Текст книги "Предводитель маскаронов"
Автор книги: Ирина Дудина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Утром я рассказал о своём ночном разговоре с сыном Лене.
– Какие хорошие слова сказал твой Юра! – так сказала Лена, и мы обе расплакались.
))))))
А на работе у нас устроили праздник для рекламодателей. Пришёлся он на страстную пятницу. Сняли дворец кого-то из братьев Романовых на Неве, он оказался внутри в отличном состоянии, тут при совке был НИИ военный какой-то, и вояки дворец этот в сохранности оставили, стены и колонны на еавроремонтик из гипсокартончика не перестроили, витражи не разбили, люстры пока идентичные, и за это им хвала и слава. Дворец с его мраморной лестницей, огромными окнами округлыми, с колоннадой в зале – он был восхитителен.
Хозяева решили выпендриться, и при входе всем давали на прокат исторические костюмы, чтобы создать совсем уж истерическую атмосферу великосветского гламурно-лавочного счастья. Дам наряжали в платья с декольтированными спинками и пышными юбками до пола, мужикам доставались костюмы гусаров, фраки, белые манишки и шёлковые банты.
Был фуршетище, и рекламодатели от ювелирной фирмы сказали, чтобы народ ел тарталетки и канапешки с осторожностью, в одну из канапешек будет спрятан необыкновенный розовый бриллиант в 0 5 кажется карат. Кому-то он достанется! «Так что призываем быть предельно осторожными во время нашего прекрасного фуршета», – так говорил ведущий в микрофон, потея лицом от духоты, от не очень удачных попыток развеселить собравшуюся чванливую гламурную публику, состоящую из состоятельных товарищей с поджатыми губками.
Товарищей можно было понять. Они проплатили журналу немалые деньги, и теперь их опять же вроде как за их деньги заманили веселиться и расслабляться, и карнавальничать, и кушать, и пить, и плясать и хохотать, и знакомиться шерочке с машерочкой. И ещё придумали – типа складчины. Одна фирма кормит, другая поит, несколько других делают подарки – под видом рекламы своих услуг. И все довольны. Тарталетки на фуршет делала одна фирма, а другая ювелирная – выставила свой бриллиантик.
Я была расстроена и зла. Очень громко орал микрофон, нарушая историческую реконструкцию, подавляя волю к жизни. Люди были не привычно богемные, из незнакомого мне мира, какие-то дамы и девицы причипуренные, редкие их кавалеры счастливого доверчивого толка. Девицы на выданье пришли поакулить и половить женихов. Женихи не пришли, побоялись переодевания в благородных гусаров. Или вообще они в эту страстную пятницу привычно пошли по особо опасным борделям предаваться особо скорбным страстям. Девицы по залу ходили красивые и нервные, по высшему петербургскому 19 века разряду разодетые, страстно страдающие от того, что молодость проходит, а Евгения всё нет. Мне поручили изображать светскую поэтессу, почитать стихи, но не хулиганские, а благопристойно юмористические. Я заложила бумажки на нужные страницы, и пошла обжираться и оппиваться на фуршет. Бархатное бордовое платье сильно сжимало безвольные мои бока. В зале было темно, как у того негра в заду, свечей устроителям не разрешили пожарники, поэтому по залу шарили разноцветные лазерные лучи, ещё больше создавая нервозность. Я жрала сама не знаю что, так было очень темно. Только на вкус становилось понятно, мясо ли там, либо рыба. Попалась пару раз жёсткая креветка, орешки вроде какие, ещё что-то. Есть впотьмах всё же как-то неприятно. Я наткнулась во тьме на знакомого фотографа, тот был с молодайкой, со студенткой, наверное, какой. Я прижалась к его столу с его девицей. «Батюшка, а женщину в пост можно? – Можно. Только не жирную!», – рассказывал анекдот фотограф. «А жирную нельзя!», – так он сказал мне, и мне показалось, что я особо жирна и нехороша среди этого пиршества гламура. Я пошла, и выпила много всяких горячительных напитков, чтобы убавить горечь сердца. Я была лишняя и дикая на этом пиру жизни, и мне ещё нужно было всех этих богатеньких молодых сучек веселить! Зачем? К чему? «А мы тебя раскручиваем бесплатно!», – такую странную фразу произнесли мне рекламодатели. «Зачем меня раскручивать? Бесполезно всё это! – так думала я. – Всё равно денег нет и не будет, молодость моя и красота ушли, зрелость моя пришла, а плодов не принесла, ибо они запоздавшие». Ко мне подбегали устроители и пытались у меня расспросить, что я буду читать, чтоб я им показала. Они видели по моей угрюмой харе, что я мрачна, и затеваю недоброе. А мне просто очень хотелось потихоньку слинять. Но я как бы окаменела. И ещё как следует выпила. «Не напивайся сильно», – сказали мне устроители, и я решила сделать наоборот. На сцену вышла вереница из девиц – Наташ Ростовых в бальных платьях, ведущий что-то громко орал в микрофон, говорить с девицами в микрофон мне не дали, всё время выхватывали этот громкоговорильный пухленький фаллос. Я чего-то буркнула, дарители призов чего-то перепутали, и вообще они где-то в кулуарах заблудились, произошла сумятица, потом меня вытолкали на середину зала, я хотела читать наизусть про лысого одуванчика, но ведущий был в поту от тревоги за меня, он шептал мне: «Не волнуйтесь! Вам помочь?».
Я забыла, что хотела читать наизусть, и открыла свою книжечку. Она почему-то открылась на стихе «О, Влад, ты изменить хотел, мне говорят, с каким то странным и большим самцом! Какого хрена ты полез к нему, к богатому и жирному еврею?». И т. д. Я пялилась в стих и понимала, что ничего кроме этого стиха, в котором я воспела попытку Владика изнасиловать Мишу Взоркина, я прочесть не смогу, так как нужный стих куда-то исчез, а вместо него черти мне подсунули именно этот. Я вздохнула, и стала читать то, что было перед глазами. Стих кончался метафорически. Лысый скинхед Влад был связан богатым и жирным евреем, он просил: «Развяжи», а еврей не развязывал, говорил: «Это жизнь!». Я читала в нехорошо притихшем зале, сама всё более оробевающая от своей наглости, сама себе удивляясь, какое глубокое пророческое стихотворение про Россию я написала! Тут я заметила всё более тяжёлый взгляд нашего директора, безукоризненного красавчика с красивой укладкой, одетого типа как Барклай де Толи. У меня вырвали микрофон, и всех позвали немедленно приступить к танцу ча-ча-ча. Я, подавленная, вжалась в ближайшую стену, а в зал вышел наш директор с главным бухгалтером, они стали очень зажигательно и элегантно выделывать фигуры из ча-ча ча, чтоб развеселить рекламодателей и зашпаклевать нехорошее от меня впечатление, наверное. Я плелась домой, еле волоча огромный букет, в ушах моих звучало ча-ча-ча и мелькали обращённые ко мне любопытные глаза мужчин после моего стиха. Вроде как все они были богатыми и жирными евреями.
Утром в день Светлого Христова Воскресенья я почувствовала страшную резь в кишках. «Отравили, демоны», – подумала я смиренно. Боль шла по кишкам, а потом я пошла в туалет и при попытке дефекации из меня с кровью выпал какой-то квадратик с розовым глазком посередине. Он был похож на пластиковый квадратный пакетик, в нём было что-то красноватое. Я решила, что это особый сорт глиста какого-нибудь, может, голова его отпала. «Какая гадость!», – подумала я, и смачно спустила воду в унитаз.
Боль в кишках прошла. Я пошла возлежать после перенесённых мучений на диван и размышлять о жизни. «Ой, а это, наверное, был тот бриллиант в 0,5 карат!», – вдруг я поняла я про то, что из меня выпало.
Бог меня любит, он меня метит, шельму! Из нескольких сот человек, что были на вечерине, бриллиант сожрала именно я! Бог дал мне испражниться розовым бриллиантом! Все на вечеринке хотели бабла, а я его в буквальном смысле спустила в унитаз! Именно мне суждено было физическим действием показать презрение к благам земным, и деньжищам, и сокровищам!
Христос воскресе!
(((((((
Я лежала на своём диване, истерзанная пережитой болью и раздумиями о смерти, и вспоминала Владика. Год назад он безобразно запил. Пять лет не пил, а тут запил как чёрт. По телефону звонить ему было бесполезно, он либо спал и не снимал трубку, либо бормотал такую пьяную чушь, будто теперь пьяные сосущие лярвы не просто зажимали ему носоглотку, но поселились у него в мозгу. Будто это не он говорил, а за него говорила сломанная скучная машина. Вообще было впечатление, что он во власти белочки.
Я вспоминала красоту Владика. Меня вдруг пробило на слёзы. Владик ведь красотой своей изысканной мужской превышал других мужчин, и рост у него был хорош, и стройность, и ноги и руки, и глаза были большие, и нос был как у красивого демона-маскарона, и губы красивые твёрдые, и зубы ровные и крепкие, и голос яркий, богатый и красивый. даже и Вспышкин отметил, что хорошо бы Владику петь с таким ярким мощным голосом. Природа и мама с папой хорошо поработали над этим человеческим созданием. И что оно с собой сделало? В какую поганую плесень превратило! Какую бесполезную жизнь прожило, так и не состоявшись! Злодейское мировое пиратство и бесплатная раздача награбленных сокровищ из мировой сети – не в счёт. Не своё же раздавал. Уродился творцом, а прослужил лавочником, перепродавцом чужого товара, пусть и без денег. Кстати, а на что он пьёт? Маменька с братом-предринимателем, похоже, денежку дают. Хотя он ночью как-то звонил и бормотал, что ему за его музыку богатые евреи подарили пять ящиков водки, и вот он с тех пор не просыхает.
Я стала дальше подробно вспоминать Владика, его алчность чудовищную, его нежелание взять на себя ответственность за меня, моих детей, его стремление возвыситься надо мной пошло и мелочно. И где мужское великодушие, умение отречься от себя во имя того, кого любишь? Я же снизошла к нему, замутив сознание своего богатства, я же примитизировлась навстречу ему, чтобы обладать им. И вот что было эти 7 лет, что мы были любовниками? Ни разу не была я с ним счастлива во всю ширь и глубину, вечно было ощущение такого приспускания в ад. Придёшь к нему, в его адскую антисанитарию, где грязный пол, покрытый фантиками, окурками и грязной обувью, и всё до синевы прокурено, и лежишь у него на диване, как хабарик на дне унитаза. И хочется после погружения в божественное и прекрасное соитие с этим красивым голым человеком побыстрее удрать их этой скорпионовой нечеловеческой норы. Будто побывала у средневекового воина под кибиткой, в грязи, в копоти, гниющей крови. Зато типа мужик… И никакие бантики мои ему не нужны, очередной раз микроскопом, то есть мною, забивали гвозди…
И как же дети мои? 7 лет прошло, выросли они уже, выросли в чудовищной норе моей бабской, провоненной старой бабой и бабой помоложе, без всякого мужского духа, в норе, состоящей из истерик, бабьих лилипутских щипков, укусиков, булавочек. А как мальчикам надо видеть мужика настоящего, крепкого, с крепкой сталью внутри души, а не это мяконькое мяско бабское удушающее. За 7 лет Владик ни разу не нашёл сил в себе придти ко мне на кухню, приготовить мяса для себя, меня и мальчишек моих. Ни одного часа не нашёл в сраной себялюбивой жизни своей, чтобы подарить его мальчишкам моим прекрасным, истосковавшимся по мужчине. Клоун похотливый и пьяный. Нет тебе прощения. Из мужских поступков твоих – ну ремонтик мне сделал на кухне, когда мальчишки на даче у бабушки гнилой в юбке огородной гнилой её сидели. Ну, сирень обломал с соседнего газона. И никакой силы не нашлось в тебе, чтобы пойти, заработать по-мужски ради меня на тяжёлой мужской работе, принести огромный шмат денег и кинуть к моим ногам, уставшим от бедности и потёртой обуви из секонд-хэнда. Гадость. Гадость! Будь ты проклят, Владик!
)))))
Владик позвонил мне почти трезвый, потребовал немедленной встречи. Он так упрашивал приехать, что я сорвалась и помчалась к нему на встречу, хотя мысли о Владике вызывали у меня только ужас и ощущение кромешного безысходного ада. Чтобы избавиться от этого ужаса, как-то подсластить его, как-то прикрыть красивой тряпочкой, чтобы кошмарика не видеть, я решила совместить неизбежное с приятным, назначила Владику встречу в новой художественной галерее, открывшейся недавно в старом доме на двух первых этажах.
Владик стоял у дверей галереи во всём красном, в капюшоне. Шёл дождь, капюшон его алый и куртка блестели от воды, как смоченные слезами.
– Гуля! Гуля! – назвал он меня по имени, что делал крайне редко. Обычно всё «Черепахин», иди «пудельный штрудель», а тут по имени. – Гуля, я проститься с тобой пришёл.
– Уезжаешь, что ли? Далеко? – усмехнулась я.
– У меня нашли рак на последней стадии, завтра я ложусь в клинику, и я оттуда, наверное, уже и не выйду. Я поэтому и запил, и пью. Прости меня за всё, если я чего набедокурил. Давай поцелуемся последний раз.
Я поцеловала его в его сухие губы, нежное электричество пробежало меж нашими мёртвыми ртами.
– Да ты всё врёшь! Это пьяные бредни! Хватит клоуничать! Знаем мы вас, алкашей, – сорвалась вдруг я на крик. – Мне плевать на тебя! Я в галерею иду, там сейчас дискотека будет.
– А мне можно с тобой пойти туда?
– Не можно, а нужно! Ты, такой красивый и талантливый, что ты с собой сделал, сука! Докурился! Допился! Я киборг, я хочу нюхать из выхлопной трубы, я люблю только всё синтетическое! Поменьше человеского, натурального! Побольше техники и мертвечины! Доигрался, придурок долбанный! – я орала и даже пыталась ударить Владика в его худые плечи. На нас смотрели люди, которые пришли на выставку. Девушки стильненькие, мужики средних лет – художники и поэты.
Мы вошли в галерею. Хозяин снёс нафиг все перегородки, обколупад красный кирпич, обнажив красивую сущность первого этажа с большими окнами и сводчатыми потолками. Посреди стояла инсталляция – кусок натуральной машины, вмазанный в бутафорский огромный сыр. Чушь какая-то, но с гниловатой вялой весельцой. Стояли ярко зелёный стулья без сидений, у пульта наяривал музыку диджей молодой. Музыка у него выходила скрежещущая и гадкая.
Владик, увидев пульт диджея, пошёл к нему, как магнитом притягиваемый. Встал рядом, что-то диджею стал говорить, тот ему – улыбаться в ответ. Потом парень отошёл, а Владик встал плотно к пульту, пробежал по клавишам. В зале раздалась иная музыка. Весёлая, моцартовская, пронзительно раскачивающая от глухих низов до дурацкого щебета небесных птиц. В зале все заулыбались. Девушки и парни в штанах с заниженной задницей, будто в штаны наложили, стали раскачиваться в такт музыке всё более живо. Кто-то уже стал и скакать. Владик царил над залом. К нему влеклись глупые девушки, заметившие его красу и гармонию. Он ничего и никого не видел, стоял в своей алой курточке и весь улыбался музыке, которая внутри и снаружи его звенела и переливалась, крича о радости, удали, иронии и дурацкой насмешке.
Я прижалась к колонне из красного кирпича, и слёзы навернулись у меня в глазах. «А что, ну вот он какой, как птичка небесная! Создан не для бытовых потуг, а для пения и щебета и порхания, ах как хорошо! Ну, вот он какой! Прощай, Владик!».
((((((((
Прошёл ещё год. Сначала мы долго-долго не могли расстаться с городом. Ползли в чудовищных пробках по знакомым всё, набившим оскомину местам. Кружились. Возвращались на те же всё улицы. Заехали в супермаркет «Лента». Я уже не понимала, где мы. Вроде это был старый ещё город, но что-то снесли, что-то уплотнили, выстроили этот весёлый крикливый аттракцион потребления, ангар потребления, эту сбывшуюся мечту ярмарочного купца, и эстетика была ярмарочная, крикливые чистые тона, несоединимые тона, просто от радуги взяли, не согласовывая и не обрабатывая. Жёлтый, красный, белый. Это было некрасиво, грубо, крикливо. Ангар был лёгкий и дутый, из сайдинга, из такого дешёвого пластика, быстро истлевающего и проламывающегося, и всё здание, как пальмовые листья на тонком каркасе из веток, оно было скороспелым и раздутым, оно было энергозатратным, тело ему сделали дёшево и быстро, а дальше это был вампир вечно сосущий, чтобы жить, как полумёртвый человек в реанимации, весь держущийся на проводках и электричестве, перерви один проводок, и жизнь остановится. И счета, счета идут дикие родственникам этого полуживого – какие-то немыслимые десятки тысяч в день за то, что дано всем живым бесплатно, даром.
Здание было просторным и душным, окна пластиковые и стенки пластиковые – всё воняло кислой химией, всё это не пропускало воздух, не обменивалось со средой ничем, в этом не было пор и дыр, гудела вентиляция, рефрижераторы и конденсаторы, у пластиковых касс маялись заторможенные рассеянные кассирши, отдавая свои мягкие живые подушечки пальцев кнопочкам, монстру своей трудовой деятельности. На полках стояла изобильная жратва в разных упаковочках. Но она только издали была изобильная, на деле нужного продукта не оказалось, например, не оказалось хорошей сайры в банках, была сайра другого завода, опасного, когда в банке оказывалась какая-то труха, и вода болталась в банке. На деле это всё были количественные клоны и тиражи, нет, тут не было радостного изобилия как в старых свободных рынках, куда любой мог влезть со своими разнообразнейшими, из разных зон и городов продукциями, когда мёд всех оттенков и консистенций, яблоки всякие-всякие, а персики – такие персики из садов узбекских привозили. Теперь это было противненькое изобилие победивших брендов-картинок, персики были одинаковые, хотя из разных ящиков и типа из разных стран. Это были мёртвенькие искусственно выведенные товарные персики, тёмные внутри, с болезненным пунцовым румянцем, с косточками внутри мёртвыми, разваливающимися. Из таких косточек деревце не вырастет. Фиг его знает, как такой персик европейские агропромышленники вывели, не вредно ли было есть его, вкус у него был слабый, неживой вкус, сок не тёк по щекам, персик лежал и не спел, он просто сгнивал вмиг от размягчения своего…
Я бродила по этому царству потребления с отвратительной тележкой, купить я могла только муку. Мука, ту, что просили, она здесь оказалась, да, сине-жёлтые буквы: «предпортовая», да, два кило развеска…
Перед пасхой надо было голодать, я же, раб своего глупого похотного тела, сгрызла купленный бутерброд, так как он очень уж аппетитно выглядел и вкусно пах. Помощница экскурсовода, немолодая суровая девушка с очень знакомым лицом, капризная такая немолодая молчаливая девушка лет под 40, она презрительно на меня глянула. Я громко глотнула пепси-колы, я не была хозяин себе, а какой-то игривый дух игривого сопротивления корчился во мне. Уже сильно темнело, небо уже было тёмно-серое за окном, мы мчались в ночь, наша цель была ночь. В автобусе паломники были привычные уже, это были девушки и женщины разных возрастов, несколько пар разных возрастов, было три мальчика, взятых с собой женщинами, было несколько одиночных мужчин. Большинство были люди не бедные, они щедро закупили провизию для монастыря, в который мы ехали, закупили целыми пакетами большими, тележками целыми, как это делать любят толстые тридцатилетние пацаны, вошедшие в состояние опьянения от своей состоятельности, от своей способности кормить других, жён своих и детей, подружек своих, или компанию пикникующую.
Я, не умеющая работать с ночью, я, к ночи своей одинокой впадающая в депрессию и сон, я, не умеющая по ночам сосредотачиваться, писать, болтать, смотреть телик, читать книги с упоением до рассвета, делать дела хозяйственные, ибо коммунальная подневольная жизнь приучила меня к ночи сжиматься и смиряться в тиши, я заснула противно и тяжело. Автобус долго трясся по ухабам, явно свернув на грунтовую дорогу. Старушка-экскурсовод, в платочке, с выражениями церковными и меткими, не особо интеллектуальными, но часто ядовитыми и пронзительными, она в микрофон говорила, что мы подъезжаем к детскому дому, что благотворители закупили сосиски для этого дома, что, когда паломники едут по этой трассе, то всегда делают небольшой крюк, заезжая в этот нуждающийся голодный детский дом, что дети будут рады, и чтоб мужчины, какие в автобусе есть, чтоб они помогли выгрузить провизию.
В окна была видна жалкая местность. Тёмные умерщвлённые отчуждённые поля, которые никто не собирался пахать по весне, какие-то депрессивные дома-коробки из панелей, уже сильно поношенные, потрескавшиеся, облезлые, без всяких признаков эстетического вкуса. В деревянном бараке горел свет за зарешёченными окнами первых этажей. «Нас ждут, не спят, хотя мы задержались и уже одиннадцатый час», – поясняла старушка-экскурсовод. «Мужчины, поторапливайтесь! Нам ещё 60 километров ехать по плохой дороге!», – подбадривала мужчин-паломников наша старушка. Мужчины, рыхлый полный интеллектуал лет 60, аккуратный ухоженный мужчина-муж с седой головой, пара православных юношей, мужчина в горе, лет сорока с грустными глазами, – все они протиснулись меж рядов и что-то таскали из нутра автобуса в сторону деревянного трёхэтажного барака с зарешёченными окнами. Моя привычная депрессия соединилась с этой депрессией от этого детского дома тюремного образца, от поросших кустом заброшенных полей, от панельных обкусанных зданий посреди прекрасной холмистой природы, заслуживавшей более радостных домов и более художественных людей на себе.
Толстяк-интеллектуал вернулся, потный, с отдышкой, с расстегнувшимися пуговицами на толстом животе от перенесённых физических усилий. Но лицо у него было просветлённое, ему понравилась та польза, которую он смог принести своей принадлежностью к мужскому полу.
Я почему то вспомнила об умершем от простатита соседе по даче. Это был не старый ещё, красивый худощавый мужчина, ему 70 ещё не было. Он был мужем нашей соседки по даче. Оба были с высшим советским образованием, оба на пенсии, оба жили животной обывательской внутрисемейной частной жизнью без всяких внешних общественных интересов, без увлечений, без книг, без музыки, без коллекционирования, без хобби, без общения с людьми. Их жизнь была в копошении в городской квартире зимой и в копошении летом на даче в 6 сотках своей земли. Они там что-то всё улучшали, улучшали, исходя из своих небольших семейных сил и небогатых средств, чуть выше, чем у окружающих. И вот ему было чуть больше 60, а он уже как-то от скуки и пустоты, от непрестанного скучливого курения и молчания рядом со своей хозяйственной женой стал хиреть, дряхлеть, хотя был красив, он был даже на Штирлица похож, порода в нём какая-то тайная явно была, ген дворянский пожалуй был. Но был он сильно подточен отсутствием жизненного люфта, свободы, перспектив. Мужчина этот от скуки сдряхлелся, скис, стал болеть мочеиспусканием и болезнью мужской, и умер с катетером и с мочой, убивавшей его. Он и при жизни своей пенсионной был отпугивающе холоден, молчалив, вроде как надменен, ни в чём тёплом и человеческом по отношению к соседям не был замечен, и пороков то у него не было, не пил он, не буйствовал. И умер так нехорошо, с кислым лицом, измучив своим брюзгливым страданием свою старую жену, как бы обвиняя её в том, что вот она старая стала, не будит его желания, сфера его половая зачахла и скисла и замучила его до смерти.
Я смотрела на соседа своего по автобусу, нездорового толстяка, который с какими-то мыслями и чувствами решил оторвать своё тело от привычного ночного одинокого дивана, который решил ночь свою подарить Пасхе, я радовалась вместе с ним, что его мужской пол тут был призван и востребован.
Мы уже в ночи чёрной ехали по тряской дороге разбитой, это не грунтовка была, это просто был битый, в щелях и колдобинах, плохо сделанный и давно не ремонтировавшийся асфальт. Трясло так, что казалось, можно и в канаву перевернуться. Свет водитель в салоне выключил, чтобы фары его лучше ему дорогу освещали. Вроде как заблудились, остановились, водитель седой и импозантный стал с нашей старушкой-экскурсоводом рассматривать карту, девушка-помощница, правая рука экскурсовода, она помогала им карту сличать и расшифровывать. Опять поехали, и уже боязно было, где мы, доедем ли до женского монастыря. А в то же время и не боязно – ведь ехали не для того, чтобы спать, а чтобы молиться трудно стоя всю ночь на ногах… Старушка стала читать молитвы монотонным женским своим голосом в микрофон, слова терялись, смысл их ускользал…
Наконец, автобус с тяжёлым вздохом замер непонятно где во тьме, все зашевелились, зажгли над собой лампочки, стали брать бутыли под святую воду, собирать с собой куличи и яйца в мешках. На улице оказалось прекрасно. Первое, что потрясло, был пахучий сельский воздух, полнокровный, холодный, пахнущий весенней жирной пробуждающейся землёй, корой оживающих дерев, свежим ручьём. Ручей этот громко журчал, звенел, настырно кипел своими струями по камням в неведомой черноте где-то рядом. Небо вдруг оказалось глубоко распахнутым, тёплого чёрного цвета с мириадами звёзд. Это было так странно, я первый раз видела вкусное жирное звёздное небо, весеннее и чёрное, в городе весной и осенью неба звёздного не видно обычно. Пахла вкусно глиняная дорога под ногами. Асфальт тут кончался, дальше шла дорога земляная, вьясь вокруг горы, поросшей лесом каким-то волшебным из кудрявых дубов, ясеней, лип. Паломники включили свои карманные фонарики, это были почти у всех китайские пластиковые фонарики с синими пронзительными лучами каких-то новой породы ламп, ярких, но быстро угорающих, несменяемых, чтобы потом новый дешёвый фонарик человек шёл покупать, а этот выбрасывал в помойку, где его ждал в лучшем случае огонь печей мусоросжигающего вонючего завода, а в худшем – гигантские свалки на обочинах России.
Все шли с этими пластиковыми лёгкими фонариками, я не взяла фонарик и пользовалась чужим светом, как под гипнозом следуя за движущимися вперёд фиолетовыми унылыми кругами на дороге. Перешли мост с дырами и без перил, опасный широкий мост над быстрой громкой рекой внизу. Шли всё в гору и в гору, крутясь по русскому серпантину. На горе уже сверкал золотом богатырский шлем купола церкви, уже белели стены древние церкви, а в полукруглых окошечках прекрасно и сказочно теплился свет. Это был не тот депрессивный свет зарешёченного барака, от которого кровь стыла в жилах. Это был весёлый, эстетически радостный свет. Вошли в ворота монастыря, кругом были бревенчатые недостроенные сооружения. Я вспомнила, как наш экскурсовод рассказывала про батюшку этого храма, что вот 10 лет назад было много пожертвований, предприниматели в округе богатели и давали деньги на церковь, и батюшка, бывший физик ленинградский, он обрадовался, и задумал сделать большую гостиницу для паломников. Сам этот физик заболел раком, поехал умирать в деревню на родину, и вылечился сам по себе, и поверил в Бога, и стал священником православным, и ещё в сельской школе работал, и вот гостиницу мечтал построить. Но какие-то новые времена настали, русские предприниматели вокруг стали чахнуть, хиреть, процесс запустения и без того вымирающих бешеными темпами деревень опять обострился. Храм опять обеднел, начатая гостиница стоит без кровли, на неё денег нет. Я смотрела на пахнущие вкусно свежим бревном строения с недоделанными стенами, пустыми окнами и дверьми, и думала, что что-то тут не то, что батюшка не успел, что всё застопорилось. Может и не нужна была тут гостиница комфортная… И вот дорога под ногами пошла уже из каких-то крупных древних камней, но вот уже и двери храма оказались открытыми…
Храм оказался промороженным и сырым. Он был поделен на две части. Главная часть была заледеневшая и промозглая, и даже и лампады не горели под иконами, и от сводчатых потолков шла сырость. А вторая часть была приплюснута неприятными перекрытиями, старинные полукруглые окна были затянуты для тепла полиэтиленом, но тут было тепло, тут горели свечи всюду, лампы были включены, пахло протопленной дымной печью. Поразили две эстетики: красота нескольких старинных, почернелых, писанных маслом икон в изящных окладах, красота старых окон и убогость сегодняшнего дня. Этот потолок, я поняла, что это за потолок. Это были перекрытия 50-х годов послевоенных, наверное, завод послевоенный советский делал эти чуть сводчатые типовые балки, и ими крыли провалившиеся после войны потолки в общественных зданиях. В школе старой такой потолок был, потом в бане нашей были потолки такие. Мрачные, из очень прочного бетона, в котором очень трудно дырки сверлить, чтоб лампы вешать. Всюду бежала скучная вязь электропроводов разных времён, пол был застлан протёртым и кривым линолеумом. Разруха, всюду была видна недавно начавшаяся борьба с ней, борьба малых денег и малых сил.
Я вспомнила, что в полусне моём непристойном экскурсовод говорила о том, что храм уже тут работает с перестройки, а раньше была мерзость запустения, склады какие-то, а ещё раньше это историческое святое русское место, здесь городище было, древние стены древнего русского города, а сейчас – города давно нет, от стен – развалины, деревня неподалёку ещё теплится, а недавно, всего 4 года, здесь монахини открыли женский монастырь, их ещё тут мало очень, всего 6 женщин, и всё они возрождать здесь пытаются своими женскими монашьими руками.
То, что мы видели, да, это всё была слабость женских рук без мужчин. Это было непонятно, ведь ясно, что монахиням не всё может быть подвластно, что есть мужские столярные, плотничьи, строительные дела, и что этого здесь грустно не хватает… И ещё веяло бесхозяйственностью, судорогой, отсутствием художественного вкуса. На голых стенах, лишённых старых драгоценных икон, висели чуть ли не принтерные цветные картинки на чуть покоробленном картоне в дешёвых рамках. Они были украшены дешёвыми пластиковыми цветками, наштампованными лёгкими пластмассовыми орнаментами, которыми обыватели любят украшать свои бедные потолки. Под потолком на ткани, напоминая советские лозунги, висела надпись «Христос воскрес!». У иконостаса вела службу полная крупная монахиня в очках, похожая на женщину-профессора. Она скороговоркой, глотая звуки, с бытовой поспешной интонацией, быстро читала слова предпасхальной службы. Потом откуда-то взялась ещё одна монахиня, тоже крупная женщина с картофельным лицом и в очках. Дверь распахнулась, и вошло ещё две монахини помоложе. Одна была женщина лет тридцати, черноглазая, с мужскими чертами лица, красивая и стройная, резкая. Вторая оказалась рослая статная девушка лет 18, потрясающая красавица. Она тоже была в чёрной одежде и в чёрном с белым головном уборе, окаймлявшем овал её лица. Овал её лица был удивительным, это был ангельский овал. Лицо у девушки-монахини было хорошо сложено, всё в нём было словно вырезано тонким превосходным скульптором – и ангельский прямой носик, и огромные синие глаза, обрамлённые длинными ресницами, и твёрдые губы. Это была девушка, словно написанная русским художником конца 19 века. Она была вся в чёрном, похоже, что она уже приняла монашеский постриг, она уже пламенно отказалась от мирской жизни и вся как бы алела и горела любовью к радостям небесным. Все три новых монахини как бы были в состоянии спора и даже раздора по поводу каких-то деталей службы или хозяйства. Они встали за перегородку и стали тоже по очереди читать тексты службы по старым, желтым церковным книгам, заложенным лентами.