355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исаак Башевис-Зингер » Суббота в Лиссабоне (рассказы) » Текст книги (страница 5)
Суббота в Лиссабоне (рассказы)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:12

Текст книги "Суббота в Лиссабоне (рассказы)"


Автор книги: Исаак Башевис-Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

И другим томом:

– Как вы думаете, сумеете вы найти мои очки?

Я поискал на полу, на ночном столике, на комоде. Нигде не было. Потом предложил:

– Может, позвонить в английские газеты?

– Будут расспрашивать о мелочах, узнавать подробности. А я так ошарашена, что ничего не помню. Постойте-ка! Телефон звонит.

Она вышла. Мне хотелось пойти с ней, но было стыдно показаться трусом. Так и остался стоять, не сводя взгляда с Кузенского. Глухо колотилось сердце. Лицо Кузенского стало совсем желтым и будто окостенело. Маленький рот полуоткрыт, без зубов. Под ковриком увидал вставную челюсть: необычайно длинные зубы на пластмассовом нёбе. Носком ботинка я загнал их под кровать.

Вернулась Мария Давидовна: «Сумасшествие какое-то! Меня известили, что я выиграла два бесплатных урока в танцевальной студии… Что я должна делать?»

– Если вспомните номер, я позвоню Попову и Бюлову.

– Их наверняка нет дома. Бюлов, по-видимому, скоро будет здесь – с минуты на минуту… Мы пили чай, играли в шахматы. Вдруг он повалился на кровать – и конец!

– Счастливый конец.

– Он жил как законченный эгоист, так и покинул нас. А что мне делать? Теперь каждое мгновение для меня – ад. Садитесь же. Пожалуйста.

Я опустился на стул. Она села нa другой. Я устроился так, чтобы не видеть мертвеца. Мария Давидовна всплеснула руками. Речь ее стала монотонной, походила теперь на выговор наших матерей, на хлопотливые причитания бабушек.

– Это все эгоизм. Это его хождение в народ, тюрьма – все от этого идет. Он родился барином и оставался им до последнего мгновения, до последнего вздоха. Все, что он давал, выглядело как милостыня, как подаяние. Даже любовь. Гордыня не позволяла ему пойти к доктору Что до меня, то я растратила жизнь впустую. Забыла, что я еврейка, «идише тохтер» [22]22
  Идише тохтер (букв. еврейская дочь) – в просторечии: еврейская девушка.


[Закрыть]
. Раз я прочитала в Библии об израильтянах, что поклонялись идолам. И сказала себе: «Моим идолом была революция, и за это я несу наказание от Бога».

– Хорошо, что вы поняли это.

– Слишком поздно. Он ушел тогда, когда это было удобно для него, и оставил меня одну – чтобы я умирала не один раз, а тысячу. Одну оставил. Было время, они все надежды вкладывали в революцию. А последние тридцать лет жаждали контрреволюции. Но какая разница? Все они старые и больные. Нынешнее поколение не представляет, как это было на самом деле. Но амбиции остались, и потому агония продолжается. Теперь он со всем примирился.

Зазвонил телефон. Это был Попов. Мария Давидовна сообщила ему, что случилось. Постоянно повторяла: «Да, да, да».

Вскоре Попов и Бюлов приехали. Это не заняло много времени. За ними и другие – седобородые, с белыми усами. А один даже на костылях. Пиджак у Попова был в пятнах. Щеки пламенели, будто он только от горячей плиты. Детские глаза под косматыми бровями, казалось, упрекали: «Смотрите, что он с нами сделал!» Бюлов взял запястье и проверил пульс. Помотал отрицательно головой, а лицо приняло такое выражение, как если бы он говорил:

«Это против всех правил, граф. Так не ведут себя в порядочном обществе». Умелой рукой свел челюсти, и рот закрылся.

Начали собираться и женщины – в длинных старомодных платьях, на высоких каблуках, редкие уже волосы стянуты в пучок на затылке, заколоты шпильками. У одной на плечи накинута турецкая шаль – так когда-то одевалась моя мать. В Америке я успел позабыть, что существуют лица в морщинах, согбенные спины. Вошла старуха, опираясь на две палки. Она сделала лишь один шаг, и раздался треск – это она наступила на пенсне Марии Давидовны. Маленький подбородок, весь в волосах, трясся, будто она произносила заклинания. Я узнал ее по портрету который видел как-то в книге. Она была главным специалистом по изготовлению бомб и просидела много лет в одиночной камере знаменитой Шлиссельбургской крепости.

Я собрался было идти, но Мария Давидовна попросила меня остаться. Она представляла меня все новым и новым визитерам, и я услышал имена, известные мне лишь по книгам, журналам, газетам: вожди революции, руководители думских фракций, члены кабинета Керенского. Каждый из них произносил когда-то исторические речи, участвовал в конференциях, которые решали судьбу России. И хотя я не знал русского, лишь польский, но понимал все.

Старуха с палками спросила:

– Свечи будем зажигать?

– Свечи? Нет, – ответил Попов.

Та, которая была в турецкой шали, хрустнула ревматическими пальцами и сказала:

– Он красив и теперь.

– Может следует прикрыть тело? – предложил старик на костылях.

– Кто заменит его? Кто встанет на его место? – спросил Попов. И сам же ответил: – Некому.

Лицо покраснело, будто от апоплексического удара, и потому борода казалась еще белее. Он бормотал:

– Мы все уходим. Скоро не останется никого. Вечность предъявляет свои права – сие великая загадка. Россия забудет нас.

– Не преувеличивайте, Сергей Иванович.

– Сказано в Библии: поколение уходит, и другое приходит на его место. Вчера еще он был отважен и молод – прямо орел.

Один из этой группы, маленький, легкий, с сивой бородкой, в очках с толстыми стеклами, начал что-то вроде надгробной речи: «Он жил для России и умер для России».

Мария Давидовна прервала его:

– Он жил только для себя. Мир никогда не знал большего эгоцентрика – никогда, никогда!

Наступило молчание. Зазвонил телефон, но никто не брал трубку. Все ошеломленно молчали, растерялись, смотрели на нее с упреком. Но готовы были тут же ее простить. Мария Давидовна закрыла лицо руками и глухо зарыдала.


СОСЕДИ

Оба они жили в одном со мной доме у Сентрал-парка: он двумя этажами ниже, а она прямо надо мной. Эти двое представляли собой столь разительный контраст – трудно даже вообразить. Морис Теркельтойб писал «правдивые истории» на идиш для еврейской газеты, в которой сотрудничал и я. Маргит Леви – последняя любовь какого-то итальянского графа. Одно только у них и было общее: ни о ком из них я не знал, что правда, а что нет. Морис уверял, что все его истории выдуманы. Но я понимал: не может быть все придумано. Там были такие подробности, такие необычные эпизоды, выдумать которые невозможно. Например, я встречал Мориса в компании пожилых людей – и довольно часто, – которые будто сошли прямо со страниц его рассказов. Писать он совершенно не умел. Избитые фразы, штампы, дешевые клише – вот его стиль. Как-то в редакции газеты мне попалась на глаза его рукопись. Ни малейшего понятия о синтаксисе. Запятые и тире – совершенно без разбору, безо всякого смысла. Каждое предложение заканчивалось многоточием. Однако же Морис хотел, чтобы я считал его настоящим писателем – не репортером.

Как только мы познакомились, на меня посыпались всякие небылицы. Женщины просто бросались в его объятья – светские дамы, звезды из «Метрополитен-опера», известные писательницы, балерины, актрисы. Стоило ему уехать в Европу – из отпуска он возвращался со списком самых последних любовных приключений. Как-то раз он показал мне адресованное ему любовное письмо, а я узнал его почерк. А в свои «истории» он даже не стеснялся вставлять сцены из мировой литературы. На самом же деле это был одинокий старый холостяк с больным сердцем. И почку ему уже удалили. Он будто и не подозревал, что у него нет почки. Я же случайно узнал об этом от его родственника.

Морис Теркельтойб был невысокого роста, коренастый, с остатками седых волос, которые он зачесывал с одной стороны на другую – мост, перекинутый через лысину. Большие водянистые глаза, нос, похожий на клюв, почти безгубый рот – просто узкая щель. Как откроет – сплошь вставные зубы. Говорил мне, что среди его предков был раввин, но и торговцы тоже. В юности изучат Талмуд, и потому разговор его был пересыпан талмудическими изречениями. Родным языком его был, конечно, идиш. Говорил он и на ломаном английском, с ошибками по-польски, и еще на какой-то помеси идиш и немецкого – языке сионистских конгрессов. Мало-помалу я все же научился извлекать крупицы истины изо всех его выдумок и преувеличений. В Польше он обручился с дочерью раввина – она умерла за неделю до свадьбы. Потом учился в раввинистической семинарии Гильдесгеймера в Берлине, но не окончил курс. В Швейцарии слушал лекции по философии в университете. Опубликовал несколько стихотворений в сборнике на идиш, печатал статьи в «Морнинг Стар» – газете на иврите. Про его хозяйку я знал только то, что она вдова учителя иврита. Но как-то встретил ее на новогодней вечеринке, и после нескольких рюмок она разоткровенничалась. Уже несколько лет как у нее связь с Морисом. Он страдает бессонницей, иногда бывают у него периоды импотенции. Она вышучивала постоянное хвастовство Мориса. К примеру, он похвалялся, будто у него были любовные похождения с Айседорой Дункан.

А Маргит Леви, что жила надо мной, казалось, почти никогда не лгала. Но обстоятельства ее жизни были столь сложные и запутанные, что я никак не мог в них разобраться. Отец ее – еврей, мать – венгерская аристократка. Отец вроде бы покончил с собой, узнав, что у жены роман с одним из графов Эстергази – родственником того самого Эстергази, который считался главной фигурой в деле Дрейфуса [23]23
  Знаменитый процесс (1894 г.) во Франции по обвинению Альфреда Дрейфуса (1859–1935), еврея, офицера французского Генерального штаба, в государственной измене.


[Закрыть]
. А любовник матери совершил самоубийство, когда проиграл состояние в Монте-Карло. После его смерти мать Маргит помешалась и оставалась в психиатрической больнице – в Вене – на протяжении аж двадцати лет. Росла Маргит у тетки – сестры отца, а у той был сожитель – владелец кофейной плантации в Бразилии. Маргит Леви говорила на дюжине языков. Целые чемоданы фотографий, самого разного рода документов подтверждали истинность всех ее рассказов. Она любила повторять: «Про мою жизнь не одну книжку написать можно. Серию романов. Голливудские фильмы – детские игрушки по сравнению с тем, что происходило со мной».

Теперь же Маргит жила на пансиона у некоей старой девы – занимала у нее комнату и выживала только за счет социальной помощи. Страдала ревматизмом. С трудом передвигала ноги. Только мелкими шажками, и притом опираясь на две палки. Хотя она и говорила, что ей шестьдесят с небольшим, по моим подсчетам выходило, что ей далеко за семьдесят. Вокруг этой женщины царила постоянная неразбериха и путаница. Каждый раз она что-нибудь у меня да забывала – записную книжку, перчатки, очки. Могла забыть далее одну из своих палок. То красила волосы в рыжий цвет, то в черный. Румянилась, несмотря на морщины. Да и вообще употребляла слишком много косметики. А все равно были видны темные мешки под накрашенными глазами. Пальцы скрючены от ревматизма, а лак на ногтях – ярче яркого. При взгляде на шею возникала мысль об ощипанном цыпленке. Я пытался объяснить ей, что слаб в языках, но Маргит снова и снова пыталась говорить со мной то по-французски, то по-итальянски, то по-венгерски. Фамилия у нее была еврейская, но я заметил, что под блузкой – маленький крестик: может, она даже крещеная – думал я. Раз как-то Маргит Леви взяла в библиотеке мою книгу и с тех пор стала постоянным моим читателем. Уверяла, что обладает всеми теми таинственными силами, о которых я пишу: телепатия, ясновидение, способность предугадывать события, дар общения с умершими. У нее была доска для спиритических сеансов и маленький столик без единого гвоздя. Несмотря на страшную бедность, она выписывала целую кучу оккультных журналов. После первого же визита Маргит взяла меня за руку и произнесла дрожащим голосом: «Теперь я знаю, что вы вошли в мою жизнь. Это будет моя последняя дружеская привязанность».

Принесла в подарок запонки – они остались ей в наследство от графа Эстергази – того самого Эстергази, который потерял тысячу крон за одну ночь и пустил себе пулю в лоб.

Ни разу мне не случалось видеть этих двоих вместе. Правда, я никогда и не приглашал никого из них. Раздавался стук в дверь, и если я не был занят, после вопроса: «Кто там?» приглашал войти. Предлагал ей – или ему – кофе с печеньем. Морис получал из Тель-Авива газеты на иврите. Если появлялась рецензия на мою книгу или просто анонс, он приносил газету. А Маргит пекла торты. Так, время от времени. Нет-нет да принесет мне кусочек. У хозяйки есть духовка, почему бы не испечь?

И вот как-то раз получилось, что оба зашли одновременно. Маргит нашла наконец письмо, о котором раньше говорила. А Морис принес журнал – из Южной Африки! – там был мой рассказик. Я представил их друг другу. Оба давно жили в этом доме, но знакомы не были и далее никогда не встречались. В последнее время Маргит стала глуховата. И никак не могла правильно произнести: «Теркельтойб». Подставляла ухо, хмурила брови, а все равно раз за разом неправильно произносила фамилию. При том кричала прямо в ухо Морису, будто бы глухой – он. Морис заговорил с ней по-английски. Она ничего не поняла – из-за произношения. Он перешел на немецкий. Ничего не понимая, Маргит трясла головой и заставляла повторять каждое слово. Поправляла произношение, отмечала грамматические ошибки – как учитель у нерадивого ученика. И что у него за манера глотать слова! А когда Морис волновался, переходя на пронзительный фальцет, голос его становился резким до визга. Не допив кофе, он поднялся и направился к выходу «Что за сумасшедшая старуха?» – и хлопнул дверью так, будто это я виноват в том, что он не произвел впечатления на Маргит.

Только он ушел, Маргит, преувеличенно вежливая с каждым, Маргит, которая никогда не упускала случая отпустить комплимент соседской собаке или кошке, эта Маргит назвала Теркельтойба круглым дураком, дубиной неотесанной, бандитом с большой дороги. Хоть она и знала, что сам я из Польши, но так разошлась, что обозвала его «польским Шлемилем» [24]24
  Шлемиль – герой повести Шамиссо «Приключения Питера Шлемиля» (повесть о человеке, потерявшем свою тень; этот сюжет заимствовал Г.-Х. Андерсен, а затем Евг. Шварц). Вот что пишет Шамиссо брату, переводчику повести на французский язык: «Шлемиль или, вернее, Шлемиель – еврейское имя. Оно означает то же, что Теофиль, Готлиб или Амадео. В обиходной речи евреев это имя служит для обозначения неловких или неудачливых людей, которым в жизни не везет. Такой Шлемиль ломает палец, сунув его в жилетный карман. Он падает навзничь и ухитряется сломать себе переносицу. Он всегда является некстати и т. д. В общем, Шлемиль – человек, который должен дорого платить за то, что другому сошло бы безнаказанно». Видимо, Шлемиель и Шлемазл – одно и то же.


[Закрыть]
. Правда, тут же извинилась и рассыпалась в уверениях, что я исключение. На щеках проступили пятна – такие, что и толстый слой румян не мог их скрыть. Отставила кофе. Поднялась. Уже в дверях, сжав мне руками запястья, умоляюще произнесла: «Пожалуйста, дорогой, не допускайте больше, чтоб я снова встретилась с этим чудовищем». И поцеловала меня.

Пока Маргит спускалась по лестнице, до меня доносились ее причитания. Маргит боялась лифта. Застряла как-то на три часа: ей прищемило руку дверью, и она потеряла кольцо с бриллиантом.

После всего случившегося я решил, что уж теперь ни за что не допущу, чтобы они снова встретились у меня. Да и терпение мое истощилось. Если Морис не хвастал успехом у женщин и не бахвалился тем, какие он получает предложения от издательств, от университетов, то обязательно жаловался на грубость редакторов, рецензентов, бюрократов из Союза журналистов, на секретарей в писательском клубе. Нигде его не признают. Все хотят погубить. В нашей газете корректоры не только не исправляют ошибки, но даже нарочно коверкают его текст. Как-то он поймал верстальщика на том, что тот переставлял целые строки в его рассказе. Морис написал жалобу в Союз печатников, но даже ответа не получил. Да и вся литература на идиш – сплошной рэкет. Драматурги крадут сюжеты из его рассказов.

– Думаете, я страдаю манией преследования? Не забывайте: люди и в самом деле преследуют друг друга.

– Да нет. Я и не думаю так вовсе.

– Даже родной отец преследовал меня.

И Морис затянул нараспев длинный заунывный монолог – из него можно было сделать целую серию, дюжину так называемых «правдивых историй». Попытаться прервать его, расспросить о деталях было невозможно. Морис так увлекался, говорил с таким напором, – где уж тут остановишь. Он просто отмахивался от моих вопросов, отсекал их нетерпеливым жестом руки.

И все же у Маргит и Мориса, несмотря на все различия, было много общего. Как и он, Маргит путала имена, даты, эпизоды. И так же обвиняла людей в бесчисленных обидах, которые ей нанесли, даже если эти люди давно умерли. Все злые силы мира сговорились уничтожить Маргит Леви. Брокер, которому она доверила деньги, разорился, и деньги пропали. Врач-ревматолог прописывал такие лекарства, которые только разрушали ее тело и усугубляли болезнь. Не лечил, а прямо-таки убивал ее. Зимой она неизменно подворачивала ногу на льду, падала на эскалаторе в универмаге. Сумочка вываливалась из рук. Стоило ей выйти на улицу, как даже средь бела дня она оказывалась в гуще толпы. Клялась: всякий раз, когда она уезжает, хозяйка – старая дева – носит ее платья и белье, распечатывает письма, пользуется лекарствами.

– Кому нужны чужие лекарства? – возражал я.

– Если бы человек мог, он и глаз у другого украл бы.

Однажды летом я надолго уехал. Побывал в Швейцарии, потом поехал во Францию, в Израиль. Уехал в августе, а вернулся только в декабре. Квартплату я внес вперед, а для воров у меня не было ничего интересного: только книги да рукописи.

В день моего возвращения в Нью-Йорке валил снег. Выйдя из такси перед подъездом, я просто обомлел: Маргит Леви брела, еле передвигая ноги, опираясь на палку и на костыль, а Морис поддерживал ее под руку. Свободной рукой он толкал перед собой тележку из супермаркета на авеню Колумбус. На морозе лицо Маргит казалось желтым как воск и еще более морщинистым, чем обычно. На ней было потрепанное меховое пальто и черная шляпка – это все напоминало времена моего детства в Варшаве. Выглядела она измученной, изнуренной болезнью. Глаза смотрели пронзительно – так птица смотрит на свою добычу. Морис тоже сильно сдал. Нос – длинный как клюв – покраснел, а на лице торчали пучки белых волос.

Уж как я удивился – не передать. Но лишь в первое мгновение. Через минуту я подошел к ним и спрашиваю: «Как поживаете, мои милые?» Маргит покачала головой: «Разве сами не видите?»

Потом сосед рассказал, что старая дева, у которой жила Маргит, отказалась от квартиры и уехала в Майами. И Маргит оказалась буквально выброшена на улицу – безо всякого предупреждения. В конце концов она поселилась у Мориса. Как все получилось, сосед, похоже, и сам не знал. На почтовом ящике Мориса теперь стояло и имя Маргит Леви – я сразу обратил внимание.

Прошло несколько дней, и Маргит появилась у меня. Мешая немецкий с английским, она плакала и долго рассказывала, как эта эгоистка, эта старая дура решила съехать, не предупредив ее, и какое равнодушие выказали все соседи. Единственный, кто проявил доброту и сочувствие, был Морис. Маргит держала себя так, будто снимает комнату у Мориса. Но уже на следующий день раздался стук в дверь. Это был Морис. Несмотря на его многословие, я сразу понял, что их отношения – нечто большее. Как всегда, выразительная жестикуляция, и Морис наконец заключил: «Старше становимся, не молодеем. Когда болеешь, хочется, чтобы кто-то подал тебе стакан чаю». Он кивал, подмигивал, смущенно и робко улыбаясь, – и пригласил зайти к ним вечером.

После ужина я спустился. Маргит встретила меня как хозяйка. Квартира сияла чистотой. На окнах – занавески, стол накрыт скатертью. А на столе посуда, которая могла принадлежать, конечно же, только Маргит. Я принес цветы. Она поцеловала меня и уронила слезинку. Оба обращались друг к другу на «вы», как и прежде, но мне показалось, что Маргит раз оговорилась, и я услышал «ты» вместо «вы». Оба говорили на какой-то невероятной помеси английского с немецким, да еще и с идиш. Селедку Морис ел руками, но когда он стал вытирать руки рукавом, Маргит сказала: «Вот ваша салфетка. Здесь все же не Климонтов. Это Нью-Йорк».

И Морис ответил с типичной интонацией польского хасида: «Ну, так дак так».

Зимой на Мориса обрушились болезни. Началось с гриппа. Потом врач обнаружил диабет, назначил инсулин. Больше Морис не спускался за газетой, а рукописи отправлял по почте. Маргит жаловалась, что он не в состоянии читать свои же статьи в газете – так много там ошибок. У него прямо сердце заходится. Она попросила меня приносить для него корректуру из редакции. Я и рад был бы помочь, но теперь сам редко туда ходил. Совершенно не было времени. Я теперь читал лекции и порой уезжал на неделю, а то и больше. Как-то раз, зайдя в наборный цех, я увидел там Маргит. Она ждала корректуру. Теперь ей приходилось ездить на метро два раза в неделю – забирать корректуру и потом возвращать обратно. Увидав меня, Маргит пожаловалась: «Обострение болезни очень опасно. Тут никакие лекарства не помогают». И добавила нечто такое, что могло исходить только от Мориса: «Писатель умирает не от плохого лечения, не от ошибок врача. Он умирает от типографских ошибок». В типографии рабочий – ученик – торопливо набирал текст. Маргит надела очки и стала просматривать. Мальчишка все время отвлекался, набирал так небрежно, что пропускал строчки, даже целые абзацы: бумага была слишком короткая, чтобы вместить всю колонку. Маргит не знала идиш, но даже она понимала, что верстка никуда не годится. И бродила среди всех этих гудящих машин, пытаясь разыскать наборщика. Мальчишка кричал на нее, обрывал на полуслове. Маргит жаловалась: «И так в Америке создается литература?»

К весне Морис поднялся с постели, теперь он сам ходил по делам. Но тут слегла Маргит: печеночные колики, камни в желчном пузыре – ее увезли в больницу. Морис навещал ее по два раза на дню. Врачи нашли осложнения. Пришлось делать анализы. Без конца брали кровь. Морис говорил теперь, что врачи в Америке совершенно не уважают больного: режут, кромсают его, будто перед ними уже труп, а не живой человек. Сестру не дозовешься, больных не кормят. Морису приходилось варить суп для Маргит и носить ей апельсиновый сок. «И чем врачи лучше писателей? Режиссеров? Одна порода», – так он теперь говорил.

Я снова уехал. Меня не было три месяца. Когда вернулся, как удар – заметка в газете: «Accoциация еврейских писателей проводит вечер памяти Мориса Теркельтойба – на тридцатый день после смерти». Он таки умер от сердечного приступа, когда вычитывал корректуру. Может, причиной смерти послужила типографская ошибка? На этот вечер я повез Маргит на такси. Зал был плохо освещен, полупуст. Маргит – вся в черном. Она не понимала идиш – совсем не понимала. Но каждый раз, когда произносилось имя Мориса Теркельтойба, едва сдерживала рыдания.

Прошло несколько дней, и ко мне постучалась Маргит. Впервые я увидел ее без косметики. Теперь она выглядела на все девяносто. Пришлось помочь ей сесть в кресло. Руки дрожат, голова трясется, и даже говорит с трудом: «Не хочу, чтобы рукописи Мориса выбросили на свалку после моей смерти», – качала она. Пришлось дать торжественное обещание, что я найду организацию, которая примет на хранение рукописи Мориса, его книги и бесчисленное количество писем – они копились у него в сундуках, чемоданах, даже бельевых корзинах.

Маргит прожила еще тринадцать месяцев. Все это время она приходила ко мне с разными прожектами. Хотела издать сборник: собрать лучшее из того, что написал Морис. Но после него осталось так много рукописей. Понадобились бы годы, чтобы в них разобраться. Да разве мы смогли бы найти издателя? Шансов почти не было. Маргит задавала и задавала один и тот жевопрос: «Почему Морис не писал на каком-нибудь понятном языке – польском, например, или же венгерском?» Просила меня достать учебник, чтобы учить идиш. Она ничего не прочла из того, что написал Морис, но до небес превозносила его талант, называла гениальным писателем. Потом она нашла рукопись – нечто вроде сценария – и потребовала, чтобы я предложил эту вещь театральному режиссеру или нашел кого-нибудь, кто перевел бы ее на английский.

Последние месяцы Маргит больше времени проводила в больнице, чем дома. Я навестил ее раз-другой. Она лежала в общей палате. Она так переменилась, что каждый раз я боялся, что не узнаю ее. Запавший рот без вставной челюсти. Нос заострился и загнулся – совсем как у Мориса. Маргит разговаривала со мной по-немецки, по-французски, даже по-итальянски. Однажды я застал у ее постели еще одного посетителя – адвоката, немецкого еврея. Они обсуждали, как купить место на кладбище Климонтовской общины, рядом с могилой Мориса.

Маргит умерла в январе. Был морозный день. Дул резкий холодный ветер. Только двое пришли на похороны: адвокат и я. Раввин скороговоркой прочитал «Господи, милосерден Ты…» и произнес краткое надгробное слово. Потом вдруг сказал: «В наше время только сельский житель имеет эту привилегию – оставить по себе доброе имя. А в таком городе, как Нью-Йорк, имя человека часто забывают раньше, чем он умирает». Гроб водрузили на катафалк, и Маргит Леви отправилась в вечность – одна, без сопровождающих.

Хотелось выполнить обещание, данное Маргит: пристроить как-нибудь рукописи Мориса. Куда я только ни звонил – никто не соглашался принять рукописи на хранение. Я взял у нее чемодан с рукописями Мориса и два альбома фотографии, принадлежавших Маргит Леви. Все остальное выбросили на улицу. В тот день я даже не стал выходить из дома.

В чемодане я нашел, к немалому моему удивлению, пачки поблекших писем от женщин, все на идиш. Одна грозила покончить с собой, если Морис к ней не вернется. Нет, Морис Теркельтойб вовсе не был патологическим хвастуном, как я про него думал. Я припомнил вычитанное у Спинозы: «Лжи не существует, есть лишь искаженная правда». Странная мысль мелькнула у меня: может, среди этих писем есть и письмо от Айседоры Дункан?.. В тот момент я совсем забыл, что Айседора не знала идиш.

Через год после смерти Маргит я получил от общины Климонтова приглашение – почтить присутствием торжественное открытие памятника Малке Леви. Община даже дала ей еврейское имя! Но в воскресенье пошел снег, и я не сомневался, что открытие памятника отложат. К тому же я проснулся с жестоким приступом ишиаса. Принял горячую ванну. Но не для кого и не для чего было бриться и одеваться. Да и не скажу, чтобы кто-то был мне нужен. Я взял в руки один из альбомов Маргит, несколько писем Мориса. Рассматривал фотографии, читал письма. Дремал, что-то мне снилось. Сны забыл сразу, как проснулся. Нет-нет и смотрел в окно. Пустынный парк напоминал кладбище. Дома торчали как надгробия. Падал снег. Падал медленно, редкими хлопьями, будто размышляя о собственном падении. Короткий день близился к концу. Солнце садилось за Риверсайд-драйв, и вода казалась пылающим факелом. Радиатор, около которого я грелся, свистел и бормотал: «Прах, прах, прах…» Его речитатив проникал внутрь вместе с теплом, исходящим от него. Он повторял вечную истину – старую как мир и глубокую как сон…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю