Текст книги "Классики и психиатры"
Автор книги: Ирина Сироткина
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Введение
Снять таинственный покров с великого человека, разгадать загадку его души, выяснить величие совершенного им дела, проникнуть в сокровенные замыслы его художественной мысли… должно сделаться самым настоятельным объектом исканий и долгом для современных поколений!
И.А. Сикорский, психиатр1.
Эта книга – о попытках психиатров утвердить себя экспертами в области литературы и писательского творчества. Такие попытки предпринимались на протяжении всего существования психиатрии, но в особенности на рубеде XIX и XX веков. Российскому психиатру Сикорскому вторил его немецкий коллега ПаульЮлиус Мёбиус: «Без медицинской оценки никого понять невозможно. Невыносимо видеть, как лингвисты и другие кабинетные ученые судят человека и его действия. Они и понятия не имеют, что, кроме морализирования и среднего знания людей, требуется еще нечто»2. Мёбиус сам живо интересовался болезнями знаменитостей и написал несколько биографий – в том числе Гёте, Шумана и Шопенгауэра, – рассматривая, какое влияние на их творчество оказали их недуги, реальные или предполагаемые. Такой нетрадиционный медицинский поворот биографического жанра Мёбиус назвал патографией3. Объяснить творчество как продукт болезни пытался и профессор психиатрии из Турина Цезарь Ломброзо. Он выдвинул шокирующую гипотезу о том, что гений связан с эпилепсией, которая сама является знаком вырождения. Последователи Ломброзо интерпретировали творчество как патологию и искали талант в нервных структурах4. В конечном счете литература их усилиями превратилась в «эпифеномен, нечто такое, что может быть понято только при участии научной медицины»5.
В XX веке психиатрическая аннексия творчества, которая должна была означать превосходство медицинского знания над суждениями непрофессионалов, сама стала объектом изучения. Она была интерпретирована с позиций теории социального контроля, согласно которой доминирующие социальные группы управляют другими путем «стигматизации» – навешивания на них «ярлыков». Стигматизируемые группы объявляются «отклоняющимися от нормы», девиантными или отмеченными патологией. В рамках теорий социального контроля врачи рассматривались как обладающая влиянием общественная группа, а их пациенты, реальные или потенциальные, – как жертвы стигматизации, на которых навешен ярлык медицинского диагноза6.
Патография с этой точки зрения – один из инструментов медицинской стигматизации. Именно так считает социолог Джордж Беккер в своей книге «Дилемма безумного гения: исследование по социологии девиантности»7. Он утверждает, что медицинская стигматизация выдающихся людей привела к тому, что понятие гения стало прочно ассоциироваться с патологией. Романтики XVIII века воспользовались античной идеей о «божественной болезни» – или, по Платону, «энтузиазмо-се», – чтобы подчеркнуть: гению свойственны спонтанность, эмоциональность, иррациональность и интуиция. Именно эти качества они ценили более всего. Напротив, викторианцы видели в этих чертах инфантилизм и безответственность, отдавая предпочтение разуму, чувству долга и самоконтролю. С их точки зрения, «иррациональные» художники нуждаются в руководстве со стороны их более разумных и моральных сограждан. На роль таковых сразу стали претендовать врачи. Заявление романтиков о «божественной болезни» как источнике творчества оказалось чрезвычайно рискованным. Как иронически заметил британский историк Рой Портер, объявив себя безумцами, романтики не подумали о последствиях: их современники-врачи превратили «божественную болезнь» в медицинский диагноз8.
В античности гением называли духа или демона, вселяющегося в отмеченного Богом; общеизвестны слова Сократа о том, что его мудрые мысли подсказывает ему «внутренний голос» – его «демон». В начале XIX века французский врач Луи-Франциск Лелю заявил, что «демон» Сократа – это галлюцинация. Книга Лелю «Демон Сократа» (1836) стала первой патографией, а немногим позже он написал медицинскую биографию Блеза Паскаля. С тех пор патография стала особым жанром, хотя и спорным, но тем не менее процветающим – в особенности в тех странах, где литература традиционно играла большую роль. В Германии, России и Франции врачи подвергли разбору прежде всего поэтов, писателей и художников с соответствующей репутацией – маркиза де Сада, лорда Байрона, Эдгара Алана По, Гюстава Флобера, а вслед за ними и многих других.
Хотя медики много способствовали возникновению стереотипа о «безумном гении», тем не менее будет неверно видеть в поэтах и художниках исключительно жертв стигматизации. Иногда в том, что за ними закрепился ярлык безумия, есть их собственная «вина». Социологи признают, что стигматизируемые группы могут сознательно идентифицировать себя как девиантную группу и таким образом начать процесс своей стигматизации9. Беккер отмечает: «Гений явно не был беспомощной жертвой лицемерного “навешивания ярлыков” – он не только участвовал в процессе собственной стигматизации, он, до определенной степени, ее спровоцировал». Конструирование девиантности – работа не одной, а нескольких групп; процесс социального контроля более сложен, чем иногда представляют. Соответственно можно сказать, что врачи ответственны за стигматизацию не более чем любая другая отдельно взятая группа. Кроме того, недавние исторические исследования показали ограниченность самого понятия медицинской стигматизации10. Хотя в каких-то случаях использование его правомерно, стигматизация – только один из аспектов, и для воссоздания полной исторической картины столь односторонней интерпретации недостаточно. Настоящая работа призвана показать, что, характеризуя патографию только как инструмент стигматизации, мы упускаем из виду богатую историю этого жанра.
Иными словами, исследователя – историка или социолога – интересуют не только заявки социальных групп на власть, но и их субкультура – групповые цели и проекты, ценности и социальные установки. Исследователю патографии важно знать, кто были ее авторы, – образовывали ли они однородную группу, принадлежали ли к определенной профессии, какие цели преследовали, – и как проект патографии был связан с другой их деятельностью. Необходимо прояснить контекстуальный смысл патографий, который не исчерпывается стремлением их авторов к социальному контролю. Так, утверждение Мёбиуса, с которого мы начали, в действительности было направлено в адрес биографов и литературных критиков. По мнению Мёбиуса, не будучи врачами и не разбираясь в психиатрии, они преувеличивали психологические проблемы объектов своего внимания.
Мёбиус и обратился к патографии для того, чтобы опровергнуть неверные, с его точки зрения, диагнозы знаменитостей. Он хотел противопоставить квалифицированное мнение меди-ка-эксперта жизнеописаниям, написанным профанами. В его задачи не входило «принизить своих героев», и взгляд его на писателей и художников был «скорее симпатизирующим, чем уничижительным». Однако в то же самое время Мёбиус писал: «Психиатры (а я – не один ли из них?) склонны видеть психическую болезнь в каждом человеке и украшать свои повествования медицинскими комментариями». Своей задачей как психиатра он считал сокращение дистанции, которая отделяла нормальное от патологического. Для этого надо было показать, что, с одной стороны, заболевший душевной болезнью не перестает быть человеком, а с другой стороны – что отклонения от нормы более часты, чем это принято считать. Мёбиус писал: «Мы должны отбросить старое, но все еще господствующее разделение на здоровую и больную душу… В какой-то степени патология есть у каждого… Мысль о том, что человек может быть или только нормальным, или только сумасшедшим, – это или миф, или клише»11.
В этой книге я хочу показать, что патографии служили той трибуной, с которой медики высказывали свои взгляды на литературу и общество. Делая определенные заявления как в области медицины, так и морали, они пытались вписать свои узкоспециальные интересы в более широкое поле культуры. Подобно жанру биографии, целью которого изначально было дать образцы добродетельной и достойной жизни, авторы патографий также претендовали на определенную моральную позицию. Психиатры XIX века, как и их современники, верили в прогресс, разум и цивилизацию, и эти убеждения в равной мере отражались как в их теориях, так и в литературных опытах. Забота об общественной морали была частью профессиональной деятельности психиатров: по словам историка, «именно выполнение морально-пасторских функций, а не медицинских обязанностей как таковых, придавало психиатрам профессиональный статус и авторитет». Как и их западные коллеги, российские психиатры увидели в патографии возможность обратиться к волновавшим их вопросам, выходившим за пределы узкопрофессиональных. Поэтому они стремились расширить свою компетенцию, распространив ее на как можно более широкую область литературы и искусства. В начале 1890-х годов профессор психиатрии из Харькова П.И. Ковалевский издал одну из первых в стране патографий – характеристику болезней Ивана Грозного и других самодержцев12.
Как и мотивы написания патографии, так и значение этого жанра в разные эпохи и в разных культурах различались. Когда, например, психиатры в Англии и их коллеги в России утверждали, что литература – бесценный источник знаний для их профессиональной работы, их заявления были схожи только с первого взгляда, поскольку преследовали разные цели. Возьмем, к примеру, два похожих утверждения: одно – сделанное британским психиатром Генри Модели в конце 1860-х годов, другое – его российским коллегой М.О. Шайкевичем почти четыре десятилетия спустя. В книге «Физиология и патология психики» (1867) Модели писал: «Художник вроде Шекспира, тонко разбирающийся в человеческой индивидуальности, в отношениях человека с окружением, находящий порядок в видимом беспорядке и обнажающий закономерность в эволюции жизненных событий, дает в форме художественного произведения более ценные сведения, чем те, которые может дать наука на теперешней стадии ее развития». На первый взгляд, российский психиатр говорил о том же самом: «Как ни ценно то, что приобретено научными методами, как ни прекрасно будущее, которое сулят нам поклонники экспериментальной психологии, все-таки… душевная деятельность по самой своей природе такова, что без чувственного познавания через посредство образов многое останется недоступным для упомянутых научных методов. А потому интуиция, художественное творчество будут еще долго снабжать нас, психиатров, ценным материалом»13.
И британский и российский психиатры, казалось бы, ставят литературу выше научно-медицинского знания, – но только в определенном смысле; их стратегические цели различны. Для британских врачей, чье положение в обществе было стабильно высоким, интерес к литературе, особенно классике, стал способом закрепить высокий статус медицинской профессии. Любовь к литературе была признаком врача-джентльмена, в отличие от врача нового образца, для которого технические умения были важнее общей культуры. Когда доктора старой формации – такие, как Модели, который стоял во главе крупной больницы, – цитировали Шекспира, они демонстрировали свое культурное превосходство как публике, так и врачам нового поколения, стремившимся занять их место. Для британских психиатров, таким образом, «ссылки на литературу были чисто декоративными – знаком достижений, гарантией статуса врача-джентльмена»14.
Шайкевич же расточал свои комплименты литературе в совсем другой ситуации. В это время в российских университетах только начали возникать психологические лаборатории, и психологические эксперименты на душевнобольных пациентах были редкостью. Они связывались прежде всего с именем немецкого психиатра Эмиля Крепелина, предложившего так называемый формальный подход к диагностике и классификации душевных болезней. Подход Крепелина очень медленно завоевывал признание среди российских психиатров, в большинстве своем приверженцев французской школы. Многие врачи старого поколения критиковали подход Крепелина вместе с идеей психологического эксперимента, риторически вопрошая: как можно «положить душу на весы» или рассматривать психику под микроскопом? Замечание Шайкевича, отдававшего преимущество литературе как альтернативному по отношению к естественным наукам источнику знаний о человеке, лежит в русле такого рода критики.
В целом российские психиатры чаще своих западных коллег обращались к литературе и использовали более широкий круг источников. Литературные ссылки в их работах не были чисто декоративными, а выполняли вполне конкретные функции. Отчасти это связано с высоким статусом, которым в России обладала литература и писатели. На этот счет высказывались многие. Н.Г. Чернышевский, в многократно цитировавшемся фрагменте, говорит, что литература восполняла собой отсутствие философии и общественной мысли, – включая то, что мы бы сейчас назвали науками о человеке: «В странах, где умственная и общественная жизнь достигла высокого развития, существует, если можно так выразиться, разделение труда между разными отраслями умственной деятельности, из которых у нас известна только одна – литература. Поэтому как бы мы ни стали судить о нашей литературе по сравнению с иноземными литературами, но в нашем умственном движении играет она более значительную роль, нежели французская, немецкая, английская литература в умственном движении своих народов, и на ней лежит более обязанностей, нежели на какой бы то ни было другой литературе».
«Русская литература – Евангелие русской интеллигенции, – вторил ему Р.В. Иванов-Разумник. – Условия русской жизни, жизни русской интеллигенции, складывались так, что только в одной литературе горел огонь, насильно погашенный в сырой и слякотной общественной жизни»15. А Кондра-тий Рылеев заявлял: «Я не поэт, я гражданин», требуя от литературы быть в одно и то же время и строителем и зеркалом общества. Начатая им дискуссия длилась больше века. Когда Н.А. Добролюбов пожелал высказаться на политические темы, он написал статью, посвященную современным ему литературным персонажам. А когда Чернышевский захотел пропагандировать свой идеал рационально устроенного общества, он написал роман «Что делать?». Говоря словами А.И. Солженицына, литература была «вторым» – альтернативным – правительством, действовавшим в интересах общества, но против официальной идеологии16. Как писал философ В.В. Розанов, «не знать [литературу], не любить ее, не интересоваться ею – это значило с того времени стать отщепенцем своего общества и народа, ненужным отброском родной истории, узким и невежественным эгоистом»17.
Писатель сделался центральной фигурой русского общества, и психиатры использовали это для того, чтобы повысить статус собственной профессии. Они заявляли, что задачи психиатрии – исследовать душу и ставить диагноз своему времени – не чужды задачам литературы. Называя некоторые литературные произведения «настоящим учебником» для своей профессии, психиатры брали ничего не подозревавших писателей в союзники. Один из них заявил, что психиатрия больше всего обязана не врачам, а писателю – Достоевскому. Тот «сделал понятными душевноболезненные состояния широкой публике. Он приблизил их к народной душе и привлек внимание массы людей к этим печальным явлениям человеческого бытия, чего не могла бы сделать никакая научная популяризация»18. По его мнению, гуманизм произведений Достоевского подготовил дорогу для реформ домов умалишенных в России и помог облегчить участь заключенных.
С другой стороны, психиатры объявляли себя главными экспертами как в исследовании душевных глубин, так и в анализе литературных произведений и их авторов. Так, один из них с важностью свидетельствовал об «абсолютной правдивости и поразительной точности описаний патологии» у Достоевского и Тургенева. Подобно ему, британский психиатр объявлял, что у Шекспира были «обширные медицинские познания, которыми и в наши дни обладает далеко не каждый – исключая, конечно, профессиональных врачей»19. Без помощи профессионалов, писал его российский коллега, широкая публика якобы не может понять «душевнобольных» персонажей, например Гоголя. Понять «героев Достоевского возможно только при помощи психиатра» – вторил ему другой20.
Несмотря на претензии психиатров выносить самостоятельные суждения о литературе, их мнение полностью совпадало с мнением критиков. Известно, что современники Гоголя – по крайней мере, наиболее радикально настроенные из них – обвинили писателя в конце его жизни в социальном эскапизме. Первым предположение о душевной болезни Гоголя высказал Белинский, – думая таким образом объяснить его «предательство». Это мнение подхватили другие критики, а за ними – психиатры, поспешившие сформулировать диагноз. «Случай Гоголя» обсуждается в первой главе книги: он показывает, насколько тесно психиатрия была укоренена в культуре XIX века с его «моральным проектом». В той же главе рассматривается, как в новом столетии, вместе с переменой интеллектуальной атмосферы, изменилось отношение к Гоголю и его болезням.
Но литература – не только объект психиатрических штудий. Литературные персонажи могут служить иллюстрациями или даже источниками для медицинских диагнозов. Несколько десятилетий тому назад историк психиатрии Генри Эллен-бергер упомянул о сходстве между рассказами Артура Шниц-лера и современными ему историями болезней. С тех пор появилось множество работ, рассматривающих влияние литературы на психиатрию. Так, историк Марк Микале посвятил целую монографию той роли, которую «Мадам Бовари» Флобера сыграла для становления диагноза «истерия». Подобным образом Достоевский и его персонажи продолжают давать психиатрам пищу для обсуждения разных форм эпилепсии – «падучей болезни»21.
Достоевский стал объектом врачебного внимания из-за припадков, которые начались у него на каторге и от которых он лечился у доктора Яновского. После смерти писателя появилось сразу несколько его патографий. Их авторы приступали к своей теме с реверансами: как писал один из них, он осмеливался исследовать недуг Достоевского «не из особого рода научного вандализма, а, скорее, из почтения» к писателю22. В то время эпилепсия считалась признаком вырождения, и хотя тот же психиатр причислял нелюбимых им поэтов-де-кадентов к «вырождающимися», он избегал применять ту же характеристику к чтимому им писателю. «Случай Достоевского» стал пробным камнем теории вырождения и заставил психиатров изменить диагноз – вместо «дегенерации» писать о «прогенерации», т. е. отклонении в другую, положительную, сторону. Во второй главе обсуждается, как столкновение с «больными гениями» побуждало психиатров пересмотреть взгляды на болезнь.
Как и в случае с Гоголем, когда критики Льва Толстого обвинили его в недостаточной революционности, психиатры последовали за их мнением. Раздосадованный на Толстого из-за его философии ненасилия, Н.К. Михайловский назвал его блестящим писателем, но слабым и предубежденным мыслителем. Подхватившие это мнение психиатры затруднялись в постановке определенного диагноза, «находя» у Толстого то невроз, а то и «аффективную эпилепсию». В третьей главе рассказывается о том, как произведения и личность Толстого заставили психиатров пересмотреть эти ярлыки. «Случай Толстого» совпал по времени с возникновением психотерапии и психоанализа. В России некоторые идеи психотерапевтов оказались созвучны философии Толстого, и это способствовало их восприятию. Толстовская критика официальной медицины помогла молодому поколению врачей отказаться от традиционных психиатрических практик и развивать новые. «Пространством» психотерапии стали не большие психиатрические больницы, а более домашняя, интимная обстановка так называемых нервных лечебниц и санаториев. В этих изолированных от мира «светских монастырях» (как выразился П.-Ю. Мёбиус) у врачей была свобода выбора лечения, – они могли применять психотерапию или даже философию Толстого.
Четвертая глава повествует о судьбе диагноза «неврастения». Категория эта традиционно вызывала ассоциации с литературным персонажем – шекспировским Гамлетом. Но в России неврастения оказалась еще и политически окрашенным диагнозом. Российские психиатры объясняли «гамлетовскую» слабость воли у интеллигенции реакционным и репрессивным строем. Альтернативу неврастеничному Гамлету они видели в другом персонаже – Дон Кихоте. Во время революционных событий 1905–1907 годов врачи обнаружили среди своих пациентов «патологических альтруистов», похожих на героя Сервантеса. Изображая своих пациентов в образе литературных героев и объясняя причины их болезней не поражением нервной системы, а «духом времени», врачи создавали психиатрию с явным социальным акцентом.
Не обошли своим вниманием психиатры и Пушкина: писать об этой архихрестоматийной фигуре было знаком принадлежности к национальной культуре. Психиатры колебались, объявить ли им поэта здоровым или все же дать ему диагноз, и если да, то какой именно. «График» этих колебаний совпадал с празднованием юбилейных дат. В дни помпезных торжеств, связанных с пушкинскими юбилеями, врачи писали о его «идеальном здоровье». В промежутках же между этими датами они вновь упражнялись в придумывании диагноза, включая самые разнообразные аномалии психики. Об этом – в пятой главе книги.
Революция открыла дорогу множеству утопических и полу-утопических проектов, некоторые из них даже удалось реализовать. К ним относился проект превентивной, или профилактической, психиатрии, состоявший в организации сети так называемых невропсихиатрических диспансеров. Наряду с традиционными больницами, диспансеры стали основным учреждением, следящим за психическим здоровьем населения; существуют они и сейчас. Но вот о другом проекте «превентивной психиатрии» – специальных диспансерах для гениев – известно меньше. Автор этого замысла считал гениев в большинстве своем больными и плохо приспособленными к жизни в обществе и поэтому предлагал создать для них учреждения социальной защиты. Убежденный, что душевная болезнь служит катализатором таланта, он предлагал изучать и культивировать гениев в диспансерах. При желании в этих проектах можно угадать контуры репрессивной психиатрии, хотя данная тема уже выходит за рамки нашего исследования23. Шестая глава посвящена отношениям психиатрии с литературой в послереволюционные десятилетия до начала «великого перелома».
* * *
Характерный для последней трети прошлого века интерес к истории психиатрии породил огромное число исследований и публикаций. К сожалению, полной и систематической истории российской психиатрии за это время не появилось. На русском языке существуют две книги, в какой-то степени заполняющие эту лакуну: посвященная институционализации психиатрии в дореформенной России монография Д.Д. Федотова и книга Т.И. Юдина о психиатрии в более поздний период, до 1940-х годов24. Однако обеим книгам уже более полувека. История психиатрии нуждается в пересмотре в свете последних исторических исследований, достижений медицинской историографии, наконец, произошедших в стране политических перемен. Что же касается работ на других языках, то здесь первое место по охвату материала и интерпретации следует отдать статьям американской исследовательницы Джулии Вейл Браун. Она сосредоточила внимание на институционализации психиатрии в пореформенный период, вплоть до 1905 года. В отличие от нее, Кеннет Стивен Дикс изучал развитие психиатрических институтов и эволюцию отношения к душевной болезни в более ранний период – с Петровского времени до середины
XIX века. В своей истории российской психологии историк Дэвид Джоравский кратко останавливается и на развитии психиатрии25.
Существующая литература связывает появление первых предназначенных для душевнобольных учреждений с реформами местного управления во время царствования Екатерины II. В 1755 году она основала региональные департаменты общественного попечения, вменив им в обязанность строительство домов умалишенных. К началу XIX века в стране существовало уже более сорока подобных заведений. Однако в обществе смотрели на них с нескрываемым ужасом и старались избегать любой ценой. В царствование Николая I правительство создало специальную комиссию для реформы домов умалишенных, но работала она крайне медленно. А в пореформенный период общественное образование и здравоохранение были переданы в ведение земств. В 1875 году правительство обязало земства обеспечивать всех душевнобольных медицинской помощью и дало средства на расширение существующих и строительство новых психиатрических больниц.
Обнаружив несовершенство тогдашнего здравоохранения, Крымская война побудила к развитию психиатрии, в числе прочих медицинских специальностей. В 1857 году в Санкт-Петербурге, в Медико-хирургической академии, открылась первая в стране университетская кафедра нервных и душевных болезней. Затем подобные кафедры появились в Казанском и Московском университетах. Однако предметом преподавания там была в основном неврология. По психиатрии читался лишь краткий курс, не сопровождавшийся клинической практикой; еще в начале 1880-х годов студенты кончали университет, не увидев ни одного душевнобольного. К тому же, до середины 1870-х годов психиатрические больницы представляли собой скорее приюты, места содержания душевнобольных, чем медицинские учреждения. Они находились в ведении Приказа общественного призрения и управлялись чиновниками без медицинского образования. В больницах широко применялись меры стеснения, что при недостатке медицинского персонала считалось неизбежным. Придя после окончания университета в 1875 году в Преображенскую психиатрическую больницу (единственную тогда в Москве общественную лечебницу), известный впоследствии психиатр С.С. Корсаков, услышал от работавшего там старого врача: «”В университете ведь вас мало учили психиатрии, вы даже, вероятно, не знаете, как связывать” – и первым уроком был урок связывания»26.
Прежде всего психиатры добивались институционализации своей области. Профессор кафедры И.М. Балинский (1827–1902) создал первую в стране профессиональную ассоциацию психиатров (1862), первый съезд которой состоялся в 1887 году. Общероссийскую организацию – Союз отечественных психиатров и невропатологов – удалось образовать, после нескольких неудачных попыток, в 1911 году. В 1883 году начали выходить первые журналы по психиатрии, – один издавал преемник Балинского, профессор Медико-хирургической академии И.П. Мержеевский (1838–1908), другой – профессор Харьковского университета П.И. Ковалевский (1849–1923). В 1893 году в Москве из кафедры нервных и душевных болезней выделилась самостоятельная кафедра душевных болезней, а к началу XX века такие кафедры имелись в большинстве университетов.
Российские врачи ездили в страны, в которых дело попечения о душевнобольных было хорошо поставлено, – Бельгию, Великобританию, Германию, Францию и Швейцарию, – чтобы увидеть тамошние приюты и больницы. Возвращаясь из своих «психиатрических экскурсий», они требовали от центральных и земских властей действий по улучшению здравоохранения. Результаты их редко удовлетворяли: хотя число психиатрических больниц росло, в России в расчете на душу населения больничных коек было во много раз меньше, чем в Западной Европе. Положение между двух огней (с одной стороны государство и местные власти, с другой – нуждающееся в медицинской помощи население) повлияло на профессиональное самосознание психиатров. Они представляли себя защитниками интересов душевнобольных, даже когда эти интересы вступали в противоречие с интересами государства. Это вело к консолидации не только в профессиональную, но и политическую силу. Какую бы позицию – радикальную или консервативную – эти врачи ни занимали, почти все они к началу XX века оказались вовлечены в политическую борьбу. Одной из ее форм было участие в литературных дебатах.
Итак, с 1880-х по 1930-е годы в психиатрии произошли решающие перемены: она получила свою институционализацию, а психиатры – статус профессиональных медиков (а не просто смотрителей «желтых домов»); возникли новые формы практики, – например, психотерапия; наконец, за революцией последовала крупнейшая реорганизация психиатрической помощи. С точки зрения исторического исследования из этих изменений больше всего повезло психоанализу, – к истории его не раз обращались историки27. Но нельзя забывать, что психоанализ был лишь одной из новых практик и что его судьба непонятна вне контекста, без знания о том, что происходило в тот период в психиатрии в целом.
Психиатрия в этой книге рассматривается в зеркале патографии. Это не случайно и объясняется центральным положением, которое литература и писатели занимали в отечественной культуре, – а значит, и в психиатрии. Через патографию, через фокус на писателях и литературе мы попытаемся понять, в чем состоял проект психиатрии как профессии, мировоззрения и научной дисциплины и какое место психиатры стремились занять в обществе.
1Сикорский И.А. Психологическое направление художественного творчества Гоголя (Речь в память столетней годовщины Гоголя 10 апреля 1909 г.). Киев: Университет Св. Владимира, 1911. С. 11.
2 См.: Schiller Francis. A Mobius Strip: Fin-de-si£cle Neuropsychiatry and Paul Mobius. Berkeley: U. of California Press, 1982. P. 80.
3 Жанр патографии получил распространение на рубеже XIX и XX веков. Позже патография оказалась в тени своей ставшей более известной родственницы – психобиографии, создания Зигмунда Фрейда, написавшего в 1921 году первое психоаналитическое жизнеописание, посвященное Леонардо да Винчи. Сейчас, говоря о патографии, вспоминают прежде всего отца психоанализа; о Мёбиусе как создателе жанра редко упоминают. См., напр.: Hawkins A. The two pathographies: A study in illness and literature //Journal of Medicine and Philosophy. 1984. P. 31–52; Сосланд А.И. Фундаментальная структура психотерапевтического метода, или Как создать свою школу в психотерапии. М.: Логос. 1999. С. 24–25.
4 Пример исследования в области нейрофизиологии см. в: The Exceptional Brain: Neurophysiology of Talent and Special Abilities / Ed. L.K. Obler and D. Fein. New York: Guilford Press, 1989. Психологи обычно рассматривают креативность как когнитивный процесс (см., напр.: Rothenberg А. Creativity and Madness: New Findings and Old Stereotypes. Baltimore and London: The Johns Hopkins U.P., 1990). Некоторые напрямую связывают свои работы с Ломброзо (см., напр.: Martindale С. Degeneration, disinhibition, and genius // Journal of the History of the Behavioral Sciences. 1971. No 2. P. 177–182).