355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » Ранний свет зимою » Текст книги (страница 13)
Ранний свет зимою
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 04:30

Текст книги "Ранний свет зимою"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

– Вот это хорошо! – некстати проговорил Кеша.

– Да говорите же! – прикрикнула она.

Кеша посмотрел с опаской на ее пылающие глаза, на дрогнувшую верхнюю губу с темными усиками. Нежность и жалость охватили его. Он глубоко по-детски вздохнул и сразу выложил все.

Таня не заохала, не заплакала, только побледнела, и руки ее крепче сжали штакетник.

– Татьяна Михайловна, – робко подал голос Кеша, – вы не расстраивайтесь так. Ведь без улик взяли. Как есть чистым…

– А фараонам здорово попало?

– Одному морду набок своротили, другому подбили глаз… Говорят, четырех человек от нарядов освободили. Неприлично, мол: на посту, а сам весь пластырем облеплен!

Таня слабо улыбнулась:

– Ну, спасибо, что пришли… Пусть только они ко мне сунутся!

Она подала Кеше руку. Он осторожно сжал ее холодные пальцы.

– Татьяна Михайловна… – У него сразу пересохло в горле. Он хотел сказать, что хочет быть с нею всегда, в радости и печали, что она удивительная, что такой больше на свете нет… И многое еще такое же необыкновенное. Но слова не шли с языка, хоть умри!

Таня улыбнулась лукаво и шепнула:

– Какой же вы! Прокламации клеить не боитесь, а девушке слово сказать…

Она схватила Кешину голову, притянула к себе и поцеловала сначала в один глаз, потом в другой.

Кеша всегда думал, что Таня выше его, а теперь, когда она стояла так, держа его голову, оказалось: они одного роста, и Кеше почему-то показалось это чрезвычайно важным.

Таня давно убежала в дом, а он все стоял у забора в совершенной растерянности.

…Рабочий поезд из нескольких наспех переделанных товарных вагонов, бегавший между Читой и Читой – Дальним вокзалом, возил на работу «деповщину». Почему-то называли поезд: «ученик».

Вагоны уже дребезжали на стрелках, когда Кеша бегом нагнал отходивший поезд.

– Поддай жару, Аксенов!

– Что твой гуран скачет! – кричали из вагонов.

На полном ходу он вскочил на тормозную площадку. Ему казалось, что он догнал бы и курьерский – столько силы и ловкости было у него сейчас.

А между тем стояло обычное читинское утро с холодным туманом, плавающим над рекой, и ослепительным солнцем, поднимавшимся в безоблачном небе.

Как ни был занят своими мыслями Кеша, он все же не мог не обратить внимания на смех, доносившийся из вагонов. Рабочие высовывались в окна и осыпали нелестными замечаниями полицейских, которые трудились в поте лица, соскребая с заборов расклеенные ночью прокламации.

…Какое утро! Какое удивительное утро!

Днем Таня пошла в участок. Там ей сказали, что брата отправили в городскую тюрьму, передачи ему запрещены и вообще пусть она не беспокоится: с ним поступят по закону.

– Вот потому-то я и беспокоюсь! – дерзко ответила Таня.

На ночь она закрыла дверь на засов, а спать все-таки не могла.

Уже после полуночи, услышав, что в палисадник кто-то вошел, Таня встала с постели и выглянула в кухонное окно: внизу стоял пристав в шинели, перетянутой ремнями. Руку он держал на кобуре револьвера. Еще двое или трое поднимались на крыльцо.

На полу кухни около окна стояло ведро с мусором. Девушка неслышно распахнула створки окна и вывернула ведро.

Пристав отскочил, отчаянно ругаясь.

– Ох, скажите, и зачем это вам под окном в эту пору стоять! – воскликнула Таня.

– Отворите! – яростно закричал пристав.

Таня открыла дверь.

Увидев красивую барышню в домашнем платье, Потеха смягчился:

– Простите, что мы ночью… нарушаем покой. Долг службы…

– Известно: лес для волков, ночь для воров, – ответила Таня.

Обыск кончился, когда за окном стоял уже день, светило солнце.

– Что, напрасно потрудились? – спросила Таня, подписывая протокол.

– Не совсем напрасно, – ласково ответил Потеха. – Собирайтесь с нами, барышня!

В городе снова появились прокламации. Такого же содержания, как прежние: призывали рабочих праздновать Первое мая.

Билибин поневоле сделал печальный вывод, что на воле остались люди, владеющие техникой. Арестованные не отвечали на вопросы, агентура не могла указать, где печатаются прокламации. Повинуясь упрямому предчувствию, Билибин продолжал поиски нелегальщины в квартирах арестованных.

И снова подымали половицы, выдвигали ящики столов, прощупывали подушки…

В квартире никого из хозяев не было. Требовалось пригласить понятых. Из соседей грамотным оказался только старик извозчик Мартьян Мартьяныч Лукаш. Вторым понятым пригласили писаря из участка. Не по правилам, но не тащить же с собой штат понятых! «Да все равно дело безнадежное», – решил молодой жандармский офицер, производивший обыск.

Он сидел за столом, куря папиросу за папиросой, и сердито торопил полицейских. Повторный обыск, конечно, не даст никаких результатов. Всегда его посылают на безнадежные операции. Изволь заниматься ерундой, вместо того чтобы ужинать в «Бристоле»!

Его раздражал толстый, пожилой городовой, бестолково тыкавшийся по комнате.

– Шевелись ты, корова! – прикрикнул на него офицер.

Толстяк испуганно попятился, толкнул стол. Посыпались какие-то флаконы, коробки… Небольшое зеркало, вдребезги разбитое, валялось у ног офицера.

«К несчастью», – суеверно подумал он, нагибаясь.

Тонкая фанерка, прикрывавшая заднюю стенку зеркала, отделилась, за ней обнаружился уголок какой-то бумаги.

Жандарм потянул за этот уголок и вытащил аккуратно сложенные тонкие листки.

Дрожащими пальцами он подкрутил фитиль лампы…

В его руках были заграничные прокламации.

Глава VII
МАЕВКА

Первого мая 1902 года в Чите стояло ненастье. Ночью Иван Иванович несколько раз выходил за ворота и смотрел вдаль. Поземный туман рассеялся задолго до того, как загорелась багрово-красная заря. К непогоде!

С утра пошел сильный холодный дождь. Косые струи, поддуваемые ветром, словно жгутами секли ивовые кусты в раннем цвету, толпящиеся у подножия сопки. На вершине еще лежал снег, длинными острыми языками облизывал пологие склоны. Серое весеннее утро походило на зимние сумерки.

– Худо! Не придут! – Алексей снял картуз, с силой ударил им о колено, брызги разлетелись во все стороны. И это как будто окончательно убедило Гонцова.

– Не придут! – повторил он с ожесточением. – Не придут, гураны рогатые! По избам сидят, чаи хлещут! Господи, и зачем только меня сюда занесло?

Кеша смущенно опустил глаза: никогда еще ему не приходилось видеть Гонцова в таком расстройстве.

Иван Иванович, поставив стоймя свой брезентовый балахон, укрылся в нем, как в будке. Махорочный синий дымок уютно, по-домашнему вился из-под капюшона.

Услышав вопли Гонцова, Иван Иванович подал голос, как из бочки:

– Чего расплакался? Кишка тонка? Сибиряк туг на раскачку, зато уж как двинет!..

– Глядите! – закричал Кеша.

Группа людей быстро шагала по дороге от поселка.

Гонцов поднял кверху свои длинные руки и, словно сигнальным фонарем, замахал картузом.

Насквозь вымокшие люди, подходя, приосанивались, расправляли плечи, как бы говоря: «А вы думали, не придем? Нет, не подведет рабочая косточка!»

– Там за нами еще идут! – крикнул Тима Загуляев, отбрасывая со лба мокрую прядь.

Пиджак его был небрежно накинут на плечи, шапка заломлена на затылок, мокрая рубашка прилипла к телу, прижатая широким ремнем гармоники.

– Кеша! Инструмент не подмокнет, как думаешь? – озабоченно спросил он.

– Я тоже принес – Кеша показал обернутую пестрым платком гармонику. – Побережем пока. Как двинемся, тогда уж…

Пока здоровались, закуривали, ругали погоду, подошли еще рабочие.

Дождь все лил, но собравшиеся – их было уже более пятидесяти – развеселились, шумно переговаривались, вслух гадали, кто еще явится, а кого жена не пустит.

Дед Аноха тоже пришел на маевку. Как-то Гонцов прочел ему, – сам дед был неграмотен, – нелегальную «памятку» Льва Толстого. Дед выслушал внимательно, погладил бороду и ничего не сказал. Но на следующий день Кеша услышал, как старик объяснял своему соседу, Фоме Ендакову:

– Солдаты получили письмо от графа Толстого. Граф не велел им стрелять в рабочих, потому что они, значит, люди, а людям-то по Христову закону надо жить.

Фому не любили за грубость, за драки. Он жил одиноко, по воскресным дням напивался и бродил по базару.

Как-то, пьяный, он пристал к Гонцову:

«За что п-презираешь? Что, я, по-твоему, не такой же рабочий, как ты? А вы от меня, как черт от ладана… Не вижу разве?»

«Вот привязался! Девица ты, что ли, чтоб тебя приглашать под ручку пройтиться? Сам от людей в угол забиваешься».

В мастерских собирали однажды деньги в стачечный фонд. Фома подошел к сборщику Кеше Аксенову:

«Что ж с меня не спросишь? Разве я против? Как люди, так и я», – и, положив серебряную монету, отошел.

Кеша догнал его:

«Зря обижаетесь, Фома Евстратыч. Вот вы нас избегаете, сторонитесь, а почему?»

Ендаков долго молчал, потом угрюмо ответил:

«Я человек темный…»

«Все мы были темные. – Кеша шагал рядом с тяжеловесным, нескладным Ендаковым, по-мальчишески заглядывая ему в лицо. – Однако мы свою темноту побороли, Фома Евстратыч, знаем теперь, куда путь держать».

Фома молчал.

Во время забастовки, когда подписывали требования к администрации, Ендаков без колебаний взял лист, поставил неуклюжую букву фиту, похожую на божью коровку, вывел, скрипя пером, «Енд». Дальше у него не получалось.

Первого мая Фома Ендаков встал затемно, надел чистое белье, праздничную рубаху. Подумав, засунул в карманы пиджака по косушке.

Старуха соседка, поспешно снимавшая с веревки развешанное с вечера белье, окликнула его:

«На работу, Фома Евстратыч?»

«Нынче работы нету. – И, помолчав, добавил: – Рабочий праздник. Для всех».

Она посмотрела ему вслед, как он неспешно и тяжело шагает под дождем, и покачала головой: будто не человек, а дерево двинулось с векового своего места.

Народ все прибывал. Дождь уже не шел, только ветер сдувал с ветвей холодные брызги.

Иван Иванович, аккуратно сложив свой балахон, появился совершенно сухой и с объемистой корзиной в руках.

Ендаков подумал: «В корзине не иначе литература; видать, раздавать будут».

На сборном пункте уже толпилась и сдержанно шумела добрая сотня людей. И еще подходили – поодиночке и группами.

– Товарищи, стройтесь в колонны! – крикнул Гонцов.

Он скинул мокрое пальто и развернул тугой свиток. Красное полотнище взметнулось над серой толпой, как огненный язык. Иван Иванович и Кеша укрепили полотнище на длинном древке.

Фоменко принял его, бережно придерживая; отбежал несколько шагов вверх по дороге, ведущей в гору, и отпустил край таким движением, как отпускают на простор птицу. Затрепетав, знамя с тихим шелестом устремилось вверх по ветру.

И сейчас же все начали становиться в ряды.

Люди шли в порядке, держа шаг. Это уже была не толпа, а шествие, и его осеняло красное знамя.

Тяжелые капли все еще падали с ветвей. Мокрая хвоя сосен серебрилась, как рыбья чешуя. Кто-то воскликнул:

– Эх, хорошо на воле!

Сразу возникла мысль о мастерских, как о тюрьме: духота, смрад, тяжелый подневольный труд.

И вправду, волей дышало все вокруг людей, поднимавшихся в гору.

 
Смело вперед, не теряйте
Бодрость в неравном бою!
Родину-мать вы спасайте,
Честь и свободу свою! —
 

призывал чистый юношеский голос. И десятки мужских голосов отзывались с решимостью и силой:

 
Мы за свободу страдаем,
Мы за народ свой стоим
И от цепей избавляем
Грудью и сердцем своим.
 

Солнце то появлялось, пронизывая теплым, почти жарким лучом деревья, светляками зажигая на ветках капли, то исчезало, и тогда чернели, словно обугливались, стволы. Казалось, сама весна боязливо выглядывает из-за деревьев, не решаясь вступить в свои права.

Но уже неудержимо наступало ее время. Черный аист, прилетевший с юга, мерил длинными ногами болотистую луговину, вертел во все стороны головой, осматриваясь, туда ли он попал. Начиналась хлопотливая птичья жизнь на лесных озерах. Тонкой зеленой дымкой затягивались далекие просторы.

Ивана Ивановича окружили пожилые рабочие. То, что он был вместе с ними, почтенный, медлительный, и шел подпевая, взмахивая в такт рукой, ободряло их, придавало особую торжественность этому дню.

В голове шествия теснилась к гармонистам молодежь. Песня начиналась здесь свежим, юношеским тенором Кеши, резковатым голосом Гонцова, заливчатым альтом Тимы Загуляева.

 
Если ж погибнуть придется
В тюрьмах и шахтах сырых,
Дело всегда отзовется
На поколеньях живых…
 

Но голоса звучали бодро, и думалось: вот оно, поколение живых, принявших на молодые плечи тяжелую, но почетную ношу тех, кого уж нет, чьи могилы затерялись по глухим каторжным местам, но зовут к борьбе и мщению.

Организаторы маевки вели людей вверх по склону сопки, на давно облюбованное место, откуда открывался глазу весь город. Красный флаг укрепили на скале.

Гонцов встал на пенек, поднял руку. Тотчас воцарилась тишина, наполненная только перешептыванием кустарника и четкими шлепками падающих капель.

– Товарищи! Сегодня мы вместе со всеми русскими пролетариями празднуем наш рабочий праздник, Первое мая!

Гонцов произнес это единым духом. Но начало показалось ему холодным, повисшим в воздухе, не дошедшим до сердца слушателей. Он продолжал уже обычным своим разговорным, немного заносчивым тоном:

– Ох, и боится же правительство этого дня! А почему боится? Чуют, собаки, что скоро грянет гром! Скоро мы потребуем ответа за всю невинно пролитую кровь наших товарищей, замученных в тюрьмах и ссылках, за все унижения и беды! Знайте, товарищи: в Батуме поднялись тысячи рабочих, недавно в Туле солдаты отказались стрелять в забастовщиков. Даже верные царевы слуги не осмелились поднять руку на рабочих…

Гонцов вытер рукавом мокрый лоб. Он уже не думал, как в начале своей речи: «Миней сказал бы лучше». Слова приходили на ум сами.

– Скоро все честные люди в России станут на нашу сторону. И тогда не будет у нас самодержавия, не будут жиреть на нашем поту хозяева, не будем мы томиться в душных мастерских по двенадцати часов!

Алексей остановился, улыбнулся:

– И я так скажу еще: вот дождь лил, дома небось жена на рукаве висла, и самого, может, опаска брала. А вот двинулись рабочие наши, пришли сюда – крепко, значит, живет в нас эта самая пролетарская солидарность! Воскликнем же вместе с нашими товарищами во всем мире: да здравствует наша социал-демократическая партия! Да здравствует свобода! – закончил Гонцов.

– Долой самодержавие! – крикнул Тима Загуляев.

– Да здравствует рабочий народ!

Все заговорили, рассыпались по поляне кучками, стали доставать из карманов свертки.

Иван Иванович, расстелив под кустами газету, приглашал товарищей подсаживаться. Из корзины появились крутые яйца, селедка, чайная колбаса.

Потом, разгладив усы, Бочаров достал бутылку и водрузил посредине.

Фома крякнул и с облегчением вытащил из карманов косушки, осторожно взглянув на товарищей. Иван Иванович одобрительно заметил:

– Сей продукт никогда не лишний. Сверху божьей водичкой окропляет, а мы в нутро живительной вольем. Кругооборот!

Кружек было мало, Иван Иванович налил сперва деду Анохе и Фоме.

Но Фома вежливо вернул кружку:

– Вам – первая чарка, Иван Иванович.

– Вы тут – главный, – сказал дед Аноха и потянулся чокнуться.

Бочаров с достоинством принял жестяную кружку с водкой, поднял ее, помолчал минуту и проговорил:

– Выпьем, товарищи, за то, чтобы наше рабочее дело крепло и ширилось!

Кружки пошли по рукам.

Дед Аноха тоже захотел что-то сказать, как-то выразить нахлынувшие на него незнакомые чувства. Он взмахнул рукой, закинул назад голову и произнес торжественно:

– За все, что ни есть хорошего…

– Правильный лозунг дед Аноха подает! – одобрил Иван Иванович.

Пожилой машинист Бережков спросил:

– Верно ли говорят – полиция за каждую прокламацию по десятке платит?

Бочаров важно ответил:

– Это точно. Платит. Чтоб рабочая правда дальше не шла. Только нет среди нас предателей, чтобы наш листок да в охранку…

Тима Загуляев и Цырен сидели на камне поодаль, наблюдая за подходами к поляне.

Внизу, у подножия сопки, собралась небольшая толпа.

– На наше знамя смотрят, – сказал Тима.

Вскоре появились полицейские. Они разогнали собравшихся, но внизу снова и снова появлялись люди.

– Сюда не полезут! – с гордостью заявил Тима. – Наши нарочно эту сопку выбрали. Тут все обмозговано. Видишь, мы вверху, а они внизу, на открытом месте. Из револьвера очень просто можно всех фараонов по одному, как уток, перещелкать.

Домой возвращались вечером с факелами. На городской окраине хлопали створки окошек, скрипели калитки, высовывались головы обывателей.

Далеко разносились слова, которые недавно и в мыслях повторить страшились:

 
Вставай подымайся, рабочий народ!
Вставай на борьбу, люд голодный…
 

В эти дни Ипполит метался: обходила, обходила его жизнь! Революционеры забрасывали город прокламациями, рисковали головой, устраивали маевки, вели красивую жизнь. А он, Ипполит, сидел за гроссбухом в «ВОСОПТе»…

– Я ценю ум и характер человека независимо от его политических взглядов. Умный человек стремится познавать мир, не ограничивая себя стеной определенного мировоззрения, – говорил Билибин.

Ипполит пробовал возразить: ему жаль было расстаться со своими мечтами о карьере революционера.

– Все-таки есть романтика в положении преследуемого, в необходимости окружать свою жизнь тайной.

Билибин с готовностью поддержал:

– О да! Безусловно! Это захватывает, особенно если ты не пешка, а руководитель! Но если посмотреть с другой стороны, то какая же тут романтика? Вас сажают в вонючую камеру, клопы, папаша… Потом загоняют туда, где полгода ночь. Вы живете, как зверь: ни музыки, ни женщин…

– Да, это уж не романтика, – соглашался Ипполит.

Он с упоением вел подобные беседы.

В доме Чураковых тоже говорили о прокламациях и забастовках. Чураков-старший брюзжал:

– У нас в России все не как у людей! Брали бы пример с Европы. Там социалист – уважаемый член общества. Разве у нас понимают, что такое социализм? Да и могут ли это понимать в стране, где отсутствует парламент, парламентская борьба, настоящая политическая жизнь?!

Аркадий Николаевич говорил с таким жаром, словно всю жизнь заседал в парламенте.

Ипполита это подзадоривало. Вот если бы он мог бросить им всем: «А я знаю, кто распространяет прокламации! Я сам участвовал в этом деле!»

Ротмистр ничему не удивлялся, ничем не возмущался. О революционном брожении говорил, как врач о болезни. Дескать, лихорадит наш режим. «Что ж, будем лечить, батенька! Смотришь, больной и встанет на ноги. А помереть мы ему не дадим. Не допустим!»

Глава VIII
ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ

Жизнь идет своим чередом. Тюремная, но все же жизнь. И, так же как на воле, борьба составляет главное ее содержание.

«На поединке допроса мы всегда сильнее следователя, – говорит себе Миней, шагая по диагоналям из угла в угол, камеры. – Для нас результат следствия – вопрос жизни и свободы, а для чиновника-следователя это лишь дело честолюбия и карьеры. Мы сильнее потому, что на нашей стороне передовая идея».

В тюрьме, как и на воле, наряду с главным, время заполняется множеством мелочей. Медленно накапливаясь одна за другой, они плотно заполняют тюремный день, как песчинки в стеклянной колбочке песочных часов. Часы переворачиваются, снова медленно струится песок, и снова наступает утро, такое же, как вчерашнее. Утро, день, ночь…

Только ночью слышнее, резче обычные тюремные звуки: звон ключей, окрики часовых, мерные шаги коридорного. А днем в окошко можно видеть кусочек двора, утоптанного ногами арестантов, без единой травинки.

В 5 часов утра после побудки начинается томительное ожидание поверки. Тюрьма медленно оживает. В узком пролете двора, видном из окошка, начинается утреннее движение. Два арестанта несут на палке деревянную кадку, положив сверху крест из дощечек, чтобы не расплескать воду.

Уборщики из уголовных выносят мусор и параши. Из женского корпуса в глубине двора их окликают, осыпают насмешками. Женский голос, высокий и сильный, запевает:

 
– Часовой! – Что, барин, надо?
– Притворись, как будто спишь.
 

В коридоре зазвенели ключами, затопали сапогами. Наконец-то!

Окрик надзирателя: «Подготовьсь! Поверка!» Теперь полагается стать навытяжку вполоборота к двери между застеленной по тюремному канону койкой и парашей. Гремит засов. Дверь распахивается. Стремительно входят помощник начальника тюрьмы, дежурный и надзиратель, равнодушно окидывают взглядом фигуру арестанта. Дежурный ставит птичку в ведомость. Дверь закрывается. С грохотом и лязгом открывается соседняя камера, тоже одиночка. Кто там? Почему молчит? На осторожный стук Минея никто не отозвался.

Теперь можно заняться гимнастикой. Раз, два… Глубокий вдох. Приседание и выдох до конца. Так десять раз. Наклон туловища, руки касаются башмаков.

После этого исчезает вялость. Миней садится за работу. Программа намечена на месяц, план на каждый день. Ежедневно проработать 50 страниц специального текста по биологии, философии, математике, выучить 25 французских слов или прочесть 30 страниц французского текста. Учебник Берлица – глупейшая болтовня на темы: «В ресторане», «В поезде», «В театре», «На улице», «В магазине»…

Зато какая радость читать в подлиннике, хотя и заглядывая в словарь, «Отверженные» Гюго!

До чего глупы и недальновидны тюремщики! Передачи продуктов запретили, а доставку книг – пожалуйста! Вряд ли даже кто-нибудь особенно тщательно проверяет их содержание. Просто механически хлопают штампом: «Просмотрено тюремной цензурой».

Миней мелкими острыми буквами заполняет страницы толстой клеенчатой тетради. Конспект? Да, конечно. Но тут же записываются собственные заключения, оценки, аналогии. Мысль улетает далеко от прочитанных строк и возвращается к ним обогащенной.

Порой возникает острый, злой спор с автором книги.

Давид Юм избегает религиозных выводов. Но как близка религии его теория! Близка именно тем, что утверждает бедность человеческого разума.

Человек у Юма не титан, нет! Это человек-амеба. Отвратительный образ!

И ощущаешь себя счастливым оттого, что твердо знаешь: могуч человеческий разум, и не будет предела этому могуществу, когда человечество шагнет из «царства необходимости в царство свободы!»

Грохот засова возвращает узника к действительности. Ага! Час обеда. Он всегда подходит незаметно. Баланда в глиняной миске, каша, ломоть ржаного хлеба исчезают молниеносно, несмотря на то, что все до отвращения пресно. А соли в камеру не дают. Боятся, что арестант может засыпать глаза надзирателю. Очередная нелепость! Впрочем, если дежурит рыжий, можно попросить щепотку соли.

Тюремщики – народ разношерстный. Большинство из них ничего не знает о тех, кого они стерегут, или же имеет на этот счет самые дикие и странные представления.

Минею довелось услышать тихий разговор у дверей его камеры. По голосам он узнал надзирателя – человека с опухшей щекой и красными, кроличьими глазками, и истопника тюремной бани, молодого деревенского парня с испуганными и в то же время любопытными глазами.

– Ну, что поджигатель? Как? – спрашивал истопник.

– Что ж? Сидит, – равнодушно отвечал надзиратель.

– Так он… ничего?

– Ничего.

– Я и то смотрю на него, когда он моется. Человек как человек. А говорят, он два города начисто сжег.

– Это да. Это точно, – подтвердил, зевая, собеседник.

– И к чему это ему: жечь? Или платят им за это? – не унимался парень.

– Э-эх! Деревня! Программа ихняя такая: жги, и все тут!.. Ну ладно, проходи, нечего!

Иногда по коридору дежурил детина, с рыжей в кудряшках бородой и зелеными глазами. Миней про себя называл его Фридрихом Барбароссой. Он не был похож на остальных тюремщиков и зевал даже по-другому – не потихоньку в кулак, а с подвывом, на весь коридор. В глазок смотрел редко и, должно быть, не службы ради, а для интересу.

Однажды он зашел в камеру к Минею. Голова у рыжего была круглая, с маленькими прижатыми ушами, как у сердитого кота. Связка ключей небрежно торчала за поясом.

Войдя, он спросил, даже не понизив голоса:

– Ты что это все читаешь?

– Читаю про то, как люди на свете живут.

– А зачем тебе это? – спрашивал Барбаросса, смотря кошачьими глазами в лицо Минея.

– Чтобы сделать жизнь лучше.

– Глупость! – веско сказал рыжий и уже с порога добавил разочарованно: – А я думал, ты по книгам клады ищешь, где кто закопал.

Дважды был прокурорский обход. Прокурор вбегал в камеру, покачиваясь на тонких ножках, обтянутых диагоналевыми брюками, торопливо спрашивал:

– Ходатайства, жалобы имеете?

«А вы?» – хотелось спросить Минею: такое было у прокурора страдальческое, кислое-прекислое лицо, и жалоб, наверное, у него нашелся бы полный короб: на служебные обиды, на жену, на желудок.

Миней сказал:

– Мои претензии вам известны. Вы знаете, что я содержусь под стражей без предъявления обвинения.

– Прошу подать прош-шение, – прошипел прокурор и погладил себя «под ложечкой».

Позже Миней зарисовал в тетради и прокурора, и Барбароссу, и писаря из тюремной канцелярии. Писаря он изобразил в виде самоварной трубы – нижняя часть туловища несоразмерно длинна, верхняя согнута под прямым углом в угодливом поклоне.

В свободные от занятий часы можно читать беллетристику, заучивать или повторять любимые стихи и, когда вдруг нахлынувшие чувства ищут выхода, писать самому.

 
В клетке каменной душной тюрьмы
Буду взором следить за тобой.
Крепко спаяны общей судьбой,
В стан врагов были брошены мы…
 

Это он писал Тане. Ему однажды удалось обменяться записками с сестрой через женщину из уголовных, ходившую мыть полы в одиночках.

Миней подумал, что поручения такого рода в тюрьме выполняет цирюльник, тоже из уголовных. Заявил, что хочет подстричь бороду, требовал, добивался.

Вместо парикмахера пришел надзиратель с ножницами и бритвой.

– Э, нет! – замахал руками Миней. – Еще зарежете!

И стихи Тане осталась неотосланными.

 
Знаешь ты, как глубоко любил я
Приволье родимых лесов,
Горных сопок, степей и хребтов…
 

Сумерки сгущаются за окном. Слышно, как где-то на середине двора топают сапогами и покашливают солдаты. Потом наступает тишина.

Раздается команда унтера: «Стройся! Равняйсь! Смирно! Ша-гом марш!» Начинается вечерний развод часовых. Совсем близко под окном унтер вполголоса наставляет часового:

– Глаз не спущать! Никого не пропущать! – И добавляет скороговоркой, отходя: – Окромя государя-императора.

День завершается прогулкой на тюремном дворе. Каждый раз ее приходится отвоевывать: «одиночкам» прогулки не дают – не хватает тюремных стражей, занят тюремный двор Но узник упорно требует, шумит, грозит жалобой по начальству. Очень дороги эти пятнадцать минут под вечерним небом.

Солдат стоит посредине на колоде, поворачивая голову, не спуская глаз с арестанта. Но тот уже перестает замечать его присутствие, поглощенный обманчивым ощущением свободы.

Можно очень быстро, широко размахивая руками, шагать, глубоко дышать, ловить дуновения ветра, глядеть в просторное вечернее небо.

А кроме неба, видны еще сопки, темные великаны, стерегущие город. Иногда огонек мелькнет высоко вверху – это костер бродяги..

– Кончай прогулку! – кричит надзиратель.

Лицо горит, по всему телу разливается приятная усталость; сон приходит сразу, и не мешают ни свет фонаря, ни гулкие шаги в коридоре, ни перекличка часовых.

И все же тюрьма есть тюрьма. Мускулы слабеют, тело становится дряблым. Так скоро? А ведь это только начало. Пришлось прибавить упражнения, обтирания мокрым полотенцем утром и вечером.

Но, как ни уплотнял Миней свой тюремный день, как ни старался держать в узде тревожные мысли, они овладевали им. Как ни углублялся он в работу, перед ним неотступно стояли картины недавнего прошлого и лица товарищей. Без конца задавал он себе вопросы, на которые не мог получить ответа: что там, на воле?

Однажды вечером он осторожно постучал в стенку соседа. Тишина. Миней решил, что сосед прислушивается. Четко повторил вызов: «Кто вы?»

Беспорядочная дробь внезапно раздалась в ответ. «Обрадовался, – решил Миней, – а азбуки, видно, не знает» Он уже предвкушал, как обучит товарища по заключению тюремной азбуке, но сосед отчаянно барабанил в стену, и похоже было, что обеими руками.

«Что за башибузук! Этак уберут его отсюда!» – испугался Миней и перестал стучать: «Пусть догадается, что я рассердился». На следующий день он снова попытался наладить общение с соседом, и опять в ответ посыпался бессистемный стук.

Минею удалось узнать от рыжего, что в соседней камере-одиночке сидит пожилой крестьянин, «бродяга на религиозной почве», каких много можно было встретить на сибирских дорогах. Скитаясь «по весям и градам», проповедовал он учение Христа и ругательски ругал царя с министрами, попов и всю «богопротивную разбойничью шайку».

Ему не под силу было усвоить тюремную азбуку просто потому, что он не знал никакой.

Зато выяснилось, что рыжий годится для «посторонних разговоров».

Видимо, Барбаросса не поверил в бескорыстность занятий арестанта, потому что продолжал с веселым недоумением следить за ним и даже заглядывал через плечо его, когда тот работал. Миней показал ему свои рисунки – карикатуры.

– Похоже?

– Однако, похоже, – засмеялся рыжий, оглянулся и сказал: – Я уж догадался, что царя с царицей ты рисовал.

Миней искренне удивился:

– Где рисовал?

Рыжий пропустил вопрос мимо ушей.

– Я сразу понял: твоя работа.

Тогда Миней тоже засмеялся и спросил:

– Где же ты видел?

Барбаросса прищелкнул языком:

– А на заплоте[22]22
  Заплот – забор (забайкальское).


[Закрыть]
. Пока полиция подоспела, много народу видело. Смеялись… ну просто за животики хватались!

– Хороши, значит, царь-то с царицей? – допытывался Миней, сдерживая волнение. Он уже все понял и только боялся, как бы что-нибудь не спугнуло собеседника, не прервало разговор.

– Да уж чего спрашивать? Сам знаешь.

Но, так как Барбароссе хотелось поделиться впечатлениями и, как видно, он был охоч до смешного, Миней без особого труда выяснил, что в городе расклеена «интересная картина».

По всем признакам это была та самая прокламация-карикатура, которую готовил Сибирский социал-демократический союз. Миней отчетливо представил себе тот набросок, который показывали ему томские товарищи.

На небольшом листке был нарисован трон, а на нем царь с царицей. Рядом с ними тянулась надпись: «Мы царствуем над вами». Трон опирался на кучу министров в белых манишках. Около них написано: «Мы управляем вами». Под министрами нарисованы попы, толстые и черные, как тараканы, по выражению Барбароссы. «Мы морочим вас», – объясняла подпись. И еще ниже солдаты, и под ними подпись: «Мы стреляем в вас». А всех их держали на своих спинах рабочий и мужик.

Рыжий запомнил даже несколько стихотворных строчек листка:

 
Но настанет пора, и проснется народ!
Разогнет он могучую спину,
Опрокинет всю эту махину!
 

Барбаросса был уверен, что «картину» рисовал Миней.

– А вот стишок-упреждение, – добавил он, – и надписи эти, видать, дружки твои сочинили…

Миней молча кивнул головой. Он с трудом справлялся со своими чувствами: «Да, конечно, дружки! Милые мои дружки! Значит, идет работа, разворачивается!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю