Текст книги "Супермен (сборник)"
Автор книги: Ирвин Шоу
Соавторы: Уильям Катберт Фолкнер,Синклер Льюис,Грант Моррисон,Эрскин Колдуэлл,Стэнли Элкин,Ринг Ларднер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
Ральф Эллисон
Баталия
Началось это давно, лет двадцать назад. Всю жизнь я чего-то искал, и, куда бы я ни обратился, кто-нибудь непременно объяснял мне, чего я ищу. Я верил этим объяснениям, хотя они нередко противоречили друг другу, а иногда и сами себе. Я был наивен. Искал я себя, а вопросы задавал кому угодно, кроме себя, хотя ответить на них мог только сам. Много времени ушло и много надежд разлетелось прахом, прежде чем я понял то, что любому кажется, понятно с колыбели: что я – это я, и никто иной. Но раньше мне пришлось сделать открытие, что я – человек-невидимка.
При этом я – вовсе не чудо природы или выкидыш истории. Появление мое было предрешено каким-то равенством (или неравенством) 85 лет назад. Я не стыжусь, что мои деды и бабки были рабами. Мне стыдно только, что раньше я этого стыдился. Восемьдесят пять лет назад им сказали, что они свободны и объединены с другими гражданами нашей страны во всем, что касается народного блага, а в общественной жизни самостоятельны, как пальцы на руке. И они поверили. Они ликовали. Они остались дома, прилежно работали и воспитывали моего отца, чтобы он жил так же. Но началось все с деда. Он был странный человек, мой дед; говорят, я пошел в него. С него начались неприятности. Перед смертью он позвал моего отца и сказал: «Хочу, чтобы после моей смерти ты продолжал мой славный бой. Я никогда тебе не говорил, но наша жизнь – это война, и я всегда, с тех пор как сдал в годы Реконструкции мое ружье, был предателем, лазутчиком во вражеской стране. Пусть голова твоя всегда будет в пасти льва. Подточи их услужливостью, размягчи улыбками, ублажай их до смерти, пусть едят тебя, пока не подавятся или не лопнут». Решили, что старик помешался. Всю жизнь он был тише воды, ниже травы. Младших детей выгнали из комнаты, занавески задернули, фитиль в лампе привернули так, что огонек теплился слабее, чем жизнь в старике. «И ребят научи», – свирепо прошептал он и умер.
На родственников его слова нагнали больше страха, чем его смерть. Словно он и не умер – так они переполошились. Меня строго предупреждали, чтобы я забыл его слова, – и в самом деле, здесь я их впервые повторяю вне круга семьи. На меня они подействовали очень сильно. Что он хотел сказать, я до сих пор не вполне понимаю. Дед был смирным стариком, никому не досаждал и вот перед смертью назвался предателем и лазутчиком, а о смирном своем поведении говорил как об опасной деятельности. Эта неразгаданная загадка глубоко засела у меня в голове. Когда дела у меня шли хорошо, я вспоминал деда и чувствовал себя не в своей тарелке, как будто я виноват. Как будто я невольно живу по его завету. И что еще хуже, меня за это все любили. Меня хвалили белейшие из белых в нашем городе. Мое поведение ставили в пример – как некогда поведение деда. А мне по-прежнему было невдомек, почему дед назвал его предательским. Когда меня хвалили за поведение, я чувствовал себя виноватым, мне казалось, я веду себя на самом деле не так, как им требуется, и если бы они понимали, то хотели бы от меня совсем другого: чтобы я был угрюмым и злым, вот что им нужно на самом деле, они просто обманываются, думая, будто им нравится мое поведение. Я боялся, что в один прекрасный день они разглядят во мне предателя, и тогда я пропал. Но вести себя по-другому я боялся еще больше: это им совсем не нравилось.
Слова деда тяготили меня, как проклятье. Ко дню выпуска я приготовил речь, где доказывал, что смирение есть не только ключ к прогрессу, но и самая его суть. (Я, конечно, так не думал – с какой стати, если вспомнить деда? – я просто думал, что это выгодно.) Речь имела большой успех. Все меня хвалили, и я был приглашен выступить с ней перед нашими лучшими белыми гражданами. Это было событием в жизни общины.
Происходило оно в главном танцевальном зале лучшей гостиницы. Явившись туда, я узнал, что мое выступление приурочено к мужскому вечеру отдыха, и мне сказали, что раз уж я здесь, то неплохо было бы заодно принять участие в баталии, которой развлекут собрание мои однокашники. Баталия будет сперва.
Все городские тузы, в смокингах, поедали закуски, пили пиво и курили черные сигары. Зал был большой, с высоким потолком. Вдоль трех сторон разборного боксерского ринга ровными рядами стояли стулья. Четвертая сторона была открыта и выходила прямо на блестящий паркет. Между прочим, у меня были некоторые опасения насчет баталии. Не потому, что я не любил драки, а потому, что не питал особой любви к остальным участникам. Ребята эти были хулиганы и по завету моего дедушки жить не собирались. Вид их говорил об этом яснее ясного. А кроме того, я опасался, что участие в баталии уронит мой авторитет как оратора. В то время – до моей невидимости – я рассматривал себя как потенциального Букера Вашингтона[13]13
Вашингтон Букер Тальяферо (1856–1915) – идеолог негритянской буржуазии в США. Выдвинул программу обучения негров сельскохозяйственным наукам и ремеслам, призывав к отказу от политической борьбы.
[Закрыть]. Впрочем, остальные ребята – а их было девять человек – тоже не питали ко мне любви. Я считал себя в каком-то смысле выше их, и мне не понравилось, как нас запихнули вместе в лифт для прислуги. А им не понравилось, что меня везут с ними. Кроме того, пока мимо нас пролетали залитые теплым светом этажи, мне было сказано, что я, приняв участие в баталии лишил одного из их приятелей вечернего заработка.
Из лифта через пышный холл нас провели в прихожую и велели переодеться в спортивную форму. Каждому дали по паре боксерских перчаток и отправили в большой зал с зеркалами; мы вошли туда, настороженно озираясь и разговаривая шепотом чтобы нас случайно не услышали, хотя в зале было шумно. В воздухе плавал сигарный дым. А виски уже производило свое действие. Я с изумлением увидел, что многие городские знаменитости сильно под мухой. А собрались тут все – банкиры, адвокаты, судьи врачи, пожарные начальники, учителя, торговцы. Даже один из самых модных пасторов. Впереди что-то происходило, но мы не видели что. Сладострастно заливался кларнет, зрители стояли или нетерпеливо продвигались в ту сторону. Мы сбились в кучку, наши голые торсы соприкасались и уже блестели от пота в предчувствии боя; а городских тузов все больше возбуждало какое-то зрелище, по-прежнему скрытое от нас. Вдруг я услышал, как директор школы, пригласивший меня сюда, закричал: «Подведите сапожков, джентльмены! Подведите сюда сапожков!»
Нас погнали вперед; здесь еще сильнее пахло табаком и виски. Наконец нас вытолкнули на место. Я чуть не обмочился. Море лиц, враждебных и довольных, окружало нас, а посредине, прямо перед нами стояла роскошная блондинка – в чем мать родила. Наступила мертвая тишина. Меня будто обдало холодным ветром. Я хотел попятиться, но сзади и с боков напирали ребята. Некоторые из них потупились и дрожали. Меня охватило необъяснимое чувство вины и страха. Я весь покрылся гусиной кожей, зубы стучали, колени подгибались. Но я не мог оторвать от нее глаз. Если бы наказанием за это была слепота, я все равно бы смотрел. Волосы у нее были желтые, как у куклы; раскрашенное, в румянах и пудре лицо похоже на маску, ввалившиеся глаза подведены синим того же оттенка, что на заду бабуина. Взгляд мой полз по ее телу, а мне хотелось на нее плюнуть. Груди у нее были твердые и круглые, как купола индийских храмов, и я стоял так близко, что мог разглядеть фактуру ее шелковистой кожи и жемчужные капельки пота вокруг ее розовых съежившихся сосков. Мне хотелось и убежать из зала, и провалиться сквозь землю; подойти к ней, телом закрыть ее от чужих и своих глаз; трогать ее мягкие бедра; ласкать ее и уничтожить ее; любить ее и убить ее; спрятаться от нее и погладить то место под маленьким американским флагом, вытатуированным пониже пупка, где бедра сходились с животом в треугольник. Чувство было такое, будто из всех присутствующих только меня видят ее равнодушные глаза.
А потом она начала медленный, сладострастный танец; дым сотен сигар льнул к ней, как тончайшая вуаль. Казалось, какая-то белокурая дева-птица, окутанная прозрачной пеленой, зовет меня с поверхности серого свирепого моря. Я ног под собою не чуял. Потом звук кларнета снова дошел до моего сознания и с ним выкрики городских знаменитостей. Одни пугали нас, чтобы мы не смели смотреть, другие – наоборот. Справа от меня один из ребят потерял сознание. Мужчина схватил со стола серебряный кувшин, плеснул на него воду со льдом и велел двоим поднять его на ноги: он свесил голову, и с его толстых синеватых губ срывались стоны. Еще один стал проситься домой. Он был самый рослый в компании, и темно-красные боксерские трусы не могли скрыть того, что рвалось из них словно в ответ на низкие призывные стоны кларнета. Он пытался прикрыться боксерскими перчатками.
А блондинка все танцевала, слегка улыбаясь мужчинам, зачарованно наблюдавшим за ней, слегка улыбаясь нашему страху. Я заметил торговца, который следил за ней голодным взглядом, отвесив мокрую губу. Это был крупный человек с бриллиантовыми запонками и круглым пузом, и, стоило блондинке посильнее качнуть своими пышными бедрами, он проводил ладонью по жидким волосам и, неуклюже подняв руки, как пьяный медведь, медленно и похабно вращал животом. Музыка заиграла быстрее. Блондинка металась все с тем же отсутствующим выражением лица, мужчины потянулись к ней руками. Я видел, как их толстые пальцы нажимают на ее мягкое тело. Другие пытались остановить их; она двигалась плавными кругами, а мужчины гонялись за ней, скользя и оступаясь на вощеном полу. Это был сумасшедший дом. Они нагнали ее у самой двери, подняли на руки и подбросили в воздух, как подбрасывают в школе новенького, и, кроме застывшей улыбки на красных губах, я увидел ее глаза, полные отвращения и страха – почти такого же, как у меня и у некоторых ребят. Ее подбросили два раза, она вертелась, беспомощно раскинув ноги, а грудь ее будто расплющивалась о воздух. Те, что были потрезвее, помогли ей убежать. Мы с ребятами бросились назад, в прихожую.
Некоторые истерически плакали. На полпути нас остановили и велели возвращаться на ринг. Пришлось подчиниться. Все десятеро, мы пролезли под канаты, и нам стали завязывать глаза белыми тряпками. Когда мы выстроились вдоль канатов, один из зрителей, кажется, пожалел нас и крикнул что-то ободряющее. Кое-кто из ребят пробовал улыбнуться. «Видишь того парня? – сказал другой зритель. – Будет гонг, беги прямо к нему и дай ему в солнечное сплетение. Ты ему не влепишь – я тебе влеплю. Мне его физиономия не нравится».
Каждому из нас говорили то же самое. Потом стали надевать повязки на глаза. Но я и тут повторял про себя речь. Каждое слово горело у меня в голове. Когда мне закрыли глаза, я нахмурился, чтобы потом можно было немного ослабить повязку.
И вдруг на меня напал слепой страх. Темнота была неожиданной. Я как будто очутился в темной комнате, населенной гремучими змеями. Кругом галдели, что пора начинать баталию.
– Кончайте волынку!
– Дайте-ка мне этого здорового негра!
Я пытался различить в гаме голос директора школы – казалось, если услышу хоть какой-нибудь знакомый звук, будет не так страшно.
Кто-то завопил:
– Пустите меня к этим черным мерзавцам!
– Нет, Джексон, нет! – завопил другой голос. – Эй, помогите мне держать Джексона.
– Дайте мне этого буланого ниггера. Руки-ноги ему поотрываю! – заорал первый.
Я стоял у канатов и дрожал. В те годы я был, что называется, буланой масти, и, судя по голосу, он готов был разорвать меня, как волк жеребенка.
Поднялась возня. Слышно было, что там задевают ногами стулья и кряхтят, словно от натуги. Мне хотелось видеть, нестерпимо хотелось видеть. Но повязка была тугая и толстая как стянувший кожу струп, а когда я попытался сдвинуть ее перчатками, чей-то голос гаркнул:
– Не смей, черная морда! Не трожь ее!
– Дайте гонг, пока Джексон не убил этого негра! – прогремел чей-то голос во внезапной тишине.
Ударил гонг, и по брезенту зашаркали туфли.
Перчатка стукнула меня в голову. Я повернулся и неловко ударил кого-то, прошедшего мимо; удар отозвался в руке и плече. А потом мне показалось, что все девять ребят набросились на меня разом. Удары сыпались отовсюду, я отвечал как мог. На меня обрушилось столько ударов, что я подумал, не у одного ли меня на ринге завязаны глаза – или этот Джексон все-таки сумел ко мне прорваться.
С завязанными глазами я не мог собой управлять. Я потерял достоинство. Я спотыкался, как маленький ребенок или пьяный. Дым все густел, и при каждом ударе он словно обжигал и стягивал мои легкие. Слюна у меня превратилась в горячий, горький клей. Перчатка угодила мне в лицо, рот наполнился теплой кровью. Кровь была повсюду. Я уже не понимал, от чего мокро мое тело – от пота или от крови. Сильный удар пришелся в затылок. Я почувствовал, что падаю, голова стукнулась об пол Черную вселенную внутри повязки прорезали голубые молнии. Я лежал ничком, симулируя нокаут, но меня схватили чьи-то руки и подняли рывком: «Работай, черный. Шуруй!» Руки налились свинцом, голова разбухала от ударов. Мне удалось добраться до канатов, и я вцепился в них, чтобы отдышаться. Удар в живот, и я опять упал, с таким ощущением, как будто дым стал ножом, распоровшим мне кишки. Ноги дерущихся пинали меня со всех сторон, но наконец я поднялся, и оказалось, что я вижу черные потные фигуры, колышущиеся в дымно-синем воздухе под барабанную дробь ударов, словно в пьяном танце.
Дрались исступленно. Ринг представлял собой хаос. Все дрались со всеми. Каждая группа существовала недолго. Двое, трое, четверо били одного, потом принимались бить друг друга, и на них нападали со стороны. Удары ниже пояса, по почкам, удары кулаками и раскрытой перчаткой; но одним глазом я уже кое-что видел, и теперь было не так страшно. Я передвигался осторожно, уклоняясь от ударов – но не от всех, чтобы не заметили, – и дрался то в одной куче, то в другой. Ребята двигались, как слепые, осторожные крабы, согнувшись, чтобы прикрыть животы, втянув головы в плечи; руки шарили в пустоте, кулаки в перчатках нервно трогали воздух, как шишковатые рожки сверхчутких улиток. В одном углу я увидел парня, яростно молотившего воздух; он ударил по столбику ринга и закричал от боли. Я увидел, как он согнулся, держась за ушибленную руку, и тут же упал от удара в незащищенную голову. Я присоединялся то к одной кучке, то к другой, делал шаг вперед, наносил удар и тут же отступал, вталкивая в схватку вместо себя других, под удары, предназначавшиеся мне. Дым терзал легкие, ни гонга, ни раундов не было – никакой передышки. Зал вертелся вокруг меня – вихрь огней, дыма, потных черных тел и стена напряженных белых лиц. У меня шла кровь изо рта и носа, капала на грудь.
Мужчины вопили:
– Вмажь ему, черный! Вышиби из него дух!
– Апперкотом его! Кончай его! Кончай этого длинного!
Я нарочно упал, и тут же, как будто нас сбили одним ударом, рухнул другой парень. Нога в кеде въехала ему в пах: об него споткнулись те двое, которые его сбили. Я откатился в сторону, меня затошнило.
Чем яростнее мы дрались, тем больше свирепели зрители. А я опять стал волноваться за свою речь. Как она пройдет? Оценят ли меня? Чем наградят?
Я дрался механически и вдруг заметил, что ребята один за другим покидают ринг. Меня охватило удивление, потом паника, словно я был оставлен один на один с неведомой опасностью. Потом я понял. Ребята заранее сговорились. У них было принято, что последние двое в бою разыгрывают приз. Я понял это слишком поздно. Ударил гонг, двое в смокингах подбежали к канатам и сняли с меня повязку. Передо мной стоял Татлок, самый большой из компании. Сердце у меня упало. Не успел еще стихнуть в ушах первый удар гонга, как раздался новый, Татлок стремительно двинулся на меня, и я, не придумав ничего лучшего, ударил его прямо в нос. Он продолжал наступать, и с ним катился яростной волной острый запах пота. Черное лицо его застыло, живыми остались только глаза: в них была ненависть ко мне и ужас от того, что с нами сейчас происходило. Я испугался. Мне хотелось произнести речь, а он наступал с таким видом, как будто намеревался вышибить ее из меня. Я бил его изо всей силы и принимал его удары. Вдруг меня осенило: я дал ему легкого тычка, вошел в клинч и шепнул:
– Ляг, а приз будет твой.
– Я из тебя душу выну, – тихо прохрипел он.
– Для них?
– Для себя, гад.
Нам кричали, чтобы мы расцепились; удар Татлока развернул меня кругом, и, как в кино, когда камера снимает с точки зрения падающего, передо мной в облаке сизого дыма понеслись красные лица с разинутыми ртами, от напряжения словно припавшие к земле. Мир заколыхался, спутался, потек, но через секунду в голове у меня прояснилось, Татлок опять запрыгал передо мной. А трепещущая тень у меня перед глазами оказалась его левой рукой, которая обстреливала меня короткими прямыми ударами. Снова повиснув на нем и вжавшись лицом в его потное плечо, я прошептал:
– Дам пять долларов сверху.
– Пошел ты!
Но мускулы у него немного обмякли, и я шепнул:
– Семь?
– Отдай их матери, – ответил он и засадил мне под сердце.
Я висел на нем, потом боднул его и сделал шаг назад. На меня посыпались удары. Я отвечал исступленно, но без надежды. Больше всего на свете мне хотелось произнести речь, потому что только эти люди, казалось мне, могут оценить мои способности, – а из-за какого-то шута все пошло прахом. Я стал действовать осторожнее и пользоваться своим превосходством в скорости: наносил одиночные удары и тут же отступал. Удачный удар в подбородок, и Татлок тоже поплыл; но тут раздался громкий голос:
– Я поставил деньги на большого.
Услышав его, я чуть не опустил перчатки. Что делать? Пытаться ли выиграть вопреки этому голосу? Как это отразится на моей речи? И не сейчас ли именно настал миг смирения, непротивления? Я механически продолжал плясать по рингу, но удар в голову, от которого глаз у меня чуть не выскочил из орбиты, как черт из шкатулки, разрешил мою дилемму. Зал стал красным, я упал. Я падал, как во сне, тело томно и привередливо выбирало место для приземления, но полу это надоело, он рванулся мне навстречу и шарахнул. Через мгновение я пришел в себя. Усыпляющий голос с нажимом произнес: «ПЯТЬ». Я лежал и видел сквозь туман, как темно-красное пятно моей крови приняло форму глянцевой бабочки и впитывается в грязно-серое поле брезента.
Голос протянул: «ДЕСЯТЬ», меня подняли и оттащили на стульчик. Голова была дурная. Сердце стучало, при каждом его ударе глаз набухал, наливался болью, и я не знал, позволят ли мне теперь выступить. Я весь был мокрый, хоть выжимай, изо рта по-прежнему капала кровь. Нас собрали возле стены. На меня ребята не обращали внимания. Они поздравляли Татлока и рассуждали, сколько он получит. Разбивший руку плакал. Я поднял голову и увидел, что гостиничная прислуга убирает ринг и расстилает на освободившемся месте между стульями небольшой квадратный ковер. «Может быть, на этот ковер меня вызовут для выступления», – подумал я.
Потом распорядитель вечера позвал нас:
– Идите сюда, ребята, получите ваши деньги. Мы подбежали к ковру, вокруг которого сидели, смеясь и разговаривая, зрители. Все были настроены дружелюбно.
– Деньги на ковре, – сказал распорядитель. В самом деле, ковер был усыпан монетами разной величины, и среди них лежало даже несколько смятых купюр. Но взволновало меня то, что среди монет там и сям блестели золотые.
– Все ваше, ребята, – сказал он. – Что схватите, то ваше.
– Не теряйся. Самбо! – доверительно подмигнув мне, сказал какой-то блондин.
Я дрожал от волнения, забыв даже, где у меня болит. Брать буду золотые и бумажки, думал я. Действовать обеими руками. Надо протиснуться вперед соседей, телом заслонить от них золото.
– А теперь встаньте вокруг ковра на колени, – приказал распорядитель, – и ничего не трогать до моей команды.
– Это будет интересно, – услышал я. Мы расположились вокруг ковра на коленях, как нам было велено. Распорядитель медленно поднял руку в веснушках, мы не спускали с нее глаз. Я услышал:
– Можно подумать, эти негры молиться собрались.
– Приготовиться, – сказал он. – Марш!
Я кинулся к желтой монете, лежавшей на синем узоре ковра, коснулся ее – и завопил вместе с остальными. Я хотел отдернуть руку, но ничего не получалось. Свирепая огненная струя пронизывала мое тело и трясла меня, как дохлую мышь. Ковер был под током. Волосы стояли дыбом у меня на голове, но я все же оторвал руку. Мышцы дергались, нервы будто гудели и скручивались. Но я увидел, что других ребят это не останавливает. Испуганно и смущенно смеясь, некоторые из них паслись сзади и сгребали монеты, отброшенные теми, кто судорожно пытался схватить их с ковра. Мужчины ржали, наблюдая за нашей возней.
– Собирайте, черти, собирайте! – крикнул кто-то голосом басистого попугая, – Ну, веселее!
Я быстро ползал по полу, охотясь за бумажками и золотыми, избегая медяков. Я быстро смахивал деньги с ковра и смеялся, чтобы не так больно било электричество, – как ни странно, оказалось, что я могу с ним справиться. Потом они стали вталкивать нас на ковер. Смущенно смеясь, мы вырывались у них из рук и продолжали охотиться за монетами. Нас было трудно схватить, мы были мокрые и скользкие. Вдруг я увидел, как парня, который лоснился от пота, словно цирковой тюлень, подняли в воздух и бросили мокрой спиной на электрический ковер; он закричал и буквально заплясал на спине, отбивая локтями бешеную чечетку; мускулы у него дергались, как у лошади, облепленной слепнями. Наконец ему удалось скатиться на пол; лицо у него было серое, и никто не попытался его остановить, когда он выбежал вон под оглушительный хохот.
– Берите деньги, – кричал распорядитель. – Это честная американская звонкая монета.
Мы гребли и хватали, хватали и гребли. Теперь я на всякий случай старался не приближаться к ковру вплотную; но вдруг на меня жарко дохнули сверху перегаром – словно окутав вонючим облаком, – и я ухватился за ножку стула. На стуле кто-то сидел, и я вцепился в нее изо всех сил.
– Пусти, черный! Пусти!
Надо мной нависло толстомясое лицо: он пытался оторвать меня. Но тело у меня было скользким, а он был чересчур пьян. Я увидел, что это мистер Колкорд – хозяин сети кинотеатров и «увеселительных заведений». Он хватал меня, но я каждый раз выскальзывал из его рук. Завязалась настоящая борьба. Ковра я боялся больше, чем пьяного, поэтому ножку не выпускал – и с удивлением обнаружил, что, наоборот, пробую его опрокинуть на ковер. Замысел был чудовищный – но, кажется, я занялся этим всерьез. Действовал я незаметно, и тем не менее, когда я схватил его за ногу и попробовал свалить со стула, он с хохотом встал и, уставясь мне в глаза совершенно трезвым взглядом, с размаху заехал носком в грудь. Ножка стула вырвалась у меня из руки, и я отлетел кубарем. Я прокатился словно по жаровне с углями. Мне показалось, целый век пройдет, пока я скачусь с ковра, – целый век меня прожигало до самого нутра, до самого последнего испуганного вздоха, и вздох этот был палящим, раскаленным, как будто перед взрывом. «Миг – и все будет кончено, – подумал я, выкатившись за ковер, – Миг – и все будет кончено».
Но нет: меня ждали с этой стороны – нагнувшись на стульях, апоплексически налившись кровью. Увидя протянутые пальцы, я откатился от них, как плохо принятый волейбольный мяч, откатился обратно на угли. На этот раз я, по счастью, сдвинул ковер с места и услышал, как зазвенели на полу монеты, как ребята кинулись их подбирать, а потом – голос распорядителя:
– Ну все, ребята, хватит. Идите одевайтесь и получайте деньги.
Я лежал как мокрая тряпка. Казалось, всю спину исхлестали проводами.
Когда мы оделись, пришел распорядитель вечера и дал нам по пять долларов; Татлока за победу на ринге наградили десятью. Потом он велел нам уйти. «Речь произнести не удастся», – подумал я. С отчаянием в душе я выходил в темный переулок, как вдруг меня остановили и велели возвращаться. Я вернулся в танцевальный зал – люди там вставали со своих мест, собирались кучками, разговаривали.
Распорядитель постучал по столу, призывая к молчанию.
– Господа, – сказал он, – мы чуть не забыли один важный номер в нашей программе. Самую серьезную часть, господа. Этого молодого человека пригласили сюда выступить с речью, которую он приготовил ко вчерашнему выпускному вечеру.
– Браво!
– Мне сказали, что это самый способный парень у нас в Гринвуде. Мне сказали, он знает больше умных слов, чем карманный словарик.
Аплодисменты и смех.
– Итак, господа, прошу вас уделить ему немного внимания.
Во рту у меня пересохло, глаз болел, а публика продолжала смеяться. Я начал медленно, но наверно, еще не владел голосом, потому что разделись крики: «Громче! Громче!»
– Мы, молодое поколение, славим мудрость выдающегося вождя и просветителя, – выкрикнул я, – который первым изрек следующие пламенные слова мудрости: «Корабль, много дней скитавшийся по морю, вдруг завидел дружественное судно. На мачте злополучного корабля был вывешен сигнал: «Воды, воды! Умираем от жажды!» С дружественного судна ответили: «Черпните за бортом, там, где стоите». Капитан терпевшего бедствие корабля внял совету, спустил ведро за борт и поднял его с прозрачной пресной водой из устья Амазонки». И, подобно ему, я говорю, его же словами: «Тем, кто надеется улучшить условия своей жизни в чужой стране или недооценивает на Юге важность дружественных отношений с белым человеком, который является его соседом по дому, я скажу: «Черпайте там, где стоите, – смело вступайте в дружбу с людьми всех рас, среди которых мы живем».
Я говорил механически, но с огромным пылом, не замечая, что люди все еще смеются и разговаривают; потом мой разбитый рот наполнился кровью и я чуть не задохнулся. Я кашлянул, хотел прервать речь, подойти к одной из латунных урн с песком, но несколько человек – а главное, директор – все же слушали меня, и я побоялся. Проглотил все это – и кровь, и слюну, и прочее – и продолжал речь. (Сколько терпения было у меня в те годы! Сколько энтузиазма! Сколько веры в то, что мир устроен правильно!) Я заговорил еще громче, не обращая внимания на боль. Но они все равно болтали, все равно смеялись, словно глухие с грязными ушами, забитыми ватой. И я заговорил с еще большим жаром. Я не слушал их и все сглатывал кровь, так что даже затошнило. Речь будто удлинилась в сто раз против прежнего, но я не мог пропустить ни единого слова. Надо было сказать все, донести, передать малейший нюанс, хранившийся в памяти. Мало этого. Стоило мне произнести слово чуть подлиннее, как несколько голосов хором требовали повторить. У меня было выражение «социальная ответственность», и они завопили:
– Какое ты слово сказал, парень?
– Социальная ответственность.
– Что?
– Социальная…
– Громче!
– …ответственность.
– Еще раз!
– Ответ…
– Повтори!
– …ственность.
Зал разразился хохотом, а я – наверно, оттого, что все время сглатывал кровь, – забылся и нечаянно выкрикнул фразу, которую постоянно осуждали в газетных передовицах и обсуждали в частных разговорах.
– Социальное…
– Что? – заорали они.
– Равенство.
Во внезапной тишине смех повис, как дым. Я в недоумении огляделся. Зал недовольно шумел. Распорядитель выскочил на середину. Послышались враждебные выкрики. Я ничего не понимал.
В первом ряду маленький сухой человечек с усами крикнул:
– Еще раз и медленней!
– Что, сэр?
– То, что ты сказал.
– Социальная ответственность, – повторил я.
– А ты не крутишь, малый? – спросил он в общем беззлобно.
– Нет, сэр!
– Ты уверен, что «равенство» сказал нечаянно?
– Да, да, сэр. Я сглатывал кровь.
– Говори-ка помедленней, а то мы не понимаем. Мы тебя обидеть не хотим, но ты знай свое место. Ладно, давай дальше
Мне было страшно. Хотелось уйти, но и говорить хотелось, а я боялся, что меня стащат.
– Благодарю вас, сэр, – сказал я и продолжал с того места, где остановился, по-прежнему не в силах овладеть их вниманием.
Однако когда я кончил, раздался гром аплодисментов. К моему удивлению, на середину вышел директор с белым бумажным свертком в руках и жестом призвал собрание к тишине.
– Господа, как видите, я не перехвалил этого мальчика. Он произнес хорошую речь, и настанет время, когда он поведет свой народ по верному пути. Не мне вам объяснять, какое это имеет значение в наши дни. Это хороший, умный мальчик, и, чтобы поощрить его правильное развитие, от имени Совета по образованию я хочу вручить ему в качестве награды этот…
Он сделал паузу и, развернув бумагу, показал новенький портфель из телячьей кожи.
– …этот первоклассный образец товара из магазина Шеда Уитмора. Мальчик, – обратился он ко мне, – возьми эту награду и береги ее. Развивайся в том же направлении, и когда-нибудь в него лягут важные документы, которые помогут определить судьбы твоего народа.
Я был до того растроган, что не сумел даже поблагодарить его как следует. Струйка кровавой слюны стекала на портфель, образуя лужицу в форме неоткрытого континента, и я поскорее стер ее. Я ощущал в себе такую значительность, какой не ощущал ни разу в жизни.
– Открой и посмотри, что в нем, – сказал он.
Вдыхая запах новой кожи, я дрожащими пальцами отпер портфель и увидел официальную бумагу. Мне предоставили стипендию для обучения в негритянском колледже штата. Глаза у меня наполнились слезами, и я выбежал.
Меня переполняла радость. И даже то, что золотые, добытые на ковре, оказались латунными жетонами с рекламой какого-то автомобиля, меня совсем не огорчило.
Дома все были взволнованы. На другой день к нам потянулись с поздравлениями соседи. Мне не страшен стал даже дедушка, чье предсмертное проклятье отравляло мне почти каждый праздник. С портфелем в руке я стоял под его фотографией и торжествующе улыбался, глядя в его черное невозмутимое крестьянское лицо. Оно меня завораживало. Куда бы я ни двинулся, оно не сводило с меня глаз.
В ту ночь мне снилось, что мы с ним в цирке, и, какие бы номера ни выкидывали клоуны, дед не желает смеяться. А потом он велел мне открыть портфель и прочесть, что там; я открыл, увидел официальный конверт с гербовой печатью штата, в конверте был еще один, в том еще один, и так без конца, и я уже чуть не плакал от усталости. «Конверты – годы, – сказал он. – Теперь распечатай этот». Я распечатал и вынул гравированный документ с короткой золотой надписью. «Прочти, – сказал дед. – Вслух».
«Всем заинтересованным, – прочел я. – Пусть этот ниггер бежит, и не давайте ему передышки». Когда я проснулся, смех старика звенел у меня в ушах.
(Этот сон я хорошо запомнил, он снился мне потом много лет. Но в ту пору его смысл был мне еще непонятен. Мне пришлось сперва поучиться в колледже.)