Текст книги "Ранний свет зимою"
Автор книги: Ирина Гуро
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Наверное, потому, что ты честный, а все честные люди с нами.
Так Федя Смагин вошел в кружок учащихся, которым руководил Миней.
Глава VI
„ЧТО ЕСТЬ СОЛДАТ?..“
А солдат Егор Косых пробирался все ближе к родным местам. То ехал в телеге спиной к спине со случайным попутчиком, то шагал по обочине, вскинув на плечи котомку. Шел берегами быстрых холодных рек, шел лесными дорогами, сумрачными ущельями и веселыми полянами. Спускался в распадки, раздвигая заросли черемухи, взбирался по склонам, разукрашенным белыми узорами цветущей ярутки, и перед ним расстилалась широкая степь, вся в бугорках сурчин[4]4
Тарбаганьи норы.
[Закрыть].
И чем дальше шел солдат, тем свободнее становилась его походка, зорче глаз, острее слух, тем шире открывался ему вольный мир. Он видел, как пеночка хлопочет неподалеку от гнезда, отыскивая пищу для птенцов, как тарбаган свечкой стоит на курганчике и вдруг, заслышав недоброе, с тихим свистом бежит к норе, волоча по земле жирное брюшко.
Слышал он пение жаворонков высоко в небе, отрывистый зов кулика у воды, крикливый спор уток, поднявшихся над озерцом, и тонкий звон комариной тучи. Все радовало Егора. Он даже запеть попробовал: «И-эх, да ты…» – глухо раскатилось по степи. А как дальше, забыл. Но и молча идти было хорошо.
Проходил Егор лесными пожарищами. Из года в год в этих местах горел лес, горела степь. Но по гарям еще буйнее поднимались травы.
На тракте было людно не в пример прошлым годам. Шли мужики с пилами и топорами на стройку новой дороги – лес валить, песок возить. Брел отбывший срок на каторге бродяга. С непокрытой головой шествовал высокий седой старик, собирая на храм. На почтовых лошадях промчалось важное лицо из губернии. Встречал Егор таежных охотников, старателей, нищих, погорельцев, арестантов, отпущенных на сбор милостыни, переселенцев, тянувшихся к «хорошим местам», про которые рассказывал прохожий монах или старушка богомолка. Порой целая деревня двигалась на телегах, а на передке головной стояла пыльная икона.
Тайгой, в стороне от поселков и больших дорог, пробирались беглые. Их гнала на запад упрямая надежда «перейти Байкал», переправиться на плоту или обойти кругом по диким горам, а затем перевалить за Урал и достичь родных мест.
Егор ночевал то в избе лесника, то в шалаше каменотесов, то у костра прохожих людей. Иногда засыпал в траве на опушке, положив под голову котомку. Однажды он укрылся от ночной непогоды в балагане дорожных рабочих. Там же спасались от дождя еще четверо. Двое бродяг громко болтали, рассказывая небылицы. Молодой деревенский парень слушал их, раскрыв рот. По обличию своему он выделялся даже среди голи перекатной, бредущей по дорогам. Ноги босы, портки из рогожи, рубахи вовсе нет. Голое тело задубело от ветра и дождя, а лицо, обросшее кудрявой русой бородкой, опухло. Голубые глаза смотрели из-под красных век жалобно и недоуменно, как у обиженного ребенка.
– Все пропил. Дочиста, – откровенно объяснил он, сокрушенно оглядывая себя. – А сейчас на прииск иду. Приехал в нашу волость приказчик народ вербовать, зазвал он с волостным писарем мужиков в кабак; поили их, улещивали, подпиши, мол, контракт. Ну, против водки кто ж устоит? Меня из кабака замертво вынесли. Очухался я и пошел. Не пойдешь – по этапу погонят. Деньги, что на дорогу дали, пропил. Котомку с харчами и ту за шкалик отдал. Который день кору жую.
– Не ты первый, не ты последний, – спокойно проговорил второй прохожий, немолодой человек с лысой головой. Пошарив в своей котомке, он сунул голубоглазому оборванцу краюху хлеба.
Егор удивленно посмотрел на лысого. Человек походил на мастерового. Одежда бедная, но аккуратная. Взгляд острый, недобрый. Казалось, все в нем тугим узелком было завязано – и обида, и злость, и какая-то тайная дума.
За тонкими стенками из жердей, обтянутых корой лиственницы, шел крупный дождь: шум стоял, словно человеческим гомоном наполнилась степь. Бродяги хорошо, в лад, запели:
В Сибири, лишь только займется заря,
По деревням народ пробуждается…
На этапном дворе слышен звон кандалов:
Это партия в путь собирается…
– Далеко ль идешь, служивый? – спросил Егора лысый.
Егор удивился: не спрашивали на сибирских дорогах, кто, куда, зачем идет. Иной и сам скажет, да видно, что врет. Однако ответил.
Незнакомец усмехнулся, словно места эти были знакомы ему.
– А по какой надобности?
Егор и тут не стал скрывать.
В тусклом свете лучины прохожий внимательно поглядел на него и как бы раздумывал. Глаза у лысого были карие, умные. Потом он сказал:
– Бывал я там.
Шахты были разбросаны на десятки верст, но лысый, видать, знал, что делается повсюду. Слыхал он и о завале. И сказал о несчастье не так, как следовало бы пожилому человеку: все, мол, от бога или что-нибудь вроде этого, а отрезал без всякой жалости к Егору, к сыну:
– Ни за понюшку табаку люди погибли. И отец твой тоже.
И объяснил: подрядчики поставили гнилые крепи, а дирекция приисковая приняла их за взятку. Вот и сыплется все к чертовой матери.
Лысый прислушался: дождь все шел. Казалось, множество людей шумит и ропщет там, за стенками балагана.
– Русских людей заживо землей засыпают, – продолжал незнакомец, понизив голос. – Человеческую душу загубить им все равно, что муху ладонью прихлопнуть! Заведующий прииском – бельгиец; пес цепной и тот добрее! Хозяйка – читинская купчиха, мешок с золотом, кровопийца… Американцы приехали, так оба забегали…
– А зачем? – спросил Егор, пораженный до крайности. В такую глухомань – и вдруг из Америки! – Для него это было все равно, что с луны.
Лысый объяснил:
– Инженеры императорского кабинета[5]5
Кабинет – управление землями и недрами, составляющими личную собственность царской фамилии.
[Закрыть] затопили рудники на горе Серебряной. Говорили, вишь работы вести невыгодно. А вот американцам, выходит, прибыльно, хотят отправлять руду в Америку, там и перерабатывать.
– Господи! Нашу руду? На край света? – воскликнул Егор. – Да что ж это такое? – Глазам его представились нищие деревни вокруг заброшенного в глуши прииска. Убогая изба, где умирал его отец… Ведь люди хлеба даже не имеют, а рядом лежат такие богатства, что за ними промышленники с края света сюда приехали…
– А где он, край света? – засмеялся прохожий. – Земля-то, слышал, должно, круглая.
– Как же возить-то ее, руду?
– По рекам, толкуют. По Аргуни, Амуру…
И опять перед глазами Егора предстали широкие сибирские реки как один длинный-длинный речной путь, и текут по нему не вода, а золото, серебро и свинец. Уходят богатства к далеким чужим берегам, а здесь по-прежнему стоят нищие избы и изувеченный старик умирает на печи.
Ничего больше не сказал солдату тот прохожий, но запомнился Егору короткий ночной разговор.
Перед рассветом Егор проснулся от внезапно наступившей тишины. Дождь не шел больше. Лысый собирался уходить. Егор попрощался с ним, сказал:
– Спасибо вам за беседу.
Тот усмехнулся:
– Невеселая была беседа. Желаю тебе, солдат, службу отслужить, чести-совести не потерять! – И незнакомец зашлепал по лужам.
Отца Егор не застал в живых. Младшего брата, Ивана, Егор помнил тощим, долговязым подростком. Теперь он выглядел старше Егора – огромный мужик с нечесаной бородой, похожий на отца. Жена его, Марфа, худая, неприбранная, смотрела на деверя исподлобья. Двое детишек ползали на полу.
Иван обрадовался, когда Егор отказался от имущества. Видно, не раз обсуждали с женой: не придется ли делиться? Иван растрогался, поставил ведро браги. И Марфа подобрела. Долго сидели за черным непокрытым столом. Брат, тяжело шевеля заплетающимся языком, все пытался рассказать Егору, как умирал отец. А потом трезвым голосом сказал:
– Батюшка наш сильно мучился перед смертью.
Жалость и любовь к брату, к его измученной жене и худым детишкам охватила Егора. В солдатчине все думалось: где-то есть дом, родня. А пришел домой – нет, никому он тут не нужен!
Брат рассказал Егору, как приисковые рабочие собирали деньги, чтобы помочь похоронить отца. И Егору захотелось поблагодарить добрых людей.
Он хорошо помнил одинокую шахту у подножия пологой горы. Владелец ее, невысокий, коренастый человек в старой борчатке[6]6
Борчатка – верхняя одежда, похожая на поддевку.
[Закрыть] и рыжих унтах, сам нанимал рабочих, отчаянно торгуясь за каждую копейку. По нескольку раз в день хозяин спускался под землю, ругательски ругая всех подряд. И рабочие, случалось, посылали ему вслед замысловатую ругань. Был он весь на виду, со своей жадностью, жестокостью, со всеми подлостями и обманом. И ненавидели его лютой ненавистью.
Теперь десятки шахт прибрала к рукам известная в Сибири золотопромышленница вдова Тарутина. Мелких владельцев разорила, согнала с мест. Вдову на приисках в глаза не видывали, на шахтах она не появлялась. Доверенный ее, Собачеев, приезжал два раза в год: посмотрит книги в конторе, поговорит с управляющим и спешит восвояси. Управляющий-бельгиец аккуратно три раза в неделю обходил наземные работы. Если кто из шахтеров попадался ему на глаза, ласково спрашивал всегда одно и то же: «Голубшик, как себе поживаешь?» Под землей распоряжались десятники; только их и видели рабочие. Получалось, вроде они одни виноваты во всех шахтерских бедах.
А работать становилось все труднее, урочные задания росли, рабочие руки стали дешевле стертого медяка. И непонятно было, кто же так страшно угнетает народ, обсчитывает, обдуривает, заставляет на последние гроши забирать в казенной приисковой лавке тухлое мясо и заплесневевшую муку…
Егор помнил, как впервые спустился он с отцом под землю. Помнил ветреную осеннюю ночь, мокрую от дождя тропинку между высокими отвалами бурых песков, поднятых из шахты. В лунном свете они казались мальчику настоящими горами. За этими горами его ждала новая, тревожная, полная опасностей жизнь. Отец молча шагал рядом, с лопатой и киркой на плече. Когда стали спускаться в черный ствол шахты, Егорка испугался. Бадья качалась и скрипела, проваливаясь в сырую яму, откуда веяло холодом и плесенью. Ветер, поднявшийся от движения бадьи в колодце, едва не задул робкое пламя свечи, которую мальчик сжимал в руке. Страшно было подумать, что огонек может погаснуть, а в темноте где уж выбраться! Егорка вылез вслед за отцом, проводив испуганным взглядом, легко взвившуюся вверх пустую бадью. В случае чего – как же?..
Сначала шли в рост, не сгибаясь, потом поползли. Где-то капала вода, издалека доносился глухой стук. Завернули в тупик. Несколько человек, голых по пояс, отваливали глыбу. Людей была горсточка, и Егор поразился, что их так мало, а кругом громады пластов без конца и края…
Когда поднялись на поверхность, на солнечный простор, Егорка упал на землю, свет померк у него в глазах. Его окатили водой из ведра.
«Со всеми так впервой бывает», – проговорил отец.
Теперь рабочих на шахтах была прорва. Железную клеть лебедкой опускали на цепях. В большую клеть сразу заходили человек десять.
Ребенком Егор любил смотреть, как отец промывает золото, как проворные руки его осторожно погружают лоток в воду, равномерно встряхивают, подбрасывают, заставляя танцевать мелкие крупинки до тех пор, пока песок не уйдет с водой. А на дне лотка остается тонкий мерцающий слой чистого золота.
Сейчас бельгийцы поставили промывальную машину. Вода поступала из реки по трубам, машина работала день и ночь. Разве можно было сказать ей: «Подожди, дай передохнуть»?
Неустанно работали дробилки, рабочие бурили сопки, сверла вгрызались в недоступную прежде глубину. Инженеры императорского кабинета разведывали недра.
А народу облегчения не было. Задолго до рассвета дневальные поднимали первую смену, поздно вечером измученные люди возвращались в барак. «Рабочие должны находиться в обязательной работе каждодневно, в праздничные и табельные дни также, с 5 часов утра до 8 пополудни, каковы бы ни были холод и ненастье», – гласило «Положение». Пришлые рабочие жили в курных избах и землянках. Бараки стояли те же самые, что и при старом хозяине, только теперь народу в них помещалось вдвое больше, да крыша грозила обвалом.
И рабочий пошел другой: дерзкий, язык что бритва, взгляд недобрый.
Раньше заводили протяжные, жалобные песни про шахтерскую жизнь. Теперь пели отрывисто, резко. И слова были смелые:
Мы по собственной охоте
Были в каторжной работе,
В северной тайге.
Людям золото искали,
Только не себе.
Приисковые порядки
Для одних хозяев сладки,
А для нас беда.
Многих из шахтеров, работавших с отцом, Егор не нашел – кого стражники забрали, кого рассчитали. Называли главного смутьяна: подбивал рабочих бросить работу и требовать два свободных дня в месяц. Говорили о нем с уважением и опаской: жил человек как человек, по фамилии Петров, трудился, как все. А оказалось: полиция его давно ищет, и не Петров он вовсе, а Зюкин. Зюкин тайно ушел с шахты; никто не знал куда – сгинул.
Егор вдруг вспомнил встречу в балагане в дождливую ночь. Подумал, не тот ли? Но расспрашивать, каков из себя Зюкин, не решился.
Егор обошел всех, кто знал отца и кто помог похоронить его, низко поклонился им, и люди также кланялись ему и говорили:
– Отец твой честно жил, и ты живи честно.
Егор не знал, встретит ли когда-нибудь этих людей, как не знал и своей дальнейшей судьбы. Он только думал про них: «Вот маются тут за тридцать копеек в день, гнут хребет, спят в шапках, чтоб голову не обморозить в нетопленом бараке, где мокрые сапоги ночью примерзают к полу, в получку напиваются до потери сознания в казенных лавках… А сердце, сердце-то у них человеческое!»
С этой думкой и пошел обратно солдат Егор Косых.
Не так уж долго отсутствовал Егор, а будто сызнова началась для него солдатская жизнь.
Время в эскадроне текло размеренно, без особых событий. Каждый час определялся внутренним распорядком. Недели тянулись как месяцы, месяцы оборачивались годами.
И потому, что они были так однообразны и серы, крепко запомнились первые дни солдатчины, когда новобранцами Егор и его товарищи переступили порог казармы.
Еще стоял у них в голове туман от выпитого на провожании, в ушах звон от бабьих воплей, от ухарской песни и визга гармоники. И вот все кончено – прежнюю жизнь отрезало, как нож отрезает краюху хлеба. Перед ними лежала солдатская доля, о которой столько сложено жалобных песен и горьких присказок, а коротко говорится: «Кто в солдатах не бывал, тот и горя не видал». Даже бойкие фабричные, тертые люди, острые на язык, присмирели: вот она, солдатчина! Бе-еда!
Заложив короткую руку за жирную, круглую, как у леща, спину, ныряет в серую толпу новобранцев унтер. Его зовут дядькой Михеичем, а чаще Шкурой. Лицо его озабоченно, круглые совиные глазки обшаривают каждого, кончик тонкого хрящеватого носа словно хочет вонзиться в самое нутро солдата. Уши у дядьки большие – лопухами. В одном болтается серьга.
– Ребята, а ну геть на «задушевное слово»! Собирайсь, не задерживайсь!
Раздавая направо и налево «отеческие» подзатыльники, унтер загоняет людей на «беседу».
«Задушевное слово к новобранцам» говорил эскадронный командир, престарелый служака. Он был уверен в том, что видит солдата насквозь и владеет ключом к его сердцу.
Эскадронный входит мелкими шажками, долго крестится на образа, шевеля губами, и только после этого обращается к солдатам:
– Здорово, братцы!
– Здравия желаем, ваше благородие! – отвечают новобранцы не очень дружно, но эскадронный благодушно кивает головой: дескать, это ничего, другого пока от вас и не ждем.
Несколько минут он молчит, рассматривает новобранцев, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, словно любуясь ими, чем приводит некоторых в смущение, а у иных вызывает легкий, тотчас же подавляемый смешок.
– Вот, братцы, привел господь меня с вами познакомиться и послужить вместе. Видите, я уже стар, прослужил царю нашему и отечеству пятьдесят лет…
Эскадронный производит двойственное впечатление. Кроткие голубые глазки, седая бородка и благостное выражение морщинистого лица придают ему сходство с Николаем-угодником. Голос же, хрипловатый, с неожиданно прорывающимися командирскими нотками, настораживает новобранцев. Ростом командир невелик, держится прямо, двигается легко.
Шкура Михеич, примостившись на краешке табуретки, умильно поглядывает на начальство, время от времени покручивает головой и сладко вздыхает.
Неожиданно старик ласково спрашивает:
– А что, Кулебакин, – встань, братец! – ты плакал, уходя из дому в новобранцы? Не стыдись, дружок, признайся.
Эскадронный ждет ответа и смотрит поверх голов, так как Кулебакина в лицо он еще не знает, а вызывает по списку. Список лежит перед ним рядом с маленькой книжечкой, в которую старик время от времени заглядывает. Потом солдаты узна́ют, что «Задушевное слово» напечатано в типографии и выдается в полковой канцелярии.
Кулебакин встает и оказывается щуплым пареньком, на вид почти подростком, так что никто, пожалуй, и не удивится, узнав, что он, уходя в солдаты, плакал.
Однако эскадронный с жаром восклицает:
– Да, не одна слеза горючая пролилась на грудь русского мо́лодца!
Старик глядит в книжечку, а новобранцы, как по команде, устремляют взоры на цыплячью грудь Кулебакина.
– Кто из вас не пролил слезы! Садись, Кулебакин!.. Кто не пригорюнился, покидая отчий дом! – риторическим вопросом заканчивает старик.
Но его понимают буквально.
– Я не пролил, – раздался голос.
Подмигнув товарищам, подымается худощавый остроносый блондин. Глаза у него светлые, неспокойные.
– Тебя как звать? – спрашивает эскадронный.
– Недобежкин Илья!
Эскадронный примирительно замечает:
– Ну, что ж, братец, хоть и не пролил ты слезы, а признайся, свербило на душе, как покидал отчий дом?
– Никак нет, ваше благородие, не свербило. И чего ему свербеть? Я ж не из дому шел, а от хозяина, чтоб ему все кишки повывертело…
Эскадронный слушает, и Недобежкин собирается развернуться со своими воспоминаниями, но Шкура, извиваясь ужом, проползает между новобранцами и с силой дергает Илью сзади за рубаху. Недовольно озираясь, тот садится.
Командир продолжает как ни в чем не бывало, время от времени заглядывая в свою книжечку:
– Я знаю, каждый из вас вспоминает сейчас батюшку с матушкой или жену молодую, а то и с малыми детушками!.. Сердюк, встань! Кто тебя, братец, больше любит: мать иди жена, а?
Встает Сердюк, саженного роста, с лицом, обросшим золотистым кудрявым волосом. Он мнется, краснеет и наконец, рассердившись на свое глупое положение, выпаливает:
– А кто ж их знает!
– Садись, – кротко изрекает эскадронный. – А я отвечу: и мать и жена любят тебя. Каждая по-своему!
Вопросы и поучения старика создают у слушателей беспокойство. Поневоле все настораживаются и некоторые тоскливо ерзают на местах: поскорее пронесло бы это «задушевное слово».
– Каждая по-своему! – торжественно восклицает эскадронный, глубокомысленно подняв палец. – И обе, рыдаючи, тебя провожали. А куда же они тебя провожали?.. – Старик обводит всех повеселевшими глазками, радуясь своему красноречию, и сам же отвечает: – В царево войско, чтоб ты служил верой и правдой престолу.
Старичок долго кашляет и затем проникновенным тоном продолжает:
– А теперь вот представьте себе, братцы. Вы, значит, служите верой и правдой, а приходит внутренний враг и начинает людей смущать и сеять неверие и безначалие. А? Ты что на это скажешь, Хватов?
Хватов встает; у него скуластое лицо бурятского типа, узкие глаза полузакрыты тяжелыми веками. Подумав немного, он веско говорит:
– Да у нас в деревне, почитай, сеять нечего: все начисто поели.
– Садись, Хватов. Вот я и говорю: для того мы вас сюда собрали, чтобы защитить все деревни наши от врагов. Значит, не во вред себе и своим семьям пришли вы на цареву службу! Не для зла, а для добра. Жалеючи, царь-батюшка повелел вас собрать под одно начало, обучить вас ратному делу для блага отечества…
Дальше старец, умаявшись, уже без жару почитал из книжицы об обязанностях солдата. Слушатели дремали. Однако на прощание эскадронный, приосанившись, неожиданно бодро прокричал:
– Духом, братцы, не падайте! Ищите утешения в молитве, а в свободное время песни пойте. Иноверцы, молитесь по-своему, а в праздники вас отпустят в ваши молельни. Христос с вами, братцы! Прощайте!
– Покорнейше благодарим! – ответил кто-то за всех, не по уставу, но с облегчением.
Всем было совестно, что такой старый человек попусту убил на них более часу.
Разные были люди в эскадроне. Были и доносчики, обо всем докладывавшие унтеру. Рассказывали, что полковой поп на исповеди выспрашивает, какие разговоры ведут промеж себя солдаты. Кто что сказал против властей. Случалось, судили тихих с виду людей военным судом и угоняли на каторгу. И хотя вбивали в голову: «Начальства боится только плохой солдат», но боялись все. Нельзя было угадать, что сегодня взбредет начальству в голову, за что вдруг обрушится кара на солдата.
В «Задушевном слове», например, упоминалось, что солдату отдать честь – это все равно что в деревне поклониться. Но за то, что замешкался отдать честь или нечетко отдал, били по уху, выбивали зубы и даже отдавали под суд.
В казарме висела под засиженным мухами стеклом «солдатская памятка».
Составил «памятку» генерал Драгомиров, десятки лет обучавший русское воинство. Однако читать памятку было неловко, как неловко стало бы взрослому человеку, если бы с ним заговорили, сюсюкая, точно с малым ребенком.
Многое в памятке было правильно – например, про портянки: как надо их аккуратно и умеючи обматывать и даже «сальцем пропитать», чтобы в походе не стереть ноги. Рядом же помещались выдержки из евангелия и призывали живот положить за отечество. И вся солдатская наука как бы делилась на две части. В одной она была ясной и точной: «Кавалерия атакует, шашки вон!», «Шагом, рысью, галопом, карьер!», «Осаживай с места!» Но было в солдатской науке и малопонятное, темное, вызывающее тяжелые недоумения. И оно касалось смысла всей солдатской жизни.
Все было понятно и ясно даже тогда, когда корнет Ельяшев бубнил себе под нос, вовсе не интересуясь, слушают ли его солдаты:
– Когда ведешь лошадь в поводу, ослабь подпруги; на походе пьешь сам – пои и коня. Промой ему глаза.
Наставления эти нравились солдатам. Редкий из них плохо относился к скотине.
И когда учили метко стрелять: «Целься под нижний обрез черного яблока мишени», «Не сваливай мушку», «Не дергай спусковой крючок», – это тоже было понятно, и солдаты любили повторять:
«Без толку стрелять – черта тешить…»
Но зачем их учили всему этому? Стрелять, колоть, рубить с коня? Тут-то и была «собака зарыта».
«Что есть солдат?» – первый вопрос солдатской «словесности». Имелся готовый ответ на него: «Солдат есть защитник престола и отечества от врагов внешних и внутренних».
Кто есть враг внешний, унтер разъяснял долго. Говорил про турка, про поганую его веру и про китайцев. Эти в бога вовсе не веруют, поклоняются идолам. Работать не хотят, хлебушко не сеют, а жрут что попадется, даже лягушек.
Из солдат большинство были местные, забайкальцы. Они знали, что унтер врет. По соседству, по ту сторону границы, лежала большая страна, природой сходная с Забайкальем. Те же сопки с отлогими склонами, поросшими редкой сосной, те же желтые пески, вздымаемые неукротимыми ветрами.
Народ там трудолюбив, честен. А огородники какие! Золотые руки! Люди знали, что и на соседе-китайце круглый год рубаха от пота не просыхает, а ноги – от сырости, потому что рис ихний воду любит, вроде как в болоте растет. Главная же беда в том, что рису этого бедняк в глаза не видит – жрет его богатей. Что касается турка, это неведомо… Так рассуждали солдаты-сибиряки, забайкальцы да приамурцы. Но среди разных людей, сведенных воедино казармой, нашелся новобранец из города Одессы. И божился он, что и среди турок хорошие люди попадаются. Он сам таких знал, в его городе они проживали.
Еще смутнее и непонятнее было дело с врагом «унутренним», как говорил дядька. По его словам выходило, что это «стюденты, фабричные, евреи, всякие бунтовщики». Они, мол, возбуждают народ против батюшки-царя!
Но какой был им смысл «возбуждать», унтер не объяснял, а если задавали вопросы, кричал:
– Нам про энто рассуждать не положено! Наше дело – служба за веру, царя и отечество.
Слова «за веру, царя и отечество» он произносил так быстро, что получалось одно смешное слово: «заверцатечество».
Однажды солдат Недобежкин, бойкий парень из фабричных, спросил насчет «врагов внешних и внутренних» у Ельяшева. Корнет брезгливо выпятил нижнюю губу и сказал: «Это вам унтер лучше объяснит».
Со своим братом офицером корнет был разговорчивее. Денщик его, Яшка Жглов, разбитной малый из приказчиков, передавал: господа офицеры за выпивкой толковали между собой, что в настоящее время-де воюют не так, как раньше. Нынче «воинского вида» и криков «ура» противник не пугается. А вооружения хорошего у нас нет. Нынче на войне все спрятано, не видишь, откуда смерть идет. Где дальнобойная пушка стоит, не видно, а кругом люди падают. Тут ухо надо держать востро: ружья заряжать моментально, быстро подводить мины, фугасы, строить заграждения, наводить понтоны, а главное – в землю зарываться.
Но учили солдат по старинке. Наизусть заучивали выдержки из устава, пуще всего налегая на имена и титулование «особ императорской фамилии» и начальствующих лиц, будто каждый солдат то и дело встречался с наследником-цесаревичем или генерал-инспектором кавалерии.
Попадались среди старых солдат побывавшие в «деле». Некоторые совсем недавно участвовали в «усмирении» китайцев. Рассказы у этих солдат получались невеселые, ничего геройского в них не было. Никто не понимал, почему русского солдата заставляли стрелять в безоружных китайцев.
Были и такие солдаты, которые выступали против «своих». Это особенно тревожило всех. Каждый понимал, что придет час, когда прикажут зарядить ружье боевыми патронами и стрелять по «бунтовщикам», – не по каким-то там невиданным туркам, а по своему брату мужику или рабочему. А Недобежкин где-то вычитал и рассказал в казарме, что воинские части потому и располагают на постой в городах, близ фабричных мест, чтобы всякий раз можно было без промедления вывести солдат против рабочих.
– Так на это полиция есть! Это же их дело! – тоскливо заметил кто-то.
– Да, держи карман! Разве их хватит, полицейских-то!
– Неужто бунтовщиков так много?
– Не считал! – сухо ответил Недобежкин.
После таких разговоров в казарме долго не засыпали. Лежали с открытыми глазами, устремленными на зеленоватый огонек лампады у ротного образа. Сизый махорочный дымок густел у бессонного солдатского изголовья…
Что есть солдат? Что ждет тебя, солдат?
Ответа не было.
Завидной казалась Егору жизнь семьи Фоменко. Беды, смерть, нужда не миновали белого домика на рабочей окраине. Но семья встречала бури грудью, без жалоб и дружнее бралась за работу.
Почему Егору было так хорошо у Фоменко? От приветливости хозяйки? От детского щебета? Не только. Да и Елена Тарасовна мало бывала с гостями. Когда у сына собирались друзья, она чаще всего уходила в город, окруженная девчонками, очень похожими на нее.
В доме Фоменко Егор впервые узнал новое о мире, о людях, о самом себе. Он мог бы узнать все это и в казарме. И туда умные и опытные люди тайно проносят слово правды. Или где-нибудь в трактире: теперь он знал, что часто и там, за столом, уставленным грязной посудой, смелые и беспокойные люди ведут запретные разговоры.
Но Егор был рад, что новая жизнь для него началась в милом сердцу домике, под сенью облачка легкой занавески, взлетающей на ветру, под тихий перезвон гитары, на которой наигрывал в палисаднике Кеша, следивший, чтобы случайно не вошел посторонний.
Увольнительная записка открывала для Егора воскресный день, полный радости, какая была знакома только в детстве: радости от солнца, блеснувшего между ивовых кустов, от легкого ветра, заморщившего речную воду, от мелкой дрожи поплавка в тихой заводи.
Егор встал до общего подъема. Вышел из казармы во двор, и сразу погожее осеннее утро точно обняло его крепким дружеским объятием, так что даже покачнуло солдата. Хорошо пахло прелым листом. В конюшне тихонько заржал конь, и, спустя мгновение, из стойла в стойло понеслось негромкое ржание.
Косых до тех пор чистил пуговицы мундира, пока двуглавые орлы на них не засверкали на солнце, как блесны. На каждой пуговице по орлу. Вон сколько их! Добрая дюжина хищных птиц стережет солдата!
Затем маслом из лампадки он помазал жесткий ежик волос и редкие светлые усики.
На посту у ворот стоял земляк Егора, балагур Семен Дрынин. Косых еще издали помахал увольнительной. Дрынин расправил пышные русые усы, выпятил грудь, выкатил глаза, скомандовал: «П-р-роходи!» – плутовато оглянулся, отставил ружье и поддал Егору под зад коленкой.
– Вылетай, жених! – беззлобно крикнул он вслед и еще прибавил крепкое словцо.
– Нно! Не балуй на посту! – крикнул с вышки часовой.
Егор погрозил Дрынину кулаком и, широко улыбаясь, пошел по песчаной улице.
Солдат держал путь на окраину, тщательно выбирая малолюдные переулки, где редко встречались офицеры, которым нужно было отдавать честь. Навстречу ему в этот ранний час попадались только спешившие на базар хозяйки с плетеными корзинками. Загулявший с вечера мастеровой пробирался, горланя песню и придерживаясь за забор, или степенно двигалась старушка богомолка в платочке, подвязанном под подбородком. Кто с похмелья, кто в божий дом! Люди жили по-разному, страдали и терпели одинаково.
Егор страданий не боялся, терпеть не хотел!
Пока шел он через весь город, все вокруг него медленно просыпалось: поднимались железные шторы магазинов, отворялись ставни домов, звонили в церкви, и долго стелился над городом тягучий звон.
У игнатьевского лабаза лысый приказчик в жилете поверх ситцевой длинной рубахи таскал за ухо тощего подростка, приговаривая: «Не подметай под порог, не подметай под порог!» Подросток не плакал, затравленным зверьком косился на приказчика. Свободное ухо мальца рдело кумачом. Видимо, драли его то за одно, то за другое. Егор разозлился на приказчика – хорошо бы дать ему по морде! – да вспомнил про увольнительную: не ввязаться бы в историю! И вдруг, ощутив на себе мундир с царскими орлами, выкатил глаза, выпятил грудь, пошел на приказчика:
– Чего бесчинствуешь?! А ну пусти мальца!
Приказчик выпустил ухо мальчика, обернулся с свирепым видом, но, увидев солдата, поостерегся.
– Дьяволеныш! – объяснил он спокойно. – Что, служивый, проведать родных отпустили?
Егор не ответил.
Вот и окраина. Рабочая колония у железнодорожной станции выросла как на дрожжах. Казалось, со всей России мастеровой люд подался сюда, на железную дорогу.
Когда-то думалось: живем за Байкалом, за лесами да за горами, как за глухой стеной. Самое название «Забайкалье» говорило о дальности, обособленности, заброшенности… «Живем там, куда Макар телят не гонял», «За тридевять земель», – говорили здесь, а в казенных документах называли непонятно: «Места не столь отдаленные».