355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иштван Эркень » Народ лагерей » Текст книги (страница 13)
Народ лагерей
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:15

Текст книги "Народ лагерей"


Автор книги: Иштван Эркень



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

– Тогда наверняка все так и было, только не в сорок третьем.

– Почему же не в сорок третьем?

– Потому что Тамбов находится на востоке, глубоко в советском тылу, и оттуда в разгар войны никто не мог вернуться домой. И в следующем году тоже, да и в сорок пятом, пожалуй, вряд ли.

– Ладно, оставим даты в покое. Как долго вы находились в Тамбове?

– Почти три года.

– И не помните Петера Богнара?

– Наших там было очень много, и контингент то и дело менялся. К тому же у меня плохая память на имена. Но ведь то, что я его не помню, еще ничего не доказывает. Если уж ваш сын очутился в тамбовском лагере, тогда он наверняка не мог пропасть.

– Мой сын? С чего вы взяли, будто он пропал?

– Я об этом ни словом не обмолвился. Как раз наоборот. Под Воронежем мы потеряли шестьдесят тысяч солдат, тысячи из них пропали без вести. И еще долгие недели после того многие в полной неразберихе плутали за линией фронта. Но уж кто попадал в лагерь, например, в тамбовский, тот оказывался в условиях вполне сносных. Там записывали все анкетные данные о человеке, ежедневно устраивали перекличку, кормили и клали в лазарет каждого, кто заболевал… Так что если ваш сын был там, значит, он никак не мог пропасть без вести.

– И вы не помните его?

– К сожалению, нет. Но ведь с тех пор прошло столько лет…

– Мой сын был близким другом Имре Шаллаи[18]. Это вам тоже ни о чем не говорит? Два года, пока Петера не угнали на фронт, он состоял в партии. Неужели и это ничего не подсказывает вашей памяти?

– К сожалению, нет.

– А ведь это приметы весьма характерные, как бы много вас там ни было.

– Ваша правда.

– И если бы среди вас находился такой человек, разве могли бы вы его забыть?

– Мне не хотелось бы вас огорчать…

– Но я хочу знать правду! Могли бы вы забыть друга Имре Шаллаи – даже за двадцать семь лет?..

– Нет, наверное, не мог бы.

– Скажите откровенно: по-вашему, мой сын не был в Тамбове?

– Я этого не утверждаю.

– До этого вы сказали, будто тот парень вернулся не из Тамбова.

– Я сказал только, что он не мог оттуда вернуться в сорок третьем году.

– Двадцать семь лет я жду сына! Кроме него, у меня никого нет на свете, мужа я давно потеряла. И все-таки прошу вас, не щадите меня, я хочу знать правду, чистую правду. Если тот парень вернулся не из Тамбова, то как же он мог передать мне весточку от сына?

– Затрудняюсь ответить.

– Постойте, мне пришла дельная мысль! А что, в России случайно не два Тамбова?

– Два города с одинаковым названием?

– А почему бы и нет? Один Тамбов – тот, где были вы, а другой – откуда пришла весть о моем сыне. Или это невозможно?

– Не исключено.

– Ну вот, наконец-то! Ведь я же и список сама читала, своими глазами видела, и парень худой был, прямо кожа да кости… Значит, он вернулся из того, другого, Тамбова, иначе и быть не могло.

– Пожалуй, другого объяснения действительно не найти.

– Вот поэтому-то вы и не встретились с моим сыном.

– Да, наверное, поэтому мы и не встретились.

РАССКАЗЫ-МИНУТКИ

ПРОЩАЙ, ПАРИЖ!

Чемодан у меня был тяжеленный, но все-таки я дотащил его до Рю де Эколь. Там я и остановил такси.

– К Восточному вокзалу, – сказал я шоферу.

У меня еще оставалось время до поезда. Хуже нет ждать на вокзале.

– Вот возвращаюсь на родину, – сказал я шоферу. – Не выпьете со мной на прощанье?

– Да у меня всего полжелудка осталось, – сказал шофер.

– Ну, стаканчик белого вина не повредит.

– Я знаю тут неподалеку одно местечко, – сказал шофер.

Мы чокнулись, опрокинули по стаканчику. Он, в свою очередь, заказал по второму. Пока мы ждали заказ, он поинтересовался:

– Далеко ехать?

– В Будапешт.

– Это что за страна?

– Венгрия.

– С немцами или против?

– С немцами.

– Вариант не из блестящих, – сказал он.

– Да уж что говорить, – сказал я.

Хозяин принес вино.

– Следовало бы посылать на войну министров, – сказал шофер после некоторого размышления.

– Вот именно, – сказал я. – Тогда бы они призадумались.

Мы расплатились и тронулись в путь. Он поднес мой чемодан до подъезда Восточного вокзала. Затем протянул на прощание руку.

– Меня из-за желудка забраковали, – сказал он.

– Это большая удача, – сказал я.

– А у вас не нашли никакой болезни?

– Нет.

– Ничего, – утешил он. – Месяца за два мы разобьем немцев.

– Будем надеяться.

– Глядишь, еще доведется встретиться, – сказал он.

– Трудно поверить, – сказал я.

– И тогда еще опрокинем по стаканчику, – сказал он.

– Ну это уж непременно, – согласился я.

– До свидания, – сказал он.

– До свидания.

IN MEMORIAM DR. K.H.G

– Hölderlin ist ihnen unbekannt? Вы знаете Гельдерлина? – поинтересовался профессор К.Х.Г., когда рыл яму, чтобы закопать дохлую лошадь.

– А кто это? – спросил немецкий охранник.

– Автор «Гипериона», – пояснил профессор К.Х.Г. Профессор очень любил просвещать людей. – Крупнейший представитель немецкого романтизма. Ну а Гейне?

– Кто они такие? – спросил охранник.

– Поэты, – ответил профессор К.Х.Г. – Но ведь имя Шиллера вам знакомо?

– Знакомо, как же, – огрызнулся охранник.

– А Рильке?

– И этого знаем, – побагровел охранник и застрелил профессора К.Х.Г.

ПЕСНЯ

Сочинителя песен звали Енэ Янасом. Судьба свела нас после прорыва русских, потому что его батарею разбили, а я под Николаевкой потерял свою часть. Мы прошли вместе километров триста, изредка подсаживаясь на попутный транспорт, а больше пешком, по снегу, по льду, всегда под огнем противника, пока наконец около Белгорода его не скосило короткой очередью.

До той поры я не представлял, как сочиняют песни. Кто бы мог подумать, что это такое простое дело! Из Янаса песни так и перли, лились, били струей, как родник из-под земли. Что бы он ни увидел, что бы ни услышал – все моментально становилось песней, со словами, рифмами, мелодией. Оставалось только придумать название.

В песню попал жестяной бидон с повидлом, который мы откопали из-под развалин разбитого снарядами склада. Встретился нам какой-то мост, который, можно сказать, прямо у нас под носом взорвали партизаны. А когда мы перебирались через реку под разрушенным мостом, по льдинам, Енэ Янас уже напевал:

Старый деревянный мост прогнил в воде.

Господи, хоть ты бы мне помог в беде.

Как же мне добраться к Аннушке моей,

Переплыть стремнину с тысячью смертей?


Я все допытывался, как это у него получается. А он говорил, что и сам не знает. Я выспрашивал, сколько песен он сочинил. И этого он не знал. Может, три тысячи, а может, четыре…

Уже показался Белгород, когда начал падать снег. Я надвинул поглубже ушанку, но все равно слышал, как напевает Янас:

Покрывает землю белой пеленой,

Слышу, мчатся сани, может быть, за мной.

Кружись, кружись, снежинка…


Послышалось пять щелчков. Пришел конец Янасу, осталась неоконченной песня.

Иногда она приходит мне на память. Я пытаюсь ее продолжить. Ломаю голову, подбираю рифму к слову «снежинка». Но напрасно. Каждый из нас умеет делать что-нибудь такое, что после него не способен завершить никто другой. Так уж оно повелось.

PERPETUUM MOBILE

Аушпиц рассказывал, что прежде был подручным пекаря в булочной на улице Вереш Палнэ в центре Будапешта. По утрам, рассказывал он, запросто съедал килограммовый каравай хлеба. Весил он в ту пору девяносто два килограмма.

– Как думаете, сколько во мне теперь?

Этого мы сказать не могли. Факт, что Аушпиц уже не выходил по нужде, а это дурной признак, только пил воду, что признак еще более дурной. Знай пил и пил воду. Ему и пить-то не хотелось, а он все пил – как бездонная бочка.

Одежда его сплошь покрылась гнидами – тоже не к добру. Единственный способ удерживать вшей – поминутно давить их, иначе они расплодятся и усеют гнидами все одежные швы, особенно в тех местах, которые прилегают к теплому телу. Подмышки у Аушпица сделались совершенно серыми от гнид. Мы не стали ничего говорить ему. В таких случаях слова уже не помогают.

Однажды ночью я проснулся от того, что он беспрестанно ворочался.

Я спросил:

– Скажи, Аушпиц, что ты делаешь? Он ответил:

– Ем.

Я спросил:

– Что же ты ешь, Аушпиц? Он ответил:

– Я, видишь ли, поедаю гнид. И вшей тоже, знаешь ли.

Я зажег спичку, но тотчас же и задул ее. Фронт подступил уже совсем близко; даже курить по ночам запрещалось. Я успел всего лишь увидеть, что лицо у него спокойное, почти довольное.

– Не болтай ерунды, Аушпиц, – сказал я ему.

– Что же мне, ждать, покуда они высосут из меня всю кровь? – спросил он.

Надо продержаться максимум две недели, объяснил он. А если поедать вшей, то эти две недели выдержишь играючи, поскольку ничто не пропадет впустую. Каждая капля крови, которую у тебя высосут, снова поступит в организм; то есть не станешь сильнее, но и не ослабеешь.

– Значит, ты изобрел перпетуум мобиле, – сказал я.

Он не знал, что это такое. То, что не требует затрат энергии, сказал я. Ему все равно было не понятно. И пока он поедал гнид, я объяснил ему принцип вечного двигателя. Потом мы уснули. Утром я попытался растолкать его, но жизнь в нем уже угасла.

ИЗУЧАЙТЕ ИНОСТРАННЫЕ ЯЗЫКИ!

Я не знаю немецкого языка.

Между Алексеевкой и Буденным надо было втащить на холм несколько орудий, которые по самые оси увязли в грязи. Когда в третий раз пришла моя очередь и примерно на середине подъема это чертовски тяжелое полевое орудие начало сползать обратно, я сделал вид, что хочу отлучиться по нужде, и удрал.

Мне известно было, где находится наша позиция. Я пересек огромное поле подсолнечника, затем выбрался на жнивье. Жирная черная земля налипала на подошвы, как свинцовые пластины на башмаках у водолаза, с помощью которых опускаются на дно моря. Шел я, должно быть, минут двадцать, как вдруг буквально наткнулся на сержанта-венгра и какого-то немца, даже не знаю, в каком чине, потому что я не разбирался в немецких знаках отличия. И надо же быть такому дьявольскому невезению, что я наткнулся на них на совершенно голом месте.

Сержант стоял, а немец, растопырив колени, сидел на складном стуле. Из тюбика вроде как для зубной пасты он выдавливал плавленый сыр на кусок хлеба. Сержант курил, а немец ел и только взглядом остановил меня.

– Was sucht er hier? – спросил он.

– Чего тебе здесь надо? – перевел сержант.

Я сказал, что потерял свою часть.

– Еr hat seine Einheit verloren, – сказал сержант.

– Warum ohne Waffe?

– Где твое оружие? – спросил сержант.

Я ответил, что я из трудбата.

– Jude, – сказал сержант.

Это даже я понял. Я пояснил, что я не еврей, а просто меня как распространителя «Непсавы» в Дёре призвали в особый трудбат.

– Was? – спросил немец.

– Jude, – сказал сержант.

Немец встал. Отряхнул с мундира крошки.

– Ich werde ihn erschiessen, – сказал он.

– Сейчас господин фельдфебель расстреляет тебя, – перевел сержант.

Я почувствовал, как меня прошибает пот и к горлу подкатывает тошнота. Немец закрутил тюбик с сыром и взялся за автомат. Говори я по-немецки, я, наверное, смог бы объяснить ему, что, раз не ношу желтой повязки, значит, я не еврей, и тогда все было бы по-другому.

– Er soli zehn Schritte weiter gehen.

– Отойди на десять шагов, – сказал сержант.

Я сделал десять шагов, по щиколотку увязая в грязи.

– Gut.

– Хорошо.

Я остановился. Фельдфебель направил на меня автомат. Я только помню, что у меня вдруг сделалась неимоверно тяжелая голова и все внутри оборвалось. Фельдфебель опустил автомат.

– Was ist sein letzter Wunsch? – спросил он.

– Говори свое последнее желание, – перевел сержант. Я сказал, что хотел бы сходить по большому.

– Er will scheissen, – перевел сержант.

– Gut.

– Хорошо.

Пока я делал свои дела, фельдфебель держал автомат наперевес. Когда я поднялся, он снова нацелился.

– Fertig? – спросил он.

– Готово?

Я сказал: готово.

– Fertig, – доложил сержант.

Автомат фельдфебеля был нацелен мне куда-то в пупок. Минуты полторы, наверное, я стоял так. Затем, все еще продолжая в меня целиться, фельдфебель сказал:

– Er soil hupfen.

– Становись на карачки и прыгай! Прыгай! – перевел сержант.

За прыжками последовала команда ползти по-пластунски. Потом – пятнадцать раз упор лежа. Напоследок фельдфебель скомандовал «кругом».

Я исполнил.

– Stechschritt!

– Парадный шаг! – перевел сержант.

– Marsch! – сказал фельдфебель.

– Шагом марш! – перевел сержант.

Я зашагал. Просто идти и то можно было с трудом, а уж чеканить парадный шаг… Комья грязи так и летели выше головы. Я двигался ужасно медленно и все время чувствовал, как фельдфебель целит мне в спину. Я и сейчас могу показать то место, куда было направлено дуло автомата. Если бы не эта грязь, все мои страхи тянулись бы минут пять. А так прошло, наверное, полчаса, прежде чем я решился лечь на живот и оглянуться.

Я не знаю также и итальянского: к сожалению, у меня вообще нет способностей к языкам. В прошлом году, когда я летом отдыхал с группой наших туристов в Римини, однажды вечером у роскошной гостиницы «Регина палац» я увидел того фельдфебеля. Мне не повезло. Подойди я на полминуты раньше, я бы убил его, а так он даже не заметил меня. Вместе с многочисленными спутниками он сел в красный автобус со стеклянной крышей, в то время как я по причине незнания языков кричал по-венгерски:

– Остановитесь! Высадите эту фашистскую свинью!

Швейцар, темнокожий суданец, на полголовы выше меня, погрозил пальцем, чтобы я убирался прочь. Я даже ему не мог объяснить, в чем дело, хотя он, наверное, помимо итальянского, знал французский и английский. Я же, к сожалению, кроме пемгерского, не говорю ни на каком другом языке.

Автомат фельдфебеля был нацелен мне куда-то в пупок. Минуты полторы, наверное, я стоял так. Затем, все еще продолжая в меня целиться, фельдфебель сказал:

– Ег soli hupfen.

– Становись на карачки и прыгай! Прыгай! – перевел сержант.

За прыжками последовала команда ползти по-пластунски. Потом – пятнадцать раз упор лежа. Напоследок фельдфебель скомандовал «кругом».

Я исполнил.

– Stechschritt!

– Парадный шаг! – перевел сержант.

– Marsch! – сказал фельдфебель.

– Шагом марш! – перевел сержант.

Я зашагал. Просто идти и то можно было с трудом, а уж чеканить парадный шаг… Комья грязи так и летели выше головы. Я двигался ужасно медленно и все время чувствовал, как фельдфебель целит мне в спину. Я и сейчас могу показать то место, куда было направлено дуло автомата. Если бы не эта грязь, все мои страхи тянулись бы минут пять. А так прошло, наверное, полчаса, прежде чем я решился лечь на живот и оглянуться.

Я не знаю также и итальянского: к сожалению, у меня вообще нет способностей к языкам. В прошлом году, когда я летом отдыхал с группой наших туристов в Римини, однажды вечером у роскошной гостиницы «Регина палац» я увидел того фельдфебеля. Мне не повезло. Подойди я на полминуты раньше, я бы убил его, а так он даже не заметил меня. Вместе с многочисленными спутниками он сел в красный автобус со стеклянной крышей, в то время как я по причине незнания языков кричал по-венгерски:

– Остановитесь! Высадите эту фашистскую свинью!

Швейцар, темнокожий суданец, на полголовы выше меня, погрозил пальцем, чтобы я убирался прочь. Я даже ему не мог объяснить, в чем дело, хотя он, наверное, помимо итальянского, знал французский и английский. Я же, к сожалению, кроме венгерского, не говорю ни на каком другом языке.

ШОФЕР

В девять часов утра поезд подошел к поврежденному зданию Восточного вокзала.  Паровозный дым, проникнув меж обгорелых балок вокзального купола, вырвался на свободу, истаяв в сумеречном, покрытом копотью зимнем небе.

Я был наполовину человеком – наполовину все еще оставался пленным. Не решался оглянуться по сторонам и вздохнуть полной грудью, стоя на ступеньках главного входа в своих живописных лохмотьях, держа узелок, в котором я привез домой рукописи десятка рассказов, пьесы, социографического исследования и остатки своих пайков мыла, накопленные за несколько лет, приблизительно полтора килограмма мелко нарезанных столбиков мыла толщиной не больше мизинца. Пока рукописи не найдут издателя, я рассчитывал с помощью этих обмылков начать новую жизнь.

Прохожие ощупывали меня взглядами, и многие, не удержавшись, оглядывались. А я стоял на ступеньках – этакий лапландский принц в изгнании – в облезлом, вытертом на локтях и сзади допотопном венгерском полушубке армейского образца, в итальянских горных ботинках и финской шапке-ушанке на заячьем меху, единственное уцелевшее ухо которой при ходьбе колотило меня по плечу. Моя одежда даже на фоне послевоенной бутафории выглядела слишком уж романтичной; обыватели Пешта терялись, не зная, как ко мне отнестись.

Газетчик лишь издали помахал мне своими газетами, какая-то молоденькая девушка, поднимавшаяся по лестнице с велосипедом, описала большой круг, чтобы обойти меня стороной. Таковы были первые минуты моего возвращения; на площади битком набитый сорок шестой трамвай дал звонок и тронулся. Я сошел с вокзальных ступенек, сел в частное такси, назвал шоферу адрес. И добавил, что денег у меня нет и что ему придется подождать у подъезда, пока я поднимусь к родственникам за деньгами; в залог я оставлю в машине свою котомку. Он кивнул.

– Сколько вы там пробыли? – спросил он.

– Четыре с половиной года.

– У вас что же, и семья есть? – поинтересовался шофер.

Я сказал: есть.

– Ничего, – заметил он, – все равно можем немного поездить по городу.

На это я ответил, что предпочел бы поскорее увидеть семью, но шофер возразил, что у него пока еще нет таксометра, платить все одно придется за десять километров, так что уж лучше совершить небольшую экскурсию.

Я очень люблю шоферов. Есть в них некая трезвая объективность, присущая истинно великим артистическим натурам, в ком практическая жилка удачно сочетается с раскрепощенной фантазией. Десять-двенадцать часов в сутки водители проводят в тесном единении со сложным механическим агрегатом, но в них самих нет ничего механического, более того, они эмоциональны, а иногда и чувствительны, что тоже характерно для людей искусства. Профессия их связана с постоянным риском для жизни, с непрестанной готовностью к экспромту – ведь не известно, чего потребует следующий миг; эта готовность к импровизации – третья черта, роднящая их с артистическими натурами. Шоферы очень наблюдательны и лишены притворства, даже на досуге они способны говорить только о своем ремесле – это их четвертое, пятое, шестое свойство. Ну и так далее!

На особенно разрушенных улицах он замедлял ход, в некоторых местах, как, например, у доходного дома на площади Кальвина, куда попала бомба, останавливался. Он не пускался в подробные объяснения.

– Вы только взгляните! – Он показал на закопченную капитальную стену, где каким-то чудом уцелели белые кафельные плитки и прилепившаяся к ним ванна. Мы петляли по узким улочкам, попадались руины, которые он особенно близко принимал к сердцу.

– Что вы на это скажете? – вопрошал он и, в конце концов убедившись, что вид города произвел на меня должное впечатление, свернул к набережной Дуная и затормозил у Цепного моста.

Я выбрался из машины и подошел к парапету. Прощание с городом – четыре весны и пять ледоходов тому назад – было связано именно с этим мостом. Он оставался для меня символом города, якорем моей тоски по родине, последней картиной. Когда в памяти моей возникал Будапешт – сотни тысяч раз на дню, – я всегда видел перед собой Цепной мост таким же, как тогда: в легкой дымке, пропитанной ароматом цветущих акаций, в гирляндах сияющих фонарей, весь будто сотканный из света… Позади тарахтел невыключенный мотор, а я все стоял и стоял, навалясь грудью на парапет, над громоздящимися внизу льдинами, не в силах оторвать взгляд от бессильно поникшего Цепного моста, от рухнувшего в воду моста Эржебет, схожего с поверженным ангелом… С будайской стороны на Дунай пустыми глазницами меж закопченных ресниц взирал сгоревший дом. Над куполом Королевского дворца, от которого сохранилось лишь беспорядочное переплетение металлических балок, стлалось темное облако, словно дым от головешек. Свидание было жестоким, как и положено быть после долгой разлуки. И тут ко мне подступил шофер.

– Наверное, и мама у вас жива? – деликатно поинтересовался он.

Я сказал, что да.

– Дозволено будет спросить, и сестры есть?

Я сказал: младшая сестра.

– Ну тогда поехали, – предложил он.

Мы сели в машину, и дорогой он принялся втолковывать мне, что это прекрасно – встретиться после долгой разлуки. Иной раз и не узнать человека, ведь пять лет – это вам не шутка; родственники обступят и ну разглядывать пришельца, а потом кто-то протолкнется поближе – глаза круглые, слова с языка нейдут, знай за сердце хватается… Бывает, конечно, что узнают с первого взгляда, но от одежки – предостерег он меня, – от одежки многое зависит… И спросил, нельзя ли ему подняться вместе со мной.

Зачем же, спросил я. Ведь сказано, что мой узелок останется в машине, а в нем много мыла, и ему нечего бояться, что я скроюсь, не заплатив. Да не потому, сказал шофер. Он и в мыслях не держал, что я сбегу от него. Я пойду вперед, а он не торопясь поднимется за мной и заодно узелок принесет… Я спросил, к чему это, узелок я и сам дотащу. Он заерзал на сиденье и с неуловимой усмешкой в уголках узкого рта проговорил:

– Видите ли, уж больно охота послушать, как женщины станут кричать от радости, плакать да причитать.

Он и в самом деле поднялся вместе со мной и стоял позади в позе спасшего мне жизнь и упиваясь невообразимой суматохой. Я сильно подозреваю, что и на его долю перепало объятий и поцелуев, поскольку родственники решили, будто это мой собрат по несчастью. Все ужасно волновались, не продрог ли я, и тут же влили в меня несколько рюмок коньяку, ибо в подобных случаях обычно бросаются спасать человека от испытаний, выпавших на его долю за последние полчаса. От коньяка не отказался и он, чокнувшись со всеми родственниками все с той же кривой ухмылкой в уголке рта; потом его заставили съесть несколько штук орехового печенья, и он сказал, что очень, мол, вкусно, а когда дошел черед до оплаты, отказался от денег. Матери и сестре он на прощанье поцеловал руки; я проводил его до дверей, и, когда мы обменялись рукопожатием, я впервые почувствовал, что я дома. Вернее, не то, чтобы почувствовал себя дома – это ощущение приходит лишь недели или месяцы спустя: я осознал, что это место, где я рано или поздно почувствую себя дома.

ВОСПОМИНАНИЯ О ВОЙНЕ

когда жизнь человеческая становится перенасыщенной, потому что ее по пятам преследует смерть, когда каждая минута твоей жизни может стать последней и потому время, отпущенное тебе, становится бесценным или же вовсе теряет цену, когда тебе отведено только утро, и это утро – вот оно, сиюминутное, а будет ли тебе дан еще полдень, или целый день, или вечер и завтра, или далекий послезавтрашний день, такими вопросами не задавайся, потому что на войне ты жаждешь пережить только текущую эту минуту, или пять минут, или ближайшие четверть часа,

когда, изнемогая от жажды, можешь хлебнуть глоток воды, а изголодавшись – набить брюхо, когда протянешь к костру иззябшие руки или, измотанный вконец, прикорнешь на кукурузном поле и думаешь, что на всем земном шаре нет тебя счастливее,

когда в душе постоянно, сталкиваются крайности: страх перед опасностью и пренебрежение ею, холодный, расчетливый эгоизм и стремление поделиться последней сигаретой, безжалостное равнодушие к попавшему в беду товарищу,

когда не существует вероятного и невероятного, ибо то и другое в равной мере возможно: человек вольготно разлегся на безобидном пригорке и под ясным небом в перистых облаках мечтает о мирном крове, а через мгновение он уже обращен в огонь, в горстку пепла, и только последняя мысль его об отчем доме еще витает в воздухе,

когда единственный смысл и оправдание ее могут быть лишь в том, что из всех бесчисленных войн на земле она станет последней,

ибо нет человека, кто пережил бы ее, ибо сеющий гибель сам обречен на погибель, ибо раненый в ней, истекая кровью средь кукурузного поля, умрет безвестным и непогребенным, ибо не останется никого, кто бы собрал кукурузу, а останки его предал земле и сказал: мир праху его,

ибо не только инвалид носит увечье до самой смерти, но и всякий другой, у кого целы руки-ноги, до конца дней своих носит ранящее душу и тело чувство вины перед теми, кто не дожил,

и не потому ли ты сам, получивший на этой войне всего лишь семь царапин от минных осколков, даже теперь, через десять, двадцать, тридцать лет после войны, вскакиваешь среди ночи, потому что кричал во сне: «Фери, дружище, что с тобой?!» – и долго лежишь в темноте с раскрытыми глазами и спрашиваешь себя, справедливо ли это, что я – жив и как ни в чем не бывало хожу по земле, тогда как имя твое и облик твой стираются в памяти, и думаешь: «А не лучше ли было бы мне пасть вместе с тобой и не таскать в себе груз твоей памяти, стать одним из тех безымянных, безвестных, чья плоть давно истлела, а кости схоронило какое-нибудь кукурузное поле».

1966–1977

Обложка первого издания книги

Дело военнопленного Иштвана Эркеня

Прапорщик И. Эркень. 1941 год

Автобиография из личного дела писателя

Материалы из личного дела И. Эркеня

Барак №1

Лагерная самодеятельность

Нары в лагере для военнопленных

Рисунки венгерских военнопленных Йожефа Олаха, Пала Хорвата и Ласло Луковски

Венгерские военнопленные прибывают на родину

Этот котелок И. Эркень хранил как реликвию

ПОСЛЕСЛОВИЕ

ГЛАЗАМИ ИСТОРИКА

«Когда же настанет конец войне?» Иштван Эркенъ

Последние пятнадцать лет проблема военнопленных в период Второй мировой войны и после ее окончания находится в центре внимания не только научной, но и более широкой общественности, что вполне объяснимо: без изучения вопросов, связанных с пленом, история любой войны будет не полной.

Проблема военнопленных – пожалуй, одна из самых болезненных в области исследования венгеро-советских связей XX века, ведь вряд ли сыщется такая венгерская или русская семья, которой бы не коснулись события Второй мировой войны. Общеизвестен факт, что в период партийно-государственной диктатуры запрещалось даже упоминать о погибших и попавших в плен солдатах минувшей войны, одной из крупнейших в истории катастроф; этот круг вопросов стал нежелательным и в специальной исторической литературе, вследствие чего долгое время не проводилось даже исследование понесенных потерь, базирующееся на достоверных данных.

За последнее десятилетие ситуация коренным образом изменилась, увидело свет множество научных публикаций, необычайно быстро обогащается мемуарная литература, один за другим выходят сборники дневниковых записей тех лет и воспоминаний.

После открытия бывших советских архивов в конце XX века стали доступны многие архивные материалы НКВД/МВД1 СССР, и только тогда появилась возможность всерьез заняться исследованием этой проблемы. В Российском государственном военном архиве, бывшем «Особом архиве», содержится огромный по объему документальный материал (около 3,8 миллиона единиц хранения2) ГУПВИ НКВД/МВД (Главное управление по делам военнопленных и интернированных3), осуществлявшего свою деятельность в 1939–1953 гг. Эти документы заключают в себе богатую, дотоле неизвестную информацию, необходимую для научного исследования проблемы военнопленных. Изучение этой информации с венгерской стороны началось в последние годы.

Кровопролитные шесть лет Второй мировой войны обошлись человечеству более чем в 50 миллионов жизней военных и гражданских лиц, в Европе в плену оказались 20–22 миллиона солдат и мирных граждан. Вплоть до наших дней географическое понятие «излучина Дона» в сознании венгров является символом величайшей трагедии современной истории.

К началу лета 1942 года (с апреля по июнь) на территории СССР была дислоцирована Вторая венгерская армия численностью в 207 тысяч человек, которая под немецким командованием с 12 января по 8 февраля 1943 года сражалась против советских частей на участке фронта протяженностью 200 километров на Дону, южнее Воронежа. По данным исследования потери, понесенные Второй венгерской армией, составили 120 тысяч человек (убитых, раненных, пропавших без вести, взятых в плен)4.

Венгрия была единственной страной, призвавшей в ходе Второй мировой войны евреев к несению фронтовой службы невооруженными. С 1 июля 1939 года в венгерской армии при каждом корпусе было сформировано по одному трудовому батальону общего назначения для тех лиц, которые из-за своего национального происхождения, в силу политических и моральных причин или по состоянию здоровья не допускались к оружию. Соответственно XIV закону от 1942 года в военно-трудовые батальоны зачислялись главным образом лица иных национальностей, во вспомогательные трудбаты – евреи, а в особые трудбаты – политически неблагонадежные. (Стало быть, евреям предназначалась лишь вспомогательная трудовая повинность, из них формировались отдельные роты.) В составе Второй венгерской армии было отправлено к излучине Дона около 40 000 трудбатовцев, которых часто заставляли выполнять задания, связанные с риском для жизни (например, разминирование). Из-за нечеловеческих условий и жестокости надзирателей («охранников») погибло множество трудбатовцев 5.

В соответствии с вышеупомянутым законом повестку «ШАШ»6 в мае 1943 года получил также Иштван Эркень, молодой писатель, едва вступивший на литературное поприще. Семья Эркеня была еврейского происхождения, однако, цитируя самого писателя: «…мы с этим не считались, темой разговоров этот факт не служил»7. Безразличие к этому вопросу Эркень подтвердил всей своей жизнью и деятельностью: всегда и при всех обстоятельствах он разделял участь венгров – в трудбате, в плену, во время революции 1956 года и впоследствии.

Семья давно перешла в католичество, Эркень окончил гимназию при монашеском ордене пиаристов, еще до войны отбыл воинскую повинность и был демобилизован в чине прапорщика медицинской службы.

Получив повестку, Эркень явился на призывной пункт в городок Надьката, как и положено, в летней офицерской форме, за что тотчас же и поплатился. Выяснилось, что в повестке отнюдь не по ошибке было опущено его воинское звание: он призван в трудбат по причине еврейского происхождения. Подполковник Липот Мураи (Мецл), печально прославившийся своими палаческими наклонностями, счел поступок Эркеня, облачившегося в парадную униформу, «наглой провокацией» и велел его подвесить8, после чего собственноручно срезал с мундира Эркеня знаки различия и надавал беззащитному человеку пощечин. Впоследствии писатель не раз упоминал в своих произведениях и интервью сборный пункт в Надькате, размешавшийся в здешней школе и действовавший под началом «изверга» Мураи. Отсюда было отправлено на Восточный фронт 10–12 трудбатов. Иштван Эркень был зачислен в 101/2 трудовой батальон 4-й дивизии венгерской армии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю