попали на подмостки «Однорукий скрипач», «Американский цирюльник» и прочие образцы казарменных шедевров, по возможности слегка сдобренные политикой. В одном из лагерей под Киевом начало венгерскому театру положил опус «Гимн труду». Из кузнечного цеха притащили наковальню, водрузили ее на сцену, и трое рабочих принялись ковать железо. Тут откуда ни возьмись появились три чертенка в красных хламидах и давай колотить, щипать, щекотать кузнецов, отвлекая их от работы. Автор пьесы объяснил, что чертенята изображают вредных буржуев-капиталистов, но публика, не вдаваясь в подробности, веселилась от души.
В конце спектакля на сцене появился красноармеец и смастеренным из консервной банки штыком разогнал дьявольское отродье, после чего вместе с рабочими запел «Интернационал». Публика устроила овацию автору, бакалейщику из провинции, который был на седьмом небе от счастья.
Пьесу «Король Котофей» играли в Киеве. Все персонажи были сплошь животные, каждый исполнитель в вырезанной из картона маске, чтобы публике труднее было их распознать. В Стране зверей царят тишина и покой, но вот на сцену выходит лев и громовым голосом возвещает: «Караул, спасайтесь! На нас напал король Котофей…» Звери в ужасе сбиваются в кучку и ждут грозного врага. Ждут пождут, а Котофей все не идет, потому как артиста отправили на кухню картошку чистить. Лев обращается к публике: «Нужна замена! Кто тут пошустрее?» На сцену вскакивает Затовец, бывший «медвежатник». Да уж, шустрее некуда!
Пока в гримерной Затовец переодевается, ему пересказывают роль. «Ай, бросьте! Уж что другое, а языком трепать я умею!» Затовец напяливает на себя полушубок мехом наружу. «В политике я не разбираюсь, но эта штука здесь к чему?» – допытывается он у автора, увидев на животе у «кота» крупную белую свастику. «Иди, иди, потом разберемся». – И его вытолкали на сцену. Король Котофей появляется с десятиминутным опозданием…
Его встречают бурными аплодисментами. Что бы после этого ни говорил Затовец, публика покатывается со смеху и аплодирует. Как проходил спектакль дальше, выяснить не удалось. Пятеро очевидцев высказывались по-разному. Вроде бы Затовец не скупился на ругательства. Сломал стул, хотел отколошматить льва, но звери упросили этого не делать и откупились от агрессора котелком каши, каковую тот и слопал прямо на сцене, причем без ложки. Зрители были в восторге, кроме одного рьяного активиста, который напустился на Затовеца: «Постыдились бы! Саботаж чистой воды!» Ответ Затовеца мы приводить не станем.
Под занавес появился красноармеец, и все снова запели. Ходил слух, будто бы в Киеве две недели велись дебаты по поводу содержания пьесы. Одни говорили, что это, мол, обычная сказка про животных, другие полагали, что лев олицетворял мир, а кот – войну. Некоторые решительно утверждали, что король Котофей символизировал Гитлера. Десятилетней дочке начальника лагеря показалась очень трогательной сцена, когда лев дает поесть голодной кошке, но отчего у той на животе была свастика, девочка тоже не поняла. Мы и сами не знаем. Автора перевели в другой лагерь, имени его никто не запомнил. Похоже, так и останется вечной тайной, что было нужно королю Котофею в Киеве.
Развлечения, это вечнозеленое древо духа, взросло на почве труда. Пока работа – мука, тоска и бремя, зеленая поросль вкруг нее чахлая, слабая. Но когда работа начинает заполнять жизненные рамки, придавая человеку самосознание и самоуважение, тогда и отношение к культуре становится иным – более взыскательным.
Конечно, не стоит обольщаться. Герои этой книги, сотни тысяч пленных, очутившихся на чужбине, не были знакомы с подлинной культурой своей страны. Каждый принес с собой то, что получил дома, на родине: дешевые романы, фильмы, а из театрального искусства и музыки – что перепало.
Двадцати четырем пленным мы задали вопрос: кто такие Ади[12], Аттила Йожеф, Бела Барток и Альберт Сент-Дёрди[13]. Наиболее популярным оказался последний; двенадцать человек знали, что он «сделал витамин С», трое добавили даже, что он из Сегеда, восемь о нем и слыхом не слыхивали, двадцать четвертый полагал, что это «тот самый цыган-примаш, по которому народ до сих пор с ума сходит». Имя Бартока известно было троим, к тому же все трое знали, что это композитор, а один из них уточнил, что Барток «сочинил марш новобранцев».
В знакомстве с Эндре Ади признались семеро. Четверо из семи читали его произведения, а один даже знал наизусть стихотворение «Я, сын Гога и Магога». Что ж, сие достойно похвалы. Но вот об Аттиле Йожефе знали только двое, да и то понаслышке; одному представлялось, будто бы это депутат от Партии мелких хозяев, зато второй сказал, что Аттила Йожеф – поэт, который писал стихи о бедноте, а потом бросился под поезд. Упомянем имя этого единственного сведущего: Миклош Печи.
* * *
Мы остановились на том, что голод стал стихать, труд обрел смысл, и стали в ходу первые «смешанные концерты». В это же время формировались и хоровые коллективы. По-моему, не было лагеря, который не имел бы собственного хора; стоит отметить этот факт, поскольку это важная веха на пути развития. Ведь зачастую хор оказывался первым человеческим сообществом в подневольной жизни. Пленные, освоившие не одно ремесло, а иной раз и до десятка, и гордившиеся этим, бывали растроганы, когда хормейстер созывал их и говорил: «Задаю тональность. Повторяй за мной…»
Я видел, как они заливались краской, прочищали горло и робко брали первый звук. Видел их нечаянную радость, когда они узнавали, что они не только плотники и кузнецы, но и первый – или второй – тенор, либо баритон. «Поищем среди вас солистов», – говорил хормейстер. Все до единого отказывались, но каждого распирало от гордости.
Хоровое пение объединяло, сплачивало людей. Изнывающие в одиночестве, теперь они вместе пели, вместе учились, а подобный совместный труд всегда продуктивен, поскольку воспитывает в критическом духе. В каком-то из отделений киевского лагеря номер 424 долго искали хормейстера. Среди пленных было четверо учителей, так что в первую очередь обратились к ним. Требовалось разучить песню «Алого бархата шапка моя». Но все кандидатуры отпали. Один из учителей потребовал достать ему ноты, другому не по душе были куруцкие[14] песни, третий слишком волновался перед публикой… В конце концов возглавил хор брадобрей по имени Йожеф Эсеш, который отродясь не занимался вокалом и в певцы выбился только здесь, в лагере. Иной раз репетировали до глубокой ночи, до хрипоты. Зато хор под его началом расцвел.
Развлечения притягивали, как магнит. Ведь людям приятно не только веселиться, но и повеселить других. Все больше народу стали принимать участие в самодеятельности. Клуб разросся до уровня театра. Более изобретательного существа, чем пленный, не сыскать. Бог весть откуда брались в каждом театре занавес, софиты, декорации и костюмы. Но весь реквизит непременно отыскивался, и подобно тому, как динамомашина была изобретена одновременно Сименсом в Германии и Едликом в Венгрии, так и в сотнях лагерей люди сразу же додумались до того, как смастерить из ваты крашеный парик, как привязать к туловищу груди, чтобы они волновались, будто настоящие, и как из униформы немецких танкистов сшить великолепный фрак, стоит только присобачить к нему «ласточкин хвост» из черной материи.
Театр стал общим, более того, национальным делом. Вспыхнуло ревностное соперничество, какая из наций отличается находчивостью, выдумкой, эффектностью зрелища. Даже самые щепетильные лагерные аристократы одалживали кто рубашку, кто галстук, кто перчатки, если это требовалось для нужд театра. Во многих лагерях «аристократы» вообще не ходили на работу, их норму выработки брали на себя другие. Только бы не осрамиться! Портной до полуночи шил и гладил костюмы, счастливый от своей причастности искусству и возможности получить место в первых рядах. Наступило время, когда в зале почти не осталось зрителей как таковых. Каждый принимал участие в спектакле, если не игрой, то одолженной актерам шапкой или носовым платком, и очень гордился этим.
Спрашивается, какие спектакли ставились в театрах? Не станет забегать вперед. «Короля Котофея» мы уже разобрали по косточкам, но это слабые, случайные пьески. Иногда пьесы записывались, восстанавливаемые по памяти, в другой раз робко и неумело пытались воплотить какую-нибудь идею… Не будем придираться, докапываясь, хороша та или иная пьеса, либо плоха; гораздо интереснее разобраться, что поняли из нее зрители, что им понравилось, что сохранилось в памяти.
* * *
Нетрудно устроить проверку. Двум пленным из кировского лагеря мы задали вопрос: «Что ты видел в театре?» Один из опрошенных, учитель по имени Геллерт, не только играл в спектакле, но и был режиссером – уж этот-то должен помнить. «Сначала был сольный номер. Хоссу пел на мелодию «Ну и вкусное печенье с взбитым кремом». Это, скажу я вам, надо было видеть! Хоссу – комик великолепный, так хорошо играл, все мы прямо умирали со смеху».
Второй – неискушенный зритель. Простак из простаков. Окончил два класса начальной школы, едва умел читать. Йожеф Ботош, бывший подсобный рабочий на заводе эмалированных изделий, отец четырех детей. Спектакль он не помнит, но когда мы упоминаем Хоссу с его номером, хлопает себя по лбу.
«Ах, да! Сперва играл Рац, вместе с господином Дойчем – тот был переодет морским капитаном, так вот они изображали, вроде как прогуливаются в Пеште по главной улице. За столиком сидел Гробер и песни распевал, гусары толпились… Хотя нет, это не в тот раз было! А потом господин Дойч переоделся в женское платье, и очень лихо все они там отплясывали. А потом вышел к занавесу Хоссу и давай заливаться. «Ну и вкусное печенье с взбитым кремом» поет, а у самого рот мыльной пеной вымазан…»
Спрячем улыбку. Ботош со своим начальным образованием наверняка пытался отыскать взаимосвязь там, где и смысла-то не было: сольный номер, где у певца рот был в мыльной пене. Несомненно, Ботош несет чушь, но может, и на сцене разыгрывалась чушь. Послушаем режиссера.
«Затем была показана пьеса Кароя Ноти «Заяц». Там изображен муж, большой любитель скачек. Шеф его тоже увлекается бегами и отправляет подчиненного в Вену, чтобы тот понаблюдал за скачками и потом рассказал, как выступил их фаворит…
Муж сказал жене, будто отправляется на охоту и привезет ей крупного, жирного зайца. Но забывает в Вене купить зайца и, возвратясь домой, плетет, будто бы оставил добычу у дядюшки Штауба… Быстренько дает знать шефу, чтобы тот прислал зайца, но шефу подвернулись фазаны, вот он их и присылает дамочке. В это время появляется дядюшка Штауб, давний друг дома, который ни про каких зайцев слыхом не слыхивал. Вдобавок ко всему как раз в этот момент приносят фазанов… В общем, возникают всякие недоразумения. Выясняется, например, что сезон охоты на зайцев еще не наступил, ну и всякое такое…»
Итак, пьеса называется «Заяц». Помнит ли ее Ботош? А как же! И содержание пересказать может? Ясное дело! Вот как выглядит интрига в его пересказе:
«Зайца играл господин ротный с каким-то другим господином. Им, вишь, захотелось заячьего паприкаша, вот они и давай суетиться, принесут зайца, али нет. Принесть принесли, только заяц больше смахивал на птицу, тут дамочка и смекнула, что муженек ейный на бегах лошадь украл. С такого станется, сразу видно было, ловкач из ловкачей, ему коня увести – раз плюнуть. Но за кражу ему ничего не было, посмеялись все, да и только. А вот выпивки никакой почему-то не выставили. Имре Рац в женское платье переоделся – ну прямо вылитая баба!»
Вот вам, пожалуйста, другой вариант того же «Зайца». «Заяц больше смахивал на птицу», ни рыба ни мясо. Но Ботош в том не повинен, он всего лишь пытался отыскать реальность жизни там, где даже реальностью искусства не пахло. Не станем отрицать, наши симпатии на стороне Йожефа Ботоша, поскольку он ищет правду. Но может ли быть правда в лживом искусстве, отражающем еще более фальшивую жизнь? Вопреки всей видимости Ботош не виноват, но не он и обвиняемый на этом процессе.
«В конце программы, – продолжает режиссер, – мы представили аллегорическую сценку с текстовым комментарием прапорщика Ламмеля. Суть сцены – празднование Первого мая, участники – двое рабочих, магнаты, графы, солдаты, демонстранты. Ни содержание, ни текст значения не имеют, это ведь не пьеса, а скорее символ».
Ботош:
«Первого мая собралась тьма народищу, потому как и в этот день им велели работать. Принудительная работа, стало быть. А станок, на каком им надо было трудиться, не настоящий оказался; производить ничего не производил, но его крутить приходилось, а от этого ведь тоже устаешь. Тут прапорщик возьми да скажи: это, дескать, невмоготу, другой тоже жалуется, мол, сил моих нету, и остальные тоже. Прапорщик и говорит подавальщику у станка, что ты, мол, перед ним разоряешься, они уже себе брюхо набили, а теперь вон склабятся, ну тем часом и демонстранты подоспели и изловчились красный флаг воткнуть. Властям было велено разогнать толпу, чтобы, значит, станок можно было крутить. Банкир все к властям обращался, и под конец до того дело дошло, что схватили этого банкира и увели, потому как он и войну, вишь ли, решил устроить. Орал благим матом, но его все равно увели, а потом все выстроились и запели. Тем дело и кончилось».
* * *
Благими намерениями вымощена дорога в ад. Вот ведь и этот вечер лагерной самодеятельности затевался из лучших побуждений. Слились воедино духовный порыв, старания, талант, лишь бы повеселить Йожефа Ботоша. Ботош и не скрывает, что славно повеселился. К сожалению, мы убедились, что получилось из этого веселья: вместо театра какой-то блошиный цирк. Сценическую «продукцию» Ботош истолковал превратно. Найдется ли желающий укорить его за это?
Виноват тот, кто, выдавая мыльную пену за взбитые сливки, решил воспеть эту чушь, да еще и «сольным номером», виноват тот, кто игрока на скачках выставил драматическим героем и увидел комизм в ситуации, когда вместо ожидаемых зайцев проносят фазанов. Наверняка сыщутся такие, кому это покажется смешным. Ботош не смеялся, поскольку ему без разницы, что заяц, что фазан, главное, оба годятся для паприкаша. Заячье жаркое, пускай даже приготовленное из птицы, нужно прежде всего для утоления голода, а уж потом для развлечения. Сперва наедимся, после чего посмеемся – в такой последовательности, а не наоборот.
Аллегория – кстати, она носила название «Свободный май» – тоже нарушает последовательность. Народ собрался до кучи – Ботош углядел правильно; столь же верно он подметил, и для чего: «потому как больше невмоготу». Но ему бросилось в глаза, что станок не настоящий: ни гвоздей не производит, ни детали не штампует, работа впустую. «Его только крутить можно было», – заметил Ботош, тем самым сжато и поучительно сформулировав критический отзыв о концерте.