355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Сироткина » Классики и психиатры » Текст книги (страница 13)
Классики и психиатры
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:27

Текст книги "Классики и психиатры"


Автор книги: Ирина Сироткина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Современные художники, утверждал Сикорский, не «дегенераты», развлекавшие кучку зрителей, которых интересует только удовлетворение собственных инстинктов. Чехов, Горький, Вересаев, Куприн и Леонид Андреев предупреждают об опасностях вырождения. Леонид Андреев получил известность как портретист сильных чувств и крайних ситуаций. В юности он рисовал Демона, пытаясь выразить абстрактное понятие зла. Поэтому, писал Сикорский, ему особенно удалось изображение темных сторон дегенерации и тех людей, которыми руководили не мораль и разум, а инстинкты. В свою очередь, Чехов изображал «пошлых» и скучных людей, лишенных идеалов, – тех, кто пассивно подчинился течению жизни: его «полуживые персонажи» – продукт темной эпохи19. Врач М.П. Никинин видел у Чехова изображение социальных недугов: демонстрируя обилие неврастеников в современном обществе, писатель указывает на те же причины неврастении, на которые обращают внимание и психиатры. «С улучшением этих [общественных] условий уменьшится число неврастеников и истеричных, и увеличится число деятельных членов общества»20. Даже Россолимо, хотя и находил изображение неврастении у Чехова «неубедительным», в конце концов согласился с тем, что неврозы его героев – следствие «наших русских условий».

В предреволюционном 1904 году психиатры во всех современных произведениях слышали один и тот же мотив: «так дальше жить нельзя»21. Весной следующего года эта фраза была у всех на устах. Несколькими годами ранее московский психиатр В.В. Воробьев (1865–1905) видел основную опасность для общества в скоплении «дегенеративных талантов» и «аномальных направлениях художественного творчества, вроде декадентства, ультра-импрессионизма, ультрасимволизма»22. Оказывая первую помощь раненым на баррикадах Красной Пресни в декабре 1905 года, Воробьев был смертельно ранен выстрелом полицейского пристава. Воображаемая угроза декаданса и вырождения уступила место реальной политической опасности.

Русские гамлеты

Еще задолго до 1905 года врачи пришли к убеждению, что «оздоровление общества» возможно только при условии перемен. Активисты общественной медицины голосовали за проведение широких реформ, расширение прав земств и смягчение бюрократического контроля над врачами на государственной службе23. «Оздоровление» стало синонимом политических реформ. Медик В.В. Смидович, взявший себе псевдоним Викентий Вересаев (1867–1945), писал: «врач, – если он хочет быть врачом, а не бюрократом, – должен, прежде всего, бороться за устранение тех условий, которые делают его работу бессмысленной и бесполезной»24. Герой его собственных «Записок врача» (1901) был в этом смысле отрицательным примером: уставший от борьбы, он был готов сдаться перед трудностями провинциальной земской службы. Некоторые увидели в этом «неврастенике» карикатуру на врача. Президент Петербургского медикохирургического общества профессор Н.А. Вельяминов назвал книгу «нездоровой», а ее автора – амбициозным и эгоистичным неврастеником. Споры вокруг «Записок врача» продолжались много месяцев; отклики за и против публиковались не только в специальных, но и популярных журналах25. Сикорский был на стороне Вересаева, подчеркивая, что слабость его героя – обратная сторона его нравственного поиска и стремления к идеалам. По его словам, писатель «нарисовал нам совесть среднего русского врача»: «тип, изображенный Вересаевым, это старый тип, хорошо известный в русской литературе – тип колеблющегося, сомневающегося, ноющего, бессильного человека. Тип этот представляет основную национальную черту русского человека, склонного к страданию, нерешительного, часто непрактичного». Тонко чувствующий, совестливый, но бездеятельный герой Вересаева, считал Сикорский, – это продукт эпохи, производящей «незавершенные и недоразвившиеся характеры», людей со слабой волей26.

На рубеже веков риторика воли встречалась повсеместно в высказываниях врачей, политиков, социологов, критиков. «Слабая воля» считалась признаком низкого социального статуса: ею наделялись дети, женщины, душевнобольные, «дикари» – т. е. все те, кто был «другим» по отношению к белому образованному мужчине27. Последний же мог обладать «слабой волей», только если был болен. Специально для таких случаев американский врач-физиотерапевт Джордж Биард (George М. Beard) в 1860-х годах придумал новый диагноз – неврастению, или нервное истощение. Эта болезнь, по мнению Биарда, поражала главным образом уставших от дел бизнесменов и работающих женщин среднего класса. В 1880—1890-х годах неврастения, вначале считавшаяся «американской болезнью», перекочевала в Европу. Так, во Франции конца XIX века – в период военных конфликтов с Германией – стало принято проявлять озабоченность здоровьем французской молодежи и говорить об упадке нации. В моду вошли исследования национального характера, сравнение силы воли и предпринимательского духа у разных наций. По мнению французов, их страна уступала Англии, Америке и Германии, где еще сохранился характерный для их древних предков «дух выдержки и настойчивости». Если пациенту-неврастенику врачи предписывали отдых, постельный режим, усиленное питание и массаж, то нации рекомендовалась «закалка воли». Дюркгейм писал: «Неспособность к самоограничению на протяжении некоторого времени есть признак болезни» – и советовал упражнения в самоконтроле и самодисциплине. Чтобы воспитать характер и «наполнить сталью» сердца молодых французов, патриоты предлагали «культ отечества» и армейскую подготовку28.

В некоторых исследованиях национального характера – в противоположность Дюркгейму – о русских и славянах говорилось как о людях пассивных, слабовольных и праздных, чей «меланхолический» темперамент вызван холодным и пасмурным климатом. Так, Г.Х. Эллис писал об «апатии, отрешенности, мистическом фатализме» русского характера. По мнению одного французского автора, этот характер – «скорее пассивный, чем активный, скорее сопротивляющийся, чем предпринимательский, скорее упрямый, чем проявляющий собственную волю, скорее покорный, чем бунтарский, скорее подчиняющийся авторитету, чем сильный и доминирующий». Сами русские с этим соглашались, а отечественные психиатры считали, что их страна не уступает по числу неврастеников даже самой «родине» этой болезни – США. «В настоящий момент мы, русские, едва ли найдем себе соперников в других нациях относительно огромного количества неврастеников», – писал профессор психиатрии из Харькова П.И. Ковалевский и задавался вопросом, «не с большим ли правом неврастения может называться русскою болезнью?»29.

В периоды политической реакции жалобы на слабость национального характера и вырождение учащались. В конце 1880-х годов харьковский психиатр Н.И. Мухин писал, что вырождение в России – нечто большее, чем биологический процесс накопления наследственных болезней. Это прежде всего продукт социальный – «по странному, несправедливому определению рока – и награда за труды, и наказание за грехи». Основная масса русских, «лихорадочно трудящаяся, терпящая всевозможные недостатки, отовсюду принимающая удары на свою голову и “с горя” пьющая…. не могла удержать стойкой нервной системы». Неврастения же – это та почва, на которой «пышным цветом развиваются цветы вырождения»30. Если иностранные авторы теории дегенерации упоминали в числе ответственных за вырождение факторы социальные – бедность, алкоголизм, отсутствие гигиены, то их русские коллеги упоминали в первую очередь репрессивный общественно-политический строй. Мухин не оставлял сомнений в том, что неврастения и вырождение – продукт «унижения», бедности и репрессий. А в 1908 году на собрании, посвященном Б.-А. Морелю – создателю теории дегенерации, Бехтерев назвал главной причиной вырождения русского народа капитализм, конкуренцию и расслоение общества на богатых и бедных31.

На первом съезде Союза русских невропатологов и психиатров в 1911 году политические протесты не могли звучать открыто и выражались эвфемизмом. Московский психиатр М.Ю. Jlax-тин сообщал о появлении большого количества «патологических альтруистов» – людей благородных и стремящихся к самопожертвованию. Однако в «русских исторических условиях» они не могли реализовать этих стремлений. Оставаясь невостребованным, их альтруизм принимал уродливые, патологические формы; страдая от «надрыва» и душевной дисгармонии, эти люди становились замкнутыми и, в конце концов, могли превратиться в пациентов психиатра. Ему вторил врач-большевик П.П. Тутышкин (1868–1937), утверждавший, что главная причина ослабления воли и энергии нации – невозможность политического действия. А их харьковский коллега Б.С. Грейденберг заявлял, что для «переходных исторических эпох» и великих социальных катаклизмов характерно увеличение числа неврозов и преобладание «незавершенного психологического типа»32.

И вновь для обсуждения «неудобных» политических вопросов психиатры обратились к иносказанию – литературной критике. Аменицкий интерпретировал психологические проблемы персонажей Леонида Андреева как обычные для периодов политической реакции. Врач, подписавшийся как «д-р В.М. Б-р» (возможно, В.М. Бехтерев?), примерами из литературы иллюстрировал увеличение числа «слабовольных» индивидов в периоды репрессий: «Когда мозг истощает для своей деятельности все жизненные соки, является общая атрофия других органов, и вследствие – ослабление воли. Тот, кто теряет силу воли, теряет в то же время силу жизни и с этой минуты делается жертвой пессимизма». По его мнению, эта же причина привела к тому, что «глубокое разочарование в науке, в цивилизации, в успехе просвещенной части современного человечества» постигло Льва Толстого. Волна пессимизма «захватила таких писателей, как Надсон (поэт печали), Вс. Гаршин, у которого изображен целый ряд “маленьких гамлетов”, и других»33.

Имя Гамлета уже не раз возникало в дискуссиях психиатров. Соотечественники Шекспира считали его героя безумным из-за неспособности к действиям и несовпадения его желаний и воли. Нерешительность Гамлета стала хрестоматийной, войдя даже в учебники психиатрии. Так, Генри Модели писал о неспособности Гамлета к действию в своей получившей широкую известность книге «Физиология и патология души» (1867). После того как эта книга была переведена на русский язык, российская публика также смогла узнать, что у людей с сильным интеллектом, способных без конца приводить аргументы как за, так и против какого-либо решения, «размышление парализует действие».

Позже британские психиатры считали Гамлета душевнобольным уже по иной причине: они находили персонажа Шекспира «привлекательным и трогающим только при условии, что он безумен»34. С ними соглашался российский психиатр Л.В. Блуменау, назвавший Гамлета «неуравновешенным» и подозревавший за этим патологическую наследственность: «мать – бесхарактерная женщина, дядя – страстный преступник». Однако большинство его коллег, симпатизируя шекспировскому персонажу, не считали Гамлета душевнобольным. По словам врача А.Н. Кремлева, если принять, что «всё, что делает Гамлет в течение первых трех актов, он делает, находясь на границе помешательства, тогда весь глубокий смысл его речей, всё его остроумие, все его разоблачения, – всё это теряет всякий смысл». Кремлев не усматривал в Гамлете ни «отсутствия интеграции поведения», ни «уродливой неравномерности развития», – ни одного из признаков дегенерации, которые приписывали ему другие психиатры35.

В России Гамлет воспринимался не только и не столько как символ рефлексии и бездействия, сколько как символ противостояния властям. Г.Х. Эллис так объяснял популярность Гамлета в России: «с умом острым, но не подавляющим, тонко чувствующий, с благородными идеалами, но слабой волей и неопределенными целями, в неравной борьбе с политическим миром, называемым “тюрьмой”, в довершение всего – темпераментный в исполнении своей роли – каждый русский из тех, кто хотел стоять прямо и быть самим собой, чувствовал себя Гамлетом один на один со своей судьбой»36. Доктор Б-р утверждал, что Гамлет – не душевнобольной или вырождающийся, а «всего лишь» неврастеник. Неврастения же – прибавлял он, возможно знакомый с идеями Дюркгейма, – скорее характеристика состояния общества, чем болезнь. Поэтому и Гамлет – это социальный тип, а не пациент. Он – человек «неполного психологического типа», принадлежащий, – как и русские интеллигенты, современники самого доктора Б-ра, – «переходному времени». В эпохи, подобные шекспировской и той, в которую жил сам доктор, «душевные функции членов общества… выбиты из колеи обыденной рутинной жизни – у одних подавлены сомнением, разочарованием в старом, у других приподняты, взвинчены – словом, духовная сфера находилась в состоянии неординарном, пожалуй, ненормальном». Но такая социальная анормальность вовсе не означает клинического сумасшествия, и перспективы у нее другие: «Для неполного психологического типа два выхода: это – тип вырождения, если неблагоприятные внешние условия продолжают подавлять светлые стороны его личности, или же – тип переходного времени, если появление его совпадает с прекращением консервативного, репрессивного настроения общества… Тогда из него может развиться критически мыслящая и действующая личность»37.

Русская литература рубежа веков, как считали современники, страдала от недостатка сильных характеров. Их место заняли «маленькие гамлеты» и «обломовы». Сикорский с сожалением констатировал: «так как слабость воли составляет национальную черту русского, как и других славянских народов, то изображением этого недостатка изобилует наша художественная литература. Обломов стал нарицательным именем недеятельного человека, а рефлексия и нытье, издавна свойственные русскому образованному человеку, выражают факт гамлетовской задержки на точке обдумывания при неспособности перейти к решимости и действию». Обломов и чеховские «нытики» побудили психиатров и психологов высказаться и о том, как не надо воспитывать детей, если хочешь получить сильную и бодрую нацию38.

Уже в 1860 году в эссе «Гамлет и Дон Кихот» Тургенев жаловался, что среди его современников было гораздо больше рефлектирующих и пассивных гамлетов, чем деятельных идеалистов, похожих на героя Сервантеса. И все же Дон Кихот появился, и именно тогда, когда его можно было менее всего ожидать. Как и герой Сервантеса, он казался безумцем39.

В поисках положительного героя

Чтобы победить зло, Дон Кихот Сервантеса сражался с ветряными мельницами; для его русского единомышленника все мировое зло сосредоточилось в цветке. Рассказ Всеволода Михайловича Гаршина «Красный цветок» (1883) – история пациента психиатрической больницы, которому кажется, что в цветке георгина, растущем в больничном саду, заключены космические силы зла. Во имя спасения человечества от мирового зла герой Гаршина вступает с ним в главную битву своей жизни. Несмотря на то что больничный персонал, как ему кажется, делает все, чтобы помешать его миссии, герою удается добраться до цветка и сорвать его. Его находят мертвым с зажатым в холодеющих пальцах красным цветком.

Этот рассказ мог быть прочитан и как детальное и реалистичное описание психической болезни, и как призыв к гуманному обращению с душевнобольными. Психиатры нашли его достойным всяческого внимания: Эллис назвал «лучшим рассказом о безумии», а Сикорский восхищался мастерским описанием симптомов маниакального расстройства – таких, как экзальтированность, смена периодов ясного сознания и острого помешательства, причудливые ассоциации, превращающиеся в навязчивые идеи40. Однако благодаря давней традиции связывать безумие с протестом современники увидели в рассказе Гаршина нечто большее, чем изображение безумия. Глеб Успенский (которого в конце жизни также самого постигла душевная болезнь) писал: в рассказе мы, «кроме тонких наблюдений над симптомами психической болезни, видим, что источник страдания больного человека таится в окружающей его жизни и что оттуда, из жизни, страдание вошло в его душу. Видим, что жизнь оскорбила в нем чувство справедливости, огорчила его, что мысль о жизненной неправде есть главный корень душевного страдания и что нервное расстройство, физическая боль, физическое страдание только осложняют напряженную работу совершенно определенной мысли, внушенной впечатлениями живой жизни»41.

В глухие 1880-е годы, когда «нормальные» люди избегали публичности и политики, любой заявлявший о себе сильный, волевой характер казался сумасшедшим. Сравнив персонажей чеховской «Палаты № 6» и «Красного цветка», Н.К. Михайловский отдал предпочтение последнему: в отличие от «апатичного» и «индифферентного» персонажа Чехова, гаршинский герой деятелен, благороден и идет в своем самопожертвовании до конца42. Сикорский также оценил мысль Гаршина, что душевная болезнь не может до конца разрушить сердцевину человеческой личности. В заключительном эпизоде рассказа «больного, истощившего все свои силы под влиянием великодушной, но безумной идеи бреда, нашли мертвым со светлым, спокойным выражением лица, его истощенные черты выражали какое-то горделивое счастье». Психиатры знают, писал Сикорский, что даже при таких тяжелых болезнях, как прогрессивный паралич, «где болезненный процесс доводит человека до крайнего безумия и почти изглаживает все черты человечности, даже в этом состоянии, тем не менее, под влиянием ли участия к больному или при иных условиях – иногда на минуту может вспыхнуть яркое проявление чувства и мысли, на которое, казалось, больной уже более был неспособен»43.

Сикорский познакомился с Гаршиным в 1883 году, вскоре после публикации «Красного цветка». После этой встречи Гаршин писал своей матери: «Великим психиатрам (пока их почти не было) будет дана великая и добрая власть, ибо великий психиатр не может быть скотом». Во время их последующих встреч Сикорский, по словам Гаршина, оставался любезен и подарил ему одну из своих последних книг. В 1884 году Гаршин сообщал матери, что рецензия Сикорского на «Красный цветок» «полностью вознаградила» его «за нелепые отзывы» других критиков44.

Современников Гаршина восхищали и его писательский талант, и человеческие качества. Его близкий друг В.А. Фаусек писал: «Я часто думал, что если можно представить себе такое состояние мира, когда в человечестве наступила бы полная гармония, то это было бы тогда, если бы у всех людей был такой характер, как у Всеволода Михайловича. Основная черта его была – необыкновенное уважение к правам и чувствам других людей, необыкновенное признание человеческого достоинства во всяком человеке, не рассудочное, не вытекающее из выработанных убеждений, а бессознательное, инстинктивное свойство его натуры». После смерти Александра II от рук террористов Гаршин, подобно Льву Толстому, молил нового царя простить убийц. Он также умолял петербургского градоначальника, графа Лорис-Меликова, на жизнь которого покушался польский студент, не выносить смертного приговора. После посещения Лорис-Меликова Гаршин отправился в Ясную Поляну к Толстому и, как рассказывают, провел с ним «целую ночь в восторженных мечтаниях о том, как устроить счастье всего человечества. Из Ясной Поляны Гаршин выехал окончательно убежденный в своем призвании, купил по дороге лошадь и, подобно Дон Кихоту, разъезжал на ней по Тульской губернии, проповедуя уничтожение зла. В конце концов, он попал в психиатрическую больницу, где и пробыл несколько месяцев»45. Гаршину был поставлен диагноз «циклический психоз». Еще четыре года спустя он покончил с собой под влиянием приступа душевной болезни, бросившись в лестничный пролет.

Несколько врачей взялись анализировать болезнь Гаршина – как они заявляли, подталкиваемые профессиональным интересом. Но поскольку писатель пользовался всеобщей любовью, психиатрам пришлось признать, что недуг не разрушил до конца ни его таланта, ни благородной натуры. «Непосвященные думают, что психическая болезнь совершенно искажает душевный облик человека, – писал Н.Н. Баженов. – Для многих случаев, в особенности для тех, где нет разрушения интеллекта, это совершенно неверно, и даже в самом разгаре болезни можно отыскать кардинальные определяющие черты. Даже самое содержание бреда в известной степени заимствуется из нормальной психологии того же лица. И в этом отношении бред Гаршина был чрезвычайно характерен. И в приступе безумия – он такой же ненавистник зла, так же полон деятельной любви к людям, так же готов пожертвовать собой для их блага, как и в состоянии нормального душевного равновесия»46. Свою работу Баженов озаглавил не «болезнь», а «душевная драма Гаршина». Другой психиатр, И.А. Бирштейн, находил трагический смысл в безумии и смерти Гаршина. Комментируя сон писателя о звезде, врач утверждал: бросаясь вниз, в пролет лестницы, «Гаршин, в сущности, летел вверх, ей [звезде] навстречу, в объятия, благословляя этот единственный действительно счастливый момент своей короткой жизни». Смерть Гаршина навела психиатра на мысль о том, что «апофеоз жизни» проявляется равным образом и «в гениальном творчестве, и в психоневрозе или в самоубийстве»47.

«Гаршинские типы» стали во множестве попадаться психиатрам во время революции 1905 года. Лахтин сообщал о пациенте «в состоянии галлюцинаторной спутанности, которому казалось, подобно герою повести Гаршина “Красный цветок”, что борьба сил тьмы и света сосредоточилась в нем самом, и что он должен пожертвовать своей жизнью, чтобы остановить кровопролитие, уничтожить зло в мире и спасти всех погибающих». Нужен был очень бдительный надзор, прибавляет психиатр, чтобы «предупреждать его постоянно повторяющиеся попытки принести себя в жертву путем самоубийства». Лахтин наблюдал еще несколько пациентов, которых назвал «психастениками» и отнес к тому же типу «патологических альтруистов». Он нашел и в альтруизме, и в страдании «эволюционный» смысл: они способствуют развитию и совершенствованию человечества как «источник человеческих верований». «Примиряясь с земными страданиями во имя потустороннего блага, человечество создает условия, необходимые для продления жизни и для подъема ее уровня здесь на земле»48. Эпитет «патологический» в применении к альтруизму не был уничижительным: его патологическое происхождение нисколько не умаляет его внутреннюю ценность – «подобно тому, как ценность жемчуга не уменьшается оттого, что он представляет собой патологический нарост на раковине». Врач видел в патологических альтруистах представителей нарождающегося человеческого типа: «природа как бы на одно мгновение приподнимает завесу, отделяющую нас от будущего человечества». Такими людьми из будущего были названы Сократ, пророк Магомет, Жанна д’Арк, Огюст Конт и литературный персонаж – Дон Кихот49.

Патологическими альтруистами могли быть не только мужчины. Лахтин нашел женскую версию этого феномена – так называемую «боязнь невест». По его словам, некоторые молодые женщины испытывали перед свадьбой непреодолимую тревогу: сомневаясь в силе своего чувства, они боялись, что недостойны своих будущих мужей. У женщин было еще меньше возможностей, чем у мужчин, для проявления своих альтруистических чувств. Замужество оказывалось почти единственным способом реализовать себя, а самым лучшим для молодой идеалистически настроенной женщины, считал Лахтин, было выйти замуж за благородного и деятельного мужчину, помощницей которого она при этом становилась. Образец таких отношений описан Тургеневым в романе «Накануне» (1860): Елене удается реализовать свои идеалистические интенции, став женой и соратницей Инсарова – болгарина, борющегося за освобождение своей страны50. Лахтин описывал «боязнь невест» как опасения молодой благородной женщины, что приносимая ею жертва недостаточно велика.

Революция 1905 года совпала с трехсотлетием романа Сервантеса. В том же году критик Вацлав Боровский написал статью «Лишние люди» – о русском революционном движении 1860—1880-х годов. Описывая революционеров, он воспользовался тургеневским разделением на «гамлетов» и «донкихотов». «Гамлеты» – интеллигенты, которых приводят в революцию размышления об окружающем, «донкихоты» – революционеры из народа, ставшие борцами не в результате рефлексии, а по зову сердца. В результате даже психиатры перестали считать Дон Кихота безнадежным душевнобольным. Только один все же поставил персонажу Сервантеса диагноз «паранойя», но тут же оговорился, что «болезнь не перешла в третью стадию психической слабости, а закончилась просветлением». Похоже, психиатры согласились с критиком, риторически вопрошавшим: «И разве дорого за героизм платить безумием?»51

Революционный фермент преобразил российское общество, ценностями которого теперь стали активность, самопожертвование и героизм. Для радикально настроенных врачей «фанатики, проповедники высших идей, борцы за идею» – те, кого они раньше относили к «высшим вырождающимся», – теперь выглядели как «прогрессивный элемент» и были предпочтительнее здоровых52. Были пересмотрены диагнозы и других персонажей, которых прежде подозревали в патологии, – например, героев Максима Горького, певца «безумства храбрых». Немногим ранее психиатрам уже случалось обсуждать персонажей Горького и даже, по долгу службы, усомниться в их психическом здоровье – так, главный герой романа «Фома Гордеев» (1899), интеллектуал и идеалист, был назван «типичным неврастеником или психастеником». Однако накануне революции врачи поспешили снять с него этот диагноз. Для этого, правда, они предлагали переписать конец романа. У Горького Фома Гордеев кончает с собой – предположительно в припадке болезни. Однако врачи решили, что такой конец «для Фомы Гордеева как литературного типа» был бы неправильным. В статье «Патологические черты литературных персонажей Горького» Шайкевич утверждал: Фома – «человек более чувства, чем ума… но в этом нет и тени патологического». Не найдя никакого «органического предрасположения к психозу», Шайкевич имел все основания утверждать, что роман – изображение не болезни, а духовного поиска53.

В сравнении с напуганным и пассивным обывателем даже параноик выглядел привлекательнее. Автор статьи «Безумие, его смысл и ценность» Николай Вавулин пришел к парадоксальному выводу, что так называемые безумцы – самые нормальные люди. Во время революции Вавулина дважды арестовывали и сажали в тюрьму. Прежде здоровый человек, после нескольких месяцев в одиночной камере он начал галлюцинировать. Это заставило его размышлять о душевной болезни и заключить, что в некоторые исторические эпохи и в плохо устроенном обществе «параноик» имеет преимущества перед его «нормальными» членами. С долей иронии Вавулин писал: «Параноик вообще представляет собой самое гармоничное явление в человеческой природе. Он не знает раскола, противоречий, угрызений совести и “проклятых вопросов”, отравляющих существование другим. Параноик всегда убежден, что он создан для великих событий»54.

В начале века многие заявили о желании пересмотреть критерии психической болезни и здоровья. Граница между «нормальным» и «ненормальным», всегда расплывчатая даже для психиатров, могла сдвигаться, в зависимости от обстоятельств, в ту или другую сторону. Еще в 1876 году психиатр В.Х. Кандинский (1849–1889), дядя художника Василия Кандинского, заметил: о патологии можно говорить, «когда душевное расстройство является в слишком резкой форме, когда двигающая идея или чувство слишком нелепы, слишком далеки от нормы, или когда психическое расстройство сопровождается резкими телесными симптомами. Но степени душевного расстройства бесчисленны, и строго разграничить явления патологические и физиологические невозможно». Кандинский, сам страдавший душевной болезнью, которую он мастерски описал в своей книге «О галлюцинациях» (1889), более других был склонен считать границу нормы и патологии проницаемой и условной. Он сблизил галлюцинации со сновидениями, – а когда рецензент удивился такому смешению «нормальных» снов и «патологических» галлюцинаций», возразил: «Автор как будто думает, что все принадлежащее к болезненному состоянию должно быть и по существу чем-то другим, отличным от явлений нормальной жизни, – как будто болезненное состояние не есть та же жизнь, текущая по тем же самым законам, как и жизнь нормальная, но только при измененных условиях»55.

Сложившийся на рубеже веков (не без влияния Ницше) культ творчества толкал на то, чтобы пересмотреть понятия нормы и ненормальности. В «Заметке о “нормальном” и “ненормальном”» московский психиатр Ю.В. Каннабих (1872–1939) писал: «Этически нормален – человек-творец, который, по выражению Emmerson’a, чтит свою душу» и перефразировал Ницше: «Великие люди и великие дела усиливают амплитуду жизни». При этом подразумевалось, что условия для такого рода «нормальности» появятся только с установлением в России политических свобод. Его коллега А.А. Токарский в публичной лекции о страхе смерти утверждал, что человеческая жизнь измеряется не длительностью, а интенсивностью, причем действительно интенсивно жить человек начинает, когда выходит за пределы личного существования и отдает жизнь другим. В тон ему физиолог А.И. Яроцкий (1866–1944) писал, что долгота жизни субъективна и зависит от того, насколько человек верит в идеалы56.

За участие в марксистском кружке Яроцкий был арестован и сослан. Оказавшись впоследствии в Париже, он нашел пристанище в лаборатории знаменитого иммунолога И.И. Мечникова. Мечников исследовал, в частности, бактериальную флору кишечника и ее позитивное влияние на здоровье и продолжительность жизни. Яроцкий, однако, пришел к выводу, что его патрон преувеличивает значение «толстой кишки с обитающими в ней микробами»: «нельзя… полагаться на мечников-скую простоквашу… Более справедливым кажется учение Толстого, по которому преждевременное наступление дряхлости в современных поколениях людей объясняется… нравственным разладом, следствием противоречия требований морали… с современным государственным и социальным строем». Единственный, согласно Яроцкому, способ оздоровить население страны, похожей на «большую тюрьму», – дать людям свободу. И горе, и боль «переносятся гораздо легче, если человек стоит на точке зрения общественного деятеля или партийного борца… Вера в свое правое дело и конечную победу еще сохранила жизнь Веры Фигнер, М.А. Морозова, несмотря на те нравственные удары, которым они подвергались». Подобно Шарко, направлявшему тех больных, которым не в силах был помочь, к святыням Лурда, российский психиатр предлагал терапию революцией57.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю