355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исаак Башевис-Зингер » Суббота в Лиссабоне (рассказы) » Текст книги (страница 4)
Суббота в Лиссабоне (рассказы)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:12

Текст книги "Суббота в Лиссабоне (рассказы)"


Автор книги: Исаак Башевис-Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

– Значит, хочешь сказать, что у этого лантуха были греховные, богопротивные дела с ними? – спросила мать после некоторого колебания.

Тетя Ентл прижала палец к губам.

– Не знаю. Как я могу знать? Но лантухи ведь мужского племени, не женского. Есть история о золотых дел мастере, который жил с дьяволицей – в погребе у себя – и прижил с ней пятерых детей. Такое случается на свете. Почему эти три женщины жили одни, без мужей? И если Турбин слишком мал для них, если им тесно в Турбине, почему бы не продать дом и не переехать еще куда-нибудь? И как люди могут заниматься такими штуками, Господи упаси. Эта Бейля Фрума злобная была старуха и хитрющая. Еще Мордехай Ярославер, муж ее, жив был, а про все уже разное рассказывали. У нее было два черных кота. Видели люди, как она в полнолуние собирает травы на лугу Могла колдовать, могла порчу напустить. Пая вообще своей воли не имела. Только, что мать скажет. Но как Миреле им поддалась, вот чему удивляюсь. Известно, дай только черту палец, он всю руку заграбастает. Говорили, этот лантух плясал и пел для них, даже кувыркался и сальто крутил. Кто-то слыхал, как он распевает песенки да шутки-прибаутки. вроде как бадхен на свадьбе. Там в доме была огромная кровать, и поговаривали, будто они там спят все вместе. Тьфу! И думать об этом не хочу. Бейля Фрума никогда не ходила в синагогу и Миреле тоже. А Пая только на Рош-Гашоно приходила послушать, как в рог трубят. Раз я ее там видела. Лицо все в бородавках. Один глаз огромный, как у теленка, а другой почти закрыт. Наверно, она оглохла уже – потому что люди обращались к ней, а она ничего не отвечала.

Однажды ночью, после праздника Кущей, кто-то постучал в дверь к Вольфу Каштану. В Турбине была пожарная команда, а Вольф считался в команде главным. У них была телега, старая кобыла – такую и кобылой не назовешь, кляча просто, да еще бочка для воды. Случилось это глубокой ночью, в холодную сырую погоду Он отворил дверь, а там!.. Уродец стоит, не человек и не зверь – так, наполовину собака, наполовину обезьяна, на голове колтун и шерстью оброс. «Чего тебе?» – Вольф спросил, и уродец прохрипел: «У Бейли Фрумы горит». И исчез в тумане, будто растворился.

Пока это Вольф Каштан запряг лошадь да наполнил бочку, дом Бейли Фрумы сгорел дотла. От женщин только угольки остались. И хоронить некого. Вольф Каштан рассказал про этого урода, про чудовище это, и тут ясно стало, что это лантух и был.

– С чего же пожар начался? – спросила моя мать.

– А кто знает?

– Может, лантух и поджег? – сказала мать.

– Если б это он был, зачем ему к пожарным бежать?

Мать погрузилась в глубокое раздумье. Долго молчала. А потом сказала:

– Лантухи и другие такие же – они как люди. Тоже попадаются в свои же ловушки. Вот и этот лантух. Может, он уже был сыт по горло и решил, что хватит с него.


СЫН ИЗ АМЕРИКИ

Местечко Ленчин совсем маленькое – базарная площадь, трава пробивается сквозь песок. Сюда приезжают раз в неделю из окрестных сел мулатки с товаром. Вокруг домишки, крытые соломой или же дранкой, позеленевшей от мха. На крыше – труба, похожая скорее на печной горшок. Между домами огороды или просто трава – хозяева пасут коз.

В самом маленьком из этих домишек жил старый Берл. Было ему уже под восемьдесят. И жена у него была по прозвищу Берлиха – жена Берла, значит. Старый Берл был из тех евреев, которых в России выгнали из деревень. И тогда он переселился в Польшу. В Ленчине до сих пор посмеивались над Берлом, когда он громко молился в синагоге. Он делал ошибки, раскатисто произносил «р». Был он коренастый, небольшого роста, с маленькой седой бороденкой. Зимой и летом ходил в меховой шапке, стеганой поддевке и тяжелых башмаках. Ходил медленно, шаркая, с трудом волоча ноги. У него имелся небольшой клочок земли, корова, коза и куры.

Был у них сын Шмуль. Он уехал в Америку сорок лет назад. В Ленчине говорили, Шмуль стал там миллионером. Каждый месяц Берлу приносили денежный перевод и письмо. Писем этих никто не мог прочесть, потому что там было много английских слов. Сколько посылал Шмуль своим родителям, никто в Ленчине не знал. Три раза в год Берл с женой пешком отправлялись в Закрочим и получали деньги. Но они их, видимо, вообще не тратили. На что тут тратить? Сад, огород, корова, коза – этого сверх головы хватало. Да еще Берлиха продавала цыплят и торговала яйцами. Этих денег было вполне достаточно, чтобы покупать муку и печь хлеб.

Никого не интересовало, где Берл хранит деньги, что сын ему присылает. В Ленчине воров не было вовсе. Домишко Берла состоял из одной комнаты. Но там было все необходимое: шкафчик для мяса, отдельно – для молочного, две кровати и обмазанная глиной печка. Иногда цыплята прибегали и усаживались на дровах, а когда был сильный мороз, их сажали в клетку и заносили в дом, и ставили клетку у печки. Коза тоже находила приют у печки в самую дикую стужу. В Ленчине те, кто побогаче, жгли по вечерам керосиновые лампы, но Берл и Берлиха не верили в эти новомодные штучки. И что, скажите, плохого, если фитиль плавает в плошке с маслом? Только для встречи субботы Берлиха покупала в лавке три сальных свечи. Летом эта чета подымалась с петухами, и ложились они, лишь, начинало темнеть. Долгими зимними вечерами Берлиха пряла., a Берл сидел рядом и молчал. Так молчат старики, доживающие свой век в мире и покое.

Из синагоги Берл приносил время от времени поразительные новости. В Варшаве какие-то люди – их называют забастовщики – требуют, чтобы царя больше не было. А какой-то безбожник – его зовут доктор Герцль – носится с идеей, что всем евреям надо снова переселиться в Палестину. Берлиха слушала, качала головой, и оборки колыхались на ее чепце. Лицо у нее теперь было желтое, изрезанное морщинами, будто капустный лист. Под глазами мешки и голубые тени. Она уже плохо слышала. Берлу приходилось по нескольку раз повторять каждое слово. В ответ она всегда говорила одно: «Ну, такое только в большом городе может быть!»

Здесь, в Ленчине, ничего не происходило. Только самые обычные события: корова родила теленка, в молодой семье зовут гостей в день обрезания. А если родилась девочка, то торжества не будет. Случалось, умирал кто-нибудь. В Ленчине не было кладбища, и покойника везли в Закрочим. В сущности, в Ленчине почти не осталось молодежи. Дети вырастали и уезжали в Закрочим, в Новый Двор, в Варшаву. А иногда далее в Америку, как их Шмуль. Присылали письма, но ничего там было не разобрать. Потому что, как и в письмах их сына, идиш был смешан с языками тех стран, где они жили. Они присылали фотографии. На мужчинах были шляпы с высокой тульей, а женщины – в нарядных платьях, как благородные.

Берл с Берлихой тоже получали фотографии. Но они уже плохо видели, очков у них не было – ни у него, ни у нее, и они едва могли разобрать, что там на картинке. У Шмуля родились сыновья и дочери – и внуки были, тоже уже женатые и с детьми. У детей были нееврейские имена, и нет ничего странного в том, что Берл и Берлиха не могли их запомнить. Но какая разница? Разве в именах дело? Америка далеко, надо плыть через океан, это на самом краю света. Учитель Талмуда, который приходит в Ленчин, говорил, будто американцы ходят вниз головой и ногами вверх. Берл с Берлихой не могли вообразить такое. Как это может быть? Но раз учитель говорит, значит, так оно и есть. Берлиха долго думала и сказала наконец: «Ко всему можно привыкнуть».

На том и порешили. Слишком много думать – последние мозги потеряешь, избави нас Господи.

Раз в пятницу утром, когда Берлиха месила тесто для субботней халы, дверь открылась и вошел какой-то важный господин. Такой высокий, что ему пришлось пригнуться, чтобы перейти через порог. На нем была бобровая шапка и пальто с мехом. За ним вошел Хаскель, извозчик из Закрочима, и внес в дом два кожаных чемодана с медными замочками. Берлиха раскрыла глаза от удивления.

Господин оглянулся и сказал Хаскелю на идиш: «Это здесь». Он достал серебряный рубль и расплатился. Извозчик попытался дать сдачу, но тот остановил:

– Не надо. Можешь идти.

Извозчик ушел, и тогда мужчина сказал:

– Мама, это я, твой сын. Твой сын Шмуль – Сэм.

Берлиха услышала его слова, и ноги у нее сразу будто отнялись. Руки были в тесте, и она так ослабела, что не могла даже поднять их. Мужчина обнял ее и поцеловал. В лоб, в обе щеки. Берлиха закудахтала как курица: «Мой сын! Мой сын!» В это время вошел Берл с охапкой дров. За ним коза. Когда Берл увидал, что какой-то важный господин целует его жену, то уронил древа и воскликнул:

– Это еще что?

Господин отпустил Берлиху и подбежал к нему, обнял:

– Отец!

Берл оцепенел и долго не мог произнести ни слова. Он хотел припомнить святые слова из «Тайч-хумеша» [21]21
  «Тайч хумеш» – перевод Пятикнижия с комментариями на идиш (1560 г.).


[Закрыть]
, но ничего не мог вспомнить. Тогда он спросил:

– Ты Шмуль?

– Да, отец, я Шмуль.

– Ну, тогда шалом.

Он взял руку сына и потряс ее. Он все еще не былуверен, что это правда, что его не обманывают. Ведь Шмуль не был таким высоким, таким большим и толстым, как этот человек. Но Берл напомнил себе, что Шмулю было всего лишь пятнадцать лет, когда тот уехал. Должен же он был вырасти там, в той далекой стране. Берл спросил:

– Почему ты не дал знать, что приезжаешь?

– Но разве не пришла телеграмма?

Берл не знал, что такое телеграмма. Берлиха наконец-то отскребла тесто с рук и смогла обнять сына. Он еще раз поцеловал ее и спросил:

– Мама, ты не получала телеграмму?

– Что ты говоришь? Какая телеграмма? Зачем мне телеграмма? Если я дожила, чтобы увидеть тебя, можно теперь и умереть, – проговорила она, удивляясь собственным словам.

Берл тоже удивился. Это были те самые слова, которые он сказал бы, если б вспомнил их раньше. Теперь Берл пришел в себя. Он обратился к жене:

– Пеша, можешь сделать к мясу двойной кугл на субботу.

Когда это было, чтобы Берл называл свою Берлиху по имени! Годы прошли. Обращаясь к ней, Берл говорил: «Послушай» или «Скажи». Это молодые теперь или те, кто из большого города, зовут жену по имени. Только теперь Берлиха заплакала. Желтые мутные слезы текли по ее лицу, и все было перед ней как в тумане. Потом она воскликнула: «Пятница же – надо готовиться к субботе!» Да, она должна замесить тесто, сплести халы. Для такого гостя она сделает настоящий чолнт – чтобы на всех хватило. Но короток зимний день. Надо торопиться.

Сын понял, из-за чего она так волнуется. Поэтому сказал:

– Мать, не беспокойся. Я тебе помогу.

Берлихе хотелось рассмеяться, но внезапно подступившее рыдание перехватило горло.

– Что ты такое говоришь? Упаси Господь.

Важный господин снял пальто, снял пиджак и остался в жилетке, по которой шла солидная золотая цепочка от часов, закатал рукава и пересек комнату:

– Мать, я же много лет был булочником в Нью-Йорке, – сказал он и принялся месить тесто.

– Вот оно как! Вот он приехал, мой дорогой сыночек, и теперь есть кому прочесть по мне кадиш.

Теперь она рыдала громко, взахлеб. Силы оставили ее. Захотелось прилечь. Она подошла к кровати и прямо-таки рухнула в постель.

Берл сказал:

– Ничего не поделаешь. Женщины, они женщины и есть.

И вышел в сени принести дров. Коза пристроилась у печи. Она с удивлением уставилась на этого странного человека – такого высоченного, непривычно одетого. Соседи быстро прослышали про добрые вести в доме у Берла. Как же, сын приехал! Из Америки! Они пришли поздороваться с Шмулем. Женщины принялись помогать Берлихе. Кто-то смеялся, а были и такие, что плакали. Комната быстро заполнилась народом. Стало шумно, как на свадьбе. Шмуля спрашивали: «Что нового в Америке? Как там жизнь?» – и сын Берла отвечал: «Все нормально. Все олл райт».

– Как там живется евреям?

– Всю неделю едят белый хлеб.

– И остаются евреями?

– Ну я же не гой.

После того как Берлиха произнесла благословение на свечи, отец и сын отправились в синагогу – маленькую синагогу напротив, лишь улицу перейти. Опять падал снег. Сын шел, широко шагая, и Берл предостерег его:

– Иди-ка ты помедленнее. Здесь так нельзя. В синагоге евреи распевали: «Дай нам радость…» и «Приди, жених мой…» А снег снаружи все падал и падал. Когда закончили молиться, отец и сын отправились домой. Все было занесено снегом. Только силуэты домов, контуры крыш да огоньки свечей в окошках. Шмуль сказал:

– Ничего здесь не изменилось. Все по-прежнему.

Берлиха приготовила фаршированную рыбу, куриный бульон, рисовый кугл, цимес. Берл произнес благословение над стаканом вина. Они сидели за столом, ели и пили. Иногда наступало молчание. Тогда слышно было, как поет за печкой сверчок. Шмуль много говорил, но Берл и Берлиха понимали мало. Это был уже другой идиш, и очень уж: много было в нем иностранных слов.

После трапезы Шмуль спросил:

– Отец, что ты делал с теми деньгами, что я посылал вам?

Берл поднял брови:

– Они здесь.

– И ты не положил их в банк?

– В Ленчине нет банка.

– Где же ты держал их?

Берл сказал – после некоторого колебания:

– Хоть и не позволено касаться денег в субботу, я тебе покажу.

Он пошарил за кроватью и стал доставать оттуда что-то тяжелое. Появился ботинок. Он был доверху набит соломой. Берл принялся вытаскивать солому, и Шмуль увидел, что в ботинке – золотые монеты. Он поднял его.

– Отец, так это ж целое состояние! – воскликнул он.

– Ну да.

– Почему ты не тратил их?

– А на что? У нас все есть, слава Всемогущему.

– Почему не поехал куда-нибудь? Посмотреть мир, попутешествовать…

– Куда? Зачем? Наш дом здесь.

Шмуль задавал вопрос за вопросом, но в ответ слышал одно: нам ничего не нужно. Сад, огород, корова, коза, куры вполне обеспечивали все их нужды. Сын сказал:

– Если воры прознают про деньги, вам несдобровать.

– Здесь нет воров.

– Что же будет с деньгами?

– Ты их возьмешь с собой.

Мало-помалу Берл с Берлихой привыкли к сыну и стали понимать его американский идиш. Берлиха даже слышать лучше стала. Она признала, что голос у него почти прежний, не изменился. Сын проговорил:

– Может, построить на эти деньги большую синагогу?

– Синагога у нас достаточно велика, – ответил Берл.

– Может, богадельню?

– Никто не валяется на улице. У всех есть кров.

На следующий день, когда съели все, приготовленное на субботу, пришел поляк из Закрочима и принес бумагу – это и была телеграмма. Берл и Берлиха прилегли вздремнуть. Вскоре оба захрапели. Казалось, и коза впала в дремоту. Шмуль надел пальто и шляпу, вышел пройтись. На длинных своих ногах широкими шагами пересек Базарную площадь. Он протянул руку и достал до крыши. Захотелось закурить сигару. Но в субботу курить запрещено, вспомнил Шмуль. Хотелось поговорить с кем-нибудь, но, похоже, спал весь Ленчин. Зашел в синагогу. Старик сидел, раскачиваясь и распевая псалмы.

– Молитесь? – спросил Шмуль.

– А что еще остается, когда состарился?

– Как делаешь жизнь?

Старик не понял значения этого выражения. Он улыбнулся, обнажились пустые десны. Потом сказал:

– Если Всемогущий дает здоровье, дает и жизнь.

Шмуль вернулся домой. Спустились сумерки. Отец ушел в синагогу на вечернюю молитву. Сын остался с матерью. Комната заполнилась нелепыми тенями.

Берлиха начала нараспев, торжественно и монотонно:

– Господь Авраама, Господь Исаака, Господь Иакова. Да будет благословенно Имя Твое. Святая суббота уходит. Добро пожаловать к нам, неделя. Да будет она богата здоровьем, богатством и добрыми делами.

– Мать, тебе не надо молиться о богатстве. Ты уже богата.

Берлиха не услышала. Или притворилась, будто не слышит. По лицу ее пробегали неясные тени.

Еще стемнело. Зашло солнце. Шмуль протянул руку и достал из кармана пиджака паспорт, чековую книжку, кредитные письма. У него были большие планы, когда он сюда ехал. Он привез с собой два полных чемодана. Подарки родителям. Дары городу. Он привез не только собственные деньги. В Нью-Йорке уже есть фонд Ленчинского общества. Они организовали благотворительный бал в пользу местечка. Но городку этому, затерянному в глуши, ничего не нужно. Из синагоги доносилось хриплое пение. Сверчок, молчавший весь день, снова застрекотал. Берлиха начала раскачиваться из стороны в сторону. Запела песню, которую пели еще матери и бабушки. В наступившей темноте святые наивные слова древней песенки рассказывали про овечку, про Тору и добрые дела, про Мессию, который скоро придет.


ЭГОИСТ

Я жил на Риверсайд-драйв, в многоквартирном доме. Двумя этажами выше жила Мария Давидовна. У нее бывали очень известные эмигранты из России: радикалы, социалисты. Была она высокого роста, смуглая, с классическими чертами. Серые глаза за толстыми стеклами пенсне. Волосы забраны в пучок. Всегда в темной юбке и блузке с высоким воротничком. Облик русской девушки-революционерки: живет на чердаке, печатает на гектографе или помогает делать бомбы, чтобы потом бросать их в царских сатрапов. Познакомился я с ней так: когда сломался лифт, я помог ей донести снизу старую, растрепанную русскую энциклопедию – она купила ее на Четвертой авеню. Потом мы познакомились ближе, она приглашала меня заходить – сыграть партию в шахматы. И каждый раз меня обыгрывала.

Постепенно я перезнакомился с ее друзьями. Особенно близко узнал трех ее постоянных посетителей. Попов в свое время был руководителем одной из фракций в Государственной Думе. Уже в Нью-Йорке овдовел. Теперь же был женат на дальней родственнице Марии Давидовны. Жил близко, всего лишь за несколько кварталов. Новая жена его много болела, и ему приходилось вести хозяйство.

Сколько раз я встречался с ним в универсаме – всегда он толкал перед собой нагруженную тележку. Был он коренастый, широкоплечий, с совершенно белой головой. И козлиная бородка, что-то наподобие эспаньолки, – совершенно седая. Румянец во всю щеку. Да курносый нос. Неизменно в двубортном пиджаке, в тупоносых ботинках. Мягким узлом завязан галстук. Казалось, одет так же, как одевались сорок лет назад – даже в тот самый костюм. Такие же я видел на фотографии в какой-то книге о России. И то же выражение лица. При встрече он всегда протягивал руку – за сим следовало короткое, однако энергичное, сильное пожатие. Я не знал русского, и потому мы с ним объяснялись на ломанном английском. Среди русских эмигрантов он слыл миротворцем: всех мирил, предотвращал раскол в многочисленных фракциях. Что бы там ни было, а мы все же живем в свободной стране – такова была суть его уговоров – неизменно добродушно, мирным спокойным тоном.

Другой постоянный гость, профессор Бюлов, писал историю русского революционного движения: от декабристов до Сталина. Высокий, статный, настоящий великан с раскосыми монгольскими глазами и желтой кожей. Говорил он мало. Лишь изредка кивнет, бывало, и опять только слушает. Мария Давидовна рассказала как-то, что родился профессор далеко на Севере, в молодости ходил с рогатиной на медведя. Много лет провел в одиночном заключении, отсюда и его необычайная молчаливость. Плоское лицо, низкий лоб, приплюснутый нос, волосы ежиком – как щетка. Большевиков ненавидел он страстно. Казалось, только эта страсть пылает в его суровом взоре. Представлялось мне, будто он попал к нам прямо из эпохи Чингизхана. От Марии Давидовны я знал, что Бюлов никогда не смог простить Попову, что тот голосовал против ареста Ленина. Говорили, будто профессор бежал из России после убийства какого-то гепеушника. Когда бы ни заговаривал он о сегодняшнем дне России, кулак его опускался на стол. И всегда я ощущал, что бедный этот стол едва-едва выдерживает тяжесть мощного кулака. Того и гляди, развалится.

Третий был Кузенский. Будучи знатного графского рода, он примкнул к революционному движению еще в молодости. Во время девятимесячного правления Керенского играл важную роль в русском правительстве. Совсем иной тип: высокого роста, стройный, поджарый, с высоким лбом, черной остроконечной бородкой – и это несмотря на то, что ему уже было, видимо, сильно за шестьдесят. Карие глаза постоянно улыбались – лукаво, умно, с юмором.

У Кузенского была репутация скептика, насмешника, дамского угодника. Одевался он более элегантно, чем другие русские, что бывали у Марии Давидовны, зимой и летом носил гетры. Раз я видел, как Мария Давидовна гладила ему шелковую рубашку. Один знакомый мне писатель, хорошо знавший эту среду, этих людей, сказал как-то, что у Кузенского душа фельетониста – не борца. Шутки его заставляли других чувствовать себя неловко. У меня с Кузенским было нечто общее: играя в шахматы, оба мы всегда проигрывали Марии Давидовне. Иногда мы садились играть против нее вдвоем. Он попыхивал папироской, мурлыкал под нос какой-то русский мотивчик, подъедая орешки и халву, что ставила перед нами хозяйка. Стакан за стаканом пил чай с лимоном. И делал один неверный ход за другим, все с шуточками да прибауточками. В его присутствии я играл еще хуже, чем обычно. Когда мы окончательно сдавались, Кузенский говорил: «Ничего, товарищ, в конце концов победим мы. День возмездия близок». Потом подмигивал Бюлову и корчил насмешливую гримасу. Это был намек: профессор верил, что в любой день в России может начаться восстание.

Кузенский да и Бюлов – оба были холостяки. По словам, которые иногда случалось обронить Марии Давидовне, а также по надписям на книгах, которые Кузенский дарил ей на день рождения, можно было догадаться, что у них роман. Что же до Бюлова, он казался страстно увлеченным этой женщиной. Не сводил с нее взгляда, просто ел глазами: глядел на нее не мигая, уставя раскосые глаза с большими мешками под ними. Прислушивался к каждому звуку, когда она на кухне заваривала чай. Мария Давидовна помогала профессору собирать материалы для его обширной монографии. Одно лишь я знал наверное: никогда не оставался он ночевать в ее квартире. Бывало, он попадался мне навстречу и в два часа ночи: спускался сверху в лифте. Лоб прорезали глубокие морщины, на приветствие не отвечал. Плоское лицо с широкими скулами принимало зеленоватый оттенок. Думается, его постоянно обуревала ревность: каждого мужчину подозревал он в том, что у того какие-то отношения с этой женщиной, и едва обуздывал свой норов – в любую минуту, похоже, готов был взорваться, а что он мог натворить со своим необузданным сибирским темпераментом – уму непостижимо.

Случалось, что Мария Давидовна приглашала меня и в отсутствие гостей. Мы играли в шахматы – я неизменно проигрывал, – а потом пили чай с вареньем, вели разговоры о сионизме, Талмуде, о литературе на идиш. Поскольку разговор шел на языке, чуждом для каждого из нас, разговоры эти были довольно поверхностны.

Мария Давидовна была образованна, много читала, знала русскую и французскую литературу. Однако у нее был весьма своеобразный склад ума – теоретика-социолога. Во всем-то пыталась она найти логику. Годы не изменили ее: она осталась столь же наивной и неопытной, какими бывают лишь в юности. Она и сейчас была как гимназистка: «барышня» – такие исчезли после Первой мировой войны. Не сомневаюсь, она и теперь вела дневник. И еще: привезла из России толстенный альбом с фотографиями, на которых в бесчисленном множестве, группами и поодиночке, стояли, сидели ее подруги, кузины, студенты университета. Большинство мужчин – с бородками. На многих черные косоворотки, подпоясанные кушаком с кисточками. Я частенько разглядывал эти фотографии и расспрашивал Марию Давидовну о тех, кто изображен на них. Она устремляла на фотографию свой близорукий взор, долго разглядывала, будто не в силах припомнить, а потом говорила: «Убит на войне» или же: «Расстрелян большевиками», «Умер от тифа».

Я пытался расспрашивать ее о дружбе с Кузенским и Бюловым, но она отвечала уклончиво, избегала этих разговоров. Тем не менее кое-что узнать мне удалось. Отец ее торговал лесом, был богат. Она окончила в Киеве гимназию с золотой медалью. В седьмом классе вступила в кружок революционеров. Недолгий период правления Керенского стал для нее и временем личного успеха. Она была коротко знакома с вождями меньшевиков. Ей давали важные поручения от правительства. Каждый день приносил что-то новое и необычное. Это был год без зимы: от февраля, от революции, – до октября, когда победили большевики. И с этих пер Мария Давидовна жила как в трауре. Она бежала из России, некоторое время жила в Варшаве, потом – Вена, Прага, Лондон. И вот наконец осела здесь. Училась в нескольких университетах, нигде не закончив полного курса. Жила в Нью-Йорке уже долгие годы, но так и не смогла привыкнуть к этому прозаическому городу, с его шумом, суетой, грязью, с его жадной любовью к деньгам. Она утверждала, что в Нью-Йорке нет ни одного красивого здания, ни одного кафе или ресторана, где вкусно кормят, и, несмотря на обилие электрического освещения, по ночам в Нью-Йорке темно, как в джунглях, и так же мрачно. А уж метро – просто кошмар.

И вот однажды, совершенно неожиданно, эта женщина разоткровенничалась – раскрыла мне душу. Я сказал ей, что она, в сущности, монахиня в миру, заточенная в своем собственном монастыре. При этих словах она сняла пенсне, и лицо словно обнажилось: казалось, она убита горем. По обеим сторонам носа – там, где пенсне оставляет след, – глубокие голубоватые вмятинки. Она подняла покрасневшие вдруг веки и спросила:

– Видели когда-нибудь живой труп? Я имею в виду: не фигурально, а буквально.

– Буквально? Нет.

– Вот вы пишете про духов и на разные такие темы. Знайте же: рядом с вами – живой труп.

– Когда же вы умерли?

– После большевистского переворота.

– Как это вышло?

– Ох, так много всего, что и не расскажешь. В сущности, я умерла уже тогда, когда была еще молода и слишком много требовала от жизни. А кто многого хочет, не получает ничего. Отец редко бывал дома. Не знаю, отчего он избегал матери. Красивая была женщина, хотя и немного меланхолического склада. Она умерла, когда я еще ходила в гимназию. Я была единственная дочь. Каждый день по дороге в гимназию спрашивала себя: «Для чего я живу? Какой в этом смысл?» Это не была причуда, каприз. Мною всегда владело желание умереть. Я завидовала умершим. Ходила на греческое кладбище, часами простаивала, разглядывая фотографии на надгробиях. Февральская революция оттолкнула меня от мыслей о смерти. Это было упоительно, это пьянило меня. Правление Керенского несло в себе все симптомы опьянения – нечто вроде карнавала, который должен же когда-нибудь кончиться. Большевизм – горькое похмелье, в этом нет сомнений.

Мы помолчали немного. Потом я спросил:

– Что за человек Кузенский?

– Эгоист. Величайший эгоист, которого я когда-либо встречала. Всю жизнь прячется от реальности. Все, что остается после карнавала, – это кучка хлама, мусор. А для него праздник еще продолжается – его собственный праздник, праздник гедониста. Прошу вас, не расспрашивайте меня больше. Я и так сказала слишком много.

И Мария Давидовна водрузила пенсне на место.

В какой-то момент я прозрел и ясно увидел: с Кузенским что-то не в порядке. Желтое лицо, запавшие щеки. Когда зажигает сигарету, спичка дрожит в его длинных, изящных пальцах. Как-то вечером Кузенский сидел у Марии Давидовны, и пришел Попов – с кастрюлей борща собственного приготовления. Попов заявил:

– Этот борщ все равно что лекарство. Он с лимоном, а не с лимонной кислотой.

– Да уж весь мир знает, что вы первоклассный повар – после той похлебки, что вы сварили для России.

Кузенский продолжал отпускать свои шуточки, но все уже как-то переменилось. Играл ли он в шахматы с Марией Давидовной – мы не слышали его советов, и далее перестал напевать, как обычно. Каждые пять минут выходил, а когда возвращался, то дрожали коленки. Борода совершенно побелела. Видимо, он красил ее прежде – догадался я. Говорили, что он пишет мемуары, что у него субсидия от какого-то фонда.

В книгах о России, которые были у Марии Давидовны, можно было найти фотографии Кузенского: вот он гимназист, вот студент, вот революционер, вот политзаключенный в тюрьме, оратор на массовом митинге в Петрограде. Он – часть истории России, а значит – часть мировой истории. А теперь он лежит здесь, на диване у Марии Давидовны, кашляет в платок, нет-нет да и задремлет… Это на него ворчит Мария Давидовна, что он не соблюдает диету, боится пойти к доктору, не хочет лечь в больницу.

Слова Марии Давидовны, что она живой труп, впечатлили меня больше, чем этого можно было ожидать. Уже мерещился в квартире слабый запах тления. По вечерам горели все лампы, но в комнатах все равно царил полумрак. Возможно, оттого, что все стены, от пола до потолка, были уставлены книгами. Стоило лишь взять с полки книгу, раскрыть ее – и ломкие кусочки старых страниц тут же отрывались. Вдруг я заметил, что Кузенский и Бюлов говорят только с Марией Давидовной и никогда друг с другом. Даже и смотреть друг на друга избегали. Раньше они ссорились хотя бы – а теперь? Может, ни тому ни другому и сказать нечего? У меня появился страх перед Бюловым. Когда он сидел вот так: молча, уставившись перед собой глазами-щелочками – узкими, раскосыми, – было ощущение, что он все еще там, в диких дремучих лесах Сибири. Доисторический человек, по капризу судьбы ввергнутый в двадцатое столетие, и здесь он – профессор… Я больше не заходил к Марии Давидовне.

Как-то раз вечером я сидел дома и читал газету. В дверь постучали. Без предупреждения никто ко мне не приходил. Разве что крыс морить, и то это бывало всегда днем. Я отворил дверь в прихожую:

– Кто там?

– Это я, Мария Давидовна.

Голос был ее, но сдавленный, как при удушье. Она вошла. Встала передо мной. Без пенсне. Лицо бледное, сама не своя. Потом сказала:

– Простите меня за вторжение, но случилось ужасное. Я не знаю, куда обратиться. Кузенский умер. Только что.

– Умер? Как это? Где? Когда?

– У меня. Я звонила. Но никого нет дома – ни Бюлова, ни Попова. А может, я не так набирала – потеряла очки и совсем ничего не вижу.

– Доктора вызвали?

– Он же никогда не ходил к врачам. Имейте жалость, пойдемте со мной. Без очков я как слепая.

Меня охватил какой-то детский страх. Но отказать ей? Оставить одну? Этого я не мог. Лифт не стали вызывать. В молчании поднялись по лестнице. Мария Давидовна опиралась па мою руку. Вошли в прихожую, прошли через гостиную в спальню. На широкой кровати лежал Кузенский – в костюме, с галстуком-бабочкой, в ботинках и гетрах. Его едва можно было узнать. Прямой нос загнулся, кожа совершенно пожелтела, седая бородка вздернулась, как-то уменьшилась, в буквальном смысле съежилась. Но в уголках глаз застыла усмешка – так мне показалось. В некотором сомнении Мария Давидовна спросила:

– Думаете, надо позвонить в полицию?

– В полицию? Зачем? Может, вам следует позвонить в русскую газету.

– Там никого нет ночью. Я так разволновалась, уронила очки. Просто чудо, что я добралась до вашей двери. Теперь жизнь моя кончена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю