412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Полянская » Путь стрелы » Текст книги (страница 4)
Путь стрелы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:38

Текст книги "Путь стрелы"


Автор книги: Ирина Полянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Костя жил у кинотеатра «Эстафета». Как-то Яна вызвалась проводить его домой, и он показал ей окна своей квартиры. Лучше бы он этого не делал! Свет в них был такой теплый и лучистый, в красноватых прожилках, какой не может быть в неблагополучной семье; занавески чистые и легкие, как два облачка, увитый плющом балкон – это прекрасное растение, усыпанное розовыми цветами, обвивало мирную картину, а в довершение всего в окна спальни тянулись веточки вишни. Неужели ему здесь так плохо, так горько и неуютно?.. Это благодаря Косте она узнала череду мгновенных превращений ясного дня в черную ночь, теплого моря в ледяную пустыню, меланхолического напева в хруст стекла на губах и лязг железа. Однажды они договорились вместе лететь на юг. Это был их первый совместный отпуск, и Яна, полная счастливых предощущений июля, уже взяла билеты в Симферополь. В те дни звенящий под музейными сводами голос Яны привлекал к себе перебежчиков из других групп, воскрешал на полях брани драгун, улан и кирасир; своей указкой с лампочкой на конце она развеивала клубы порохового дыма, сквозь которые проступали сумрачные лики молодых героев двенадцатого года, сошедшихся на тайную вечерю в этом зале увядших трофейных знамен, старинного оружия и батальных полотен. Один из них, герой, умерший от ран после восьмой атаки французов на Семеновские флеши, был разительно похож на Костю, – быть может, это и был Костя, только вечность тому назад. За день до их отъезда Костя пришел в ее дом и, смущаясь, попросил уступить ему второй билет – Вера заболела, врачи рекомендуют ей Алупку, а билеты достать невозможно... Вечером того же дня столбик термометра поднял ее на недосягаемую высоту бреда, в котором роились обрывки музыкальных фраз и гудели, настраиваясь на камертон, духовые и струнные, но сам звук «ля» ускользал из ее сознания, будто чувство вины перед этой неведомой, ни разу не виденной ею в глаза женщиной, невольной соперницей, с которой она принуждена была делить любимого. И вдруг все это смолкло, цветущий бред подломился в самом начале своего стебля: это Костя, открыв дверь своим ключом и увидев Яну, без памяти уносящуюся в хаосе звуков, снял иглу с заевшей пластинки «Вальпургиева ночь», выключил проигрыватель и положил ей на лоб свою добрую, виноватую, прохладную руку. Потом встал у дивана на колени: «Ну что ты, золотой мой, единственный, прости меня... Мне порою бывает страшно за тебя, нельзя так предаваться другому человеку, даже если это я, надо что-то оставлять и себе...» Это Костя, как великан, насадил по земле сады дождей, чтобы Яна по вечерам сидела дома и в любую минуту могла, сняв трубку, ответить звонящему из автомата Косте на все его шутливо-дотошные вопросы: о первой прочитанной в детстве книжке, о любимых коньках-снегурках, о первом свидании и поцелуе, о ее родителях, о впечатлениях сегодняшнего дня, о прохудившихся сапогах, отданных вчера в починку... Она узнала, каково быть механизмом, чья жизнь зависит от телефонного звонка, от прикосновения чужой ладони: стоило Косте убрать свою руку с ее лба и в очередной раз исчезнуть в стеклянных и бетонных пространствах, как Яна глохла и слепла, с трудом водила зрачками по пустой странице книги, с усилием крошила в рот яичко и даже спала, обхватив во сне себя руками, словно убеждая себя в собственной реальности, но все было бесполезно: каждая клеточка ее тела и каждая капля души – все было поражено Костей.

С трудом выбравшись из метро, она вскочила в троллейбус и, пока ехала, не переставала удивляться: с каждой остановкой деревья становились все зеленее, небо все больше прояснялось и светлело, может, какой-то стремительный циклон пронесся по городу и листки отлетевшего календаря, как стая птиц, потянулись с юга обратно в родные края... И вот она вышла у Савеловского вокзала, где на каждом шагу продавали махровую белую и лиловую сирень и стрелки ландышевых листьев указывали на конец мая.

...Яна смогла дойти лишь до Дмитровского моста. До него добралась легко и просто, но под мостом на нее вдруг обрушилась такая каменная тяжесть, что в глазах потемнело... Легкие ее обожгло жаром, как будто воздух загустел и раскалился, сделавшись похожим на расплавленный асфальт. Еще шаг – и Яна почувствовала, как сильно сдавило грудную клетку, еще один шаг – и ее, казалось, расплющит: воздух бешено вращал хрустальными жерновами, выталкивая Яну, визжа, как точильное колесо... Прислонившись к каменному столбу, она грустно смотрела вдаль. Там, за Дмитровским мостом, начиналась весна. Листья едва брезжили из почек, крохотные зеленые огоньки перебегали с ветки на ветку, и вдруг целое дерево, береза, занималось золотистым пламенем! Каждая ветвь звенела, как монисто, тонкие, они сверкали паутинками бабьего лета. Яна помнила: где-то по левую руку лежал Тимирязевский парк, там они часто гуляли с Костей; чтобы попасть туда, надо было пройти по узкой улочке мимо дома-мастерской известного придворного скульптора, давно почившего в бозе. Весна бродила в осиротевших каменных кудрях гигантской головы макета «Родины-матери» с разинутым, как у той женщины на площади, ртом, в котором уместилось сорочье гнездо, и набрякшими жилами на шее, – эта бедная голова, вылепленная с жены скульптора, как память Яны, давно пошла трещинами, ее каменный мозг щекотала цветущая повилика; голова нависала в ржавых лесах над прохожими как вечная угроза монументальных миров; который год она дожидалась отважного витязя с копьем наперевес, готовая от первого удара расколоться на тысячи мелких осколков. По огромному зеленому двору мастерской скульптора разбежались, словно после каких-то событий, памятники бывшим сиятельным вождям и светочам искусства – они, как персональные пенсионеры, попрятались кто под вишенью, кто под лопухом. Среди них встречались увечные и незавершенные, то здесь, то там блестели лысины, из травы торчали бледные руки и локти, как из могил, а один сиятельный по пояс утонул в земле и стоял на тулове, как безногий инвалид, которого спихнули с его крохотной платформы на колесиках. Зимой памятники походили на Дедов Морозов с нахлобученными на темя сугробами, в снежных шубах, наброшенных вьюгой поверх их гранитных шинелей и мраморных гимнастерок, и рты их были залеплены снегом, но весной лица их озаряла улыбка... Здесь жил временами институтский Костин приятель, непутевый наследник скульптора, и Яна часто бродила по заросшему саду с ведром и тряпкой в руках, протирая увечные памятники, избирательно предпочитая одних другим и таким образом как бы восстанавливая историческую справедливость. Рядом тянулась тенистая улица имени одного из памятников, который тоже жил в саду под лопухом. Улица впадала в замечательно просторный пустырь, весь зараставший в июле пижмой и цикорием, – желтой, как небо, когда солнце рассекает золотыми веслами тонкие перистые облака, и голубым, как Костины глаза, когда он улыбался ей, шепча на ухо слова любви, чушь невероятную, имевшую значение лишь для двоих... Там повсюду – от Дмитровского моста до «Эстафеты» – стояла такая весна, какая только однажды случается в жизни человека, да и то не каждого.

Утром Яна снова отправилась на разведку, но все опять повторилось, только теперь ее связало по рукам и ногам невидимыми путами в районе Савеловского вокзала. Пространство памяти и жизни ужималось, как шагреневая кожа, – на Яну неумолимо наступала упругая, бьющая невидимыми молниями стена, которую не обойти. Как же ей попасть к... на лбу у нее выступил пот: Яна забыла название кинотеатра, у которого жил Костя. Потом ею овладело среди безумной музыки моторов и гудков глубокое забытье, а затем наступила ночь, в которой погасло само слово «кинотеатр»...

Но память о направлении в ней была еще сильна. Яна сменила тактику и теперь, углубляясь в проходные дворы и переулки, избегала больших магистралей, надеясь, что это каким-то образом поможет ей нащупать какую-то тропу или лазейку и перехитрить эту таинственную силу, всякий раз останавливающую ее на определенном рубеже.

Через день Яну сковало, уже когда она пересекала Садовое кольцо. Она едва выбралась на безопасный островок посреди дороги, и целая толпа пешеходов скользнула по ней прохладной тенью.

Теперь Яна думает об одном, об одном ее молитва: лишь бы не отняли у нее театр. Она решила поселиться прямо здесь, перед Большим театром, неподалеку от фонтана, под яблоней, как когда-то в студенческие времена накануне утренней распродажи билетов. Ночью Яна уснула, погрузив руки по локоть в землю, крепко вцепившись пальцами в корни дерева, чтобы ее и во сне не унесла квадрига бронзовых коней, едва сдерживаемых Фебом Летоидом, вознесенных над портиком, покоящимся на восьми ионических колоннах. Над Яной, теряясь в звездах, плыла громада здания театра, подсвеченная прожекторами снизу и преображенная до неузнаваемости, похожая на торжественно летящий сквозь ночь и звезды корабль, заложенный славными зодчими Бове и Кавосом и нагруженный невесомой музыкой и танцем. В этом театре такая удивительная акустика, что и по сию пору в его бархатных закоулках бродят отзвуки увертюры из «Евгения Онегина» и «вальса обольщения Наташи Курагиным» из «Войны и мира» – оперы, написанной во дни другой, более страшной войны ее великим создателем, который умрет в один день с дьяволом, истерзавшим не только эту землю, но и ее музыку; море цветов затопит улицы города, словно стадо согнанных к катафалку фараона невольников, и ни один мартовский цветок не посмеет отлучиться к свежей могиле гениального композитора – лишь жена положит ему на грудь срезанную с подоконника веточку герани. Временами Яна слышит сквозь сон ту же «шепчущую музыку», которую слышал умирающий князь Андрей: тихий бег смычка виолончели по хроматическим ступеням и зыбкое движение аккордов хрупких и прозрачных скрипок...

«Жизель» – это история о том, как одна простая девушка полюбила принца, не зная, что он принц, а когда это узнала, сошла с ума от горя и умерла. Но она так любила его, что даже под землей не могла забыть о своей любви, по ночам вставала из могилы и все выглядывала, не идет ли принц. Там было много девушек, умерших из-за любви: как чайки над гладью морской, скрывающей погибшие корабли, носились они над своими воспоминаниями. В час, когда месяц льет свет, похожий на грозовое облако, когда гнилушки начинают светиться, как Млечный Путь, любовь поднимает их из могил. Они усыпляют кладбищенского сторожа, уносят его разбитый телефонный аппарат и начинают по очереди названивать своим возлюбленным, считывая их номера с черного звездного неба. Звездный ветер с нездешней силой гудит в проводах. В жилищах их возлюбленных начинают происходить разные чудеса: включит любимый электробритву в розетку, а оттуда льется печальная песня, станет повязывать галстук, а в зеркале отразится умершая девушка. И однажды ночью он не выдерживает: встает, осторожно укрывает одеялом жену и как сомнамбула идет через весь город, переливающийся странными огнями, на кладбище, и не успевает он ступить за ограду, как бедная девушка кидается ему на грудь, и оторвать ее от него уже не смогут ни мать, ни жена, ни дети, ни ангелы небесные.

Каждую ночь вокруг старых, странных дубов водят девушки хоровод, сквозят, как туман в росистой долине, а в это время ночные эльфы перестилают их могилы, сеют семена увядших цветов, сдувают пыль с воспоминаний, и они сверкают в луче месяца, как старинный клинок, сохраненный до поры в земле. Пыль времени покрывает все на свете, даже слезы матери, утратившей дитя, но любовь как живая вода струится меж корней травы забвения, и цветы, которые однажды выбрасывает земля, – это вечно живые цветы с надгробий вилисс – девушек, умерших от любви.

Вечером что-то случилось с небом, такие пошли по нему облака. Прекрасные и чужие миры проплывали над Яной, медленным клином тянулись к заходящему солнцу и со страстным изгибом застывали над горизонтом лилово-лимонными, розовыми островами; закатный свет плавно перетекал из одной тональности в другую, уходя в перламутровые глубины небесной раковины, в которой, если приложить ее к уху, был слышен отдаленный рокот грома. Не успеешь обернуться – ночь. В глубине неба столпились июльские звезды, пораженные легким туманом. И снова день, слепящая белизна, и свежесть января дышит с небес, но едва отведешь взгляд – опять все схлынуло, лишь на краю небосвода, как освещенное множеством свечей изнутри, стоит грозовое вечернее облако, и во всем такое грозное предзнаменование, что нет сил смотреть и боязно отвести глаза. Полное неисчислимых очей, небо смотрело на Яну и днем, и ночью, точно хотело ей сказать: напрасно ты тревожишься, простирая руки к корням деревьев, отныне ни одна стихия и ни одно существо не имеют над тобою власти, хрустальный купол музыки над твоей головой – как небесный покров. И когда невидимый дирижер воззвал своей палочкой к высшим силам земли, когда скрипки запели, как голоса серафимов из-за грозовой тучи, в толпе сильфид, перебегающих на пуантах вступительное соло валторны, Яна вошла в зал.

От сцены шел озерный свет, но лица людей, сидящих в зале, уже погасли. Все обволакивали нежные, хрустальные звуки. Принц с Жизелью, взявшись руками крест-накрест, как дети, танцевали на цветущем лугу, а Яна бродила между рядов партера, пытливо вглядываясь в лица людей, сидевших в креслах. Тут словно легкий ветер пробежал по струнным, и началась сцена сумасшествия Жизели. Перебрасывая из руки в руку серебряную шпагу, точно она была раскаленной, безумная девушка как буря пронеслась сквозь безумную музыку распахнутых настежь стрельчатых окон и упала замертво. Начался второй акт. Жизель, выбравшись из могилы, как из-под обломков своей страдальческой любви, прижав руки к груди, жадно вбирала в себя воздух, напоенный духовыми и струнными, устремив взгляд в темноту зала, и вдруг простерла перед собою руку, и побеги мелодий побежали по залу, как молнии. Ползучие стебли глицинии и страстоцвета в одно мгновение жадно обвили колонны боковых лож, перекинулись на спинки кресел амфитеатра; бледно-зеленая игольчатая повилика морозным узором затянула бархатные подлокотники, и прозрачные щупальца плюща, усыпанного черной ядовитой ягодой, хищно и неотвратимо потянулись со всех шести ярусов к тому месту, где сидел Костя в светло-сером костюме, залитом свадебным вином, ничего еще не подозревающий, но что-то уже почувствовавший, с белыми хризантемами, которые он принес на могилу Яны, с сердцем, стучавшим теперь глубоко под землей, куда не долетали и звуки музыки и куда предстояло ему сойти. Но дыхание одной мелодии время от времени овевало его измученное лицо: это был лейтмотив безысходной, звучащей в одну октаву с печалью, нежности. Произнесенная впервые скрипками высокого регистра, фраза в сцене сумасшествия передавалась в уста гобою, кларнету и флейте-пикколо, потом ее, как вечную истину, утверждали фагот, литавры и труба, и когда весь оркестр повторил ее, как старинную клятву на крови, Костя понял, что близится развязка, потому что воочию увидел зарю, разгоравшуюся над декорациями, и в то же время истинно знал, что за этими стенами, над этой зарей распростерта беззвездная, безысходная ночь. Он поднялся с кресла и пошел по темной, сырой, петляющей между рядами тропинке, мгновенно поросшей можжевельником и разрыв-травой, чтобы положить свои хризантемы на могилу Яны, которую в эту минуту мощной звуковой волной, выплеснутой в самом печальном ля бемоль миноре, вынесло на середину зала.

29-й ряд... 25-й... 22-й... Люди с одинаково запрокинутыми, опаленными музыкой лицами, с закрытыми глазами сидели перед нею, и их теплое дыхание овевало ее лицо и отнимало у нее последние силы. Она едва отличала женские лица от мужских, все сливалось перед ее глазами, она чувствовала, что теряет зрение. Ноги у нее подкосились, и с середины 10-го ряда Яна поползла на коленях.

Оскалившись, с пеной у рта, чувствуя, как сворачивается в жилах кровь, она ползла между рядами, леденеющими пальцами ощупывая лица и приподымая чужие веки. Глаза людей пили из нее силы и память, в последнем ряду она едва выбралась из чьих-то нечеловечески огромных расширенных зрачков. «Костя!» – истерзанно выдохнула Яна. Заря разгоралась все сильнее, и девушки одна за другой таяли в предутреннем тумане, в росистых лугах. Одним махом Костя перелетел через кладбищенскую ограду, увитую повиликой, побежал, ломая на своем пути непроходимые заросли угрюмой сирени, разбивая невидимые преграды, и успел подхватить ее на руки. Земля тут же обвалилась в опустевшую могилу, и она мгновенно заросла свирепой травой. Ослепшая Яна чуткими пальцами осторожно ощупывала лицо Кости, не мигая смотревшего в ее глаза, которые не видели, но это было уже не важно: он никогда не покинет ее – ни в жизни, ни в смерти, ни в болезни, ни в горести, ни в любви.

Черное и голубое

Агнесса в переводе с языка этих двух ее новых платьев означало странная. Страна ее «я», если мыслить метафорически, с них начиналась, ими же и заканчивалась. Странная. Так оба платья, объединившись, пожимая плечами, выглаженные, накрахмаленные до легкого хруста, как листья в гербарии, трактовали ее, Агнессу. И как листья же, отстав от минувшей бог весть когда осени, в которой они доживали жизнь, были скорее принадлежностью памяти, горестным намеком на время, ухватившись за поручень которого, задыхаясь, бежала Агнесса, а оно набирало ход. Платья – вызов неяркой жизни, тяжеловатой фигуре, возрасту, судьбе, тощему кошельку (и откладываемые на телефон двушки в конце концов тратились на транспорт), вызов вереницам других нарядов, проносимых другими женщинами. К Агнессиным платьям, как белая нитка, как тополиный пух, как пыль, приставали взгляды, ухмылки, перешептывание за спиной.

Одно – голубое, почти французское, с Эйфелевой башней на ярлычке, хотя и пошитое в Сирии, украшенная бисером грудь, кайма по подолу золотистая, бисерная, оно мыслилось в горячем воздухе сцены, оно заливалось «эх, полным-полна коробочка». Другое – черное, романтическое, со многими оборками и нижней юбкой, с кружевами: и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука. Траур богатой вдовушки, осчастливленной смертью своего старичка. В 1976 году, то есть уже много лет назад, находясь в стареньких братниных джинсах и в майке с портретом итальянской киноактрисы на груди, Агнесса была представлена двум этим высокопоставленным платьям и пожелала их как счастья. Она стала терпеливо пасти их у одной знакомой, жены гребца международного класса. У того что ни взмах весла, то наряд жене или побрякушка. Знакомая давно и успешно сотрудничала с комиссионным магазином, куда одно за другим благополучно уплывали ее платья, полушубки, сапожки, ботиночки. Все это в отделы, заметим по секрету, не попадало, приемщица Валя звонила о вещичках своим подругам, они моментально являлись на звонок и уводили под руку приглянувшиеся наряды. Но, как ни странно, платья успевали пропитаться запахом комиссионки, пожилым запахом пресной пыли и слежавшихся вещей, и потом никакая лаванда не могла вытравить его; мгновенно, как цианистый калий, он поражал весь гардероб, комнату, квартиру, дом – все пахло подержанной вещью; убитая запахом, вещь не дышала. Агнессины два платья, быстро надоев супруге гребца, тоже засобирались было в комиссионку, но тут явилась Агнесса со своими ста рублями. Подруга вдруг передумала: то ли ей стало жалко Агнессу – платья-то были простые, хабэшные, – то ли ей стало жалко сами платья. Она сказала: поношу еще немного. Обещанное затянулось, потому что у гребца что-то там произошло, что-то он растянул в спине, догребся, одним словом, и стал неперспективным, таким образом, тема новых вещей исчерпала себя. Как только подруга это поняла, она позвонила Агнессе. В горячий летний день Агнесса вышла от нее в полуфранцузском, голубом, держа под мышкой в газете черное, и на этом ее дружба с женой гребца кончилась. К этому моменту ей исполнилось тридцать лет, и мелодия ее жизни достигла, может быть, своей ведущей темы...

Агнесса вошла в платья, как входят в сводящую судорогой ледяную воду; стоя по горло в его блеске, она с отчаянием думала: надо плыть. Может быть, ей казалось, что на нее показывают пальцами. Люди просто шли себе мимо и правда думали: надо же! Агнесса встряхнула гривой, в которой тоненько шуршала первая седина, и отважно тронулась дальше. Тут что-то укололо ее в сердце, какое-то знание о себе, иначе называемое предчувствием. Вообще-то это был уже не первый случай опоздания подарков на праздник ее жизни: в детстве принципиальные родители так ограничивали ее в сладком, что все первые зарплаты она тратила исключительно на шоколад, пока не наелась его на двадцать лет назад. Наевшись, она захотела красивого платья, но таких денег не было, Агнесса все чего-то ждала, в то время как молодость, неслышно ударяя веслами по воде, уходила от ее преследования. Так ей казалось. Как за куст ракиты над рекой, она уцепилась за платья, буквально впилась в них своими вовсе не цепкими, не сильными большими руками. Но этот неистребимый запах комиссионки! А ведь, напомним, вещи туда так и не попали, только мысль о комиссионке коснулась их, только бесплотная мысль.

Платья можно было носить на прогулку или в кафе, например, можно и в театр, там всякое бывает, от мехового манто до кроссовок. Это понимала даже Агнесса. И все-таки не выдержала, однажды явилась в одном из них на службу. Она почувствовала себя голой среди одетых. Завотделом, вызвавший ее для нахлобучки из-за того, что она допустила ошибку в сводке, приумолк и как-то неожиданно и очень по-человечески заулыбался и даже привстал из-за стола. То есть платье принесло свои плоды, хотя вовсе не на такие рассчитывала Агнесса. То есть не только на такие плоды. Она сослала оба наряда в шифоньер нафталиниться до лета, до летних прогулок в парк, об одной из которых пойдет речь...

Агнесса жила в новом районе. Во дворе ее дома находился детский комбинат, куда ходил ее сыночек Серга. Агнесса, не жалея сил, помня свое скупое на красивую вещь детство, наряжала Сергу. Воспитательницы поругивали ее сына, вечно он у них ходил виноватым в размазывании каши по тарелке или в перепутывании своего шкафчика с одеждой с чужим. Странным человеком рос Сергей. Воспитательницы и по головке не могли его погладить в порядке поощрения: он тут же уходил из-под руки. С детьми не играл, все в сторонке, один. Правда, рисовал и лепил прилежно, с фантазией, но и это почему-то не очень нравилось воспитательницам. Странное поведение сына пугало Агнессу, она даже советовалась с одним психоневрологом по поводу неконтактности своего ребенка. Специалист толком ничего не сказал, хотя беседовал с ней долго и задушевно и не взял с нее двадцати пяти рублей за визит, которые, знала Агнесса, он брал со всех. «Купите лучше мальчику апельсинов», – сказал он и больше слушать ничего не захотел.

Гулять в парке Серга не любил, но больше гулять было негде. Другие дети бежали в парк подпрыгивая, Серга брел, яростно цеплялся за ее руку и не желал ни качелей, ни песочницы. Когда его принуждали к общению, ему было еще хуже, чем на утреннике в детском саду, где все дети притоптывали и подпевали, а Серга, набычась, стоял и смотрел в пол. Агнесса думала: сначала они повторяют наши словечки и жесты, потом поступки, потом судьбу. И не увернуться. Эта мысль не давала ей покоя.

Серга уже шел по асфальтовой дорожке, пиная свою тень, коротенькую, такую бедненькую, по ней, как по живому, и ступать больно. Агнесса наклонялась и время от времени целовала сына в макушку. Ее голубое платье блестело и неудержимо врало о ней мамам и бабушкам, стоявшим по краям детской площадки. В середине была песочница, нагруженная детьми, как корабль, на котором надеются спастись. Дети барахтались в ней, тесня и толкая друг друга.

– Неужели тебе не хочется в песочницу? – поигрывая совком, спросила Агнесса. – Смотри, сколько деток, все играют, строят домик.

Серга нагнул голову, и мысль, которая все время мучила Агнессу последнее время, снова явилась к ней: «Не так я с ним разговариваю, не тем голосом, словами не теми». А какими? Мысль была сложна для нее. Агнесса подошла к самому краю площадки и почувствовала, что все взрослые, оцепившие песочницу, наводят на нее свои монокли, рассуждают о ней. Самое тихое хихиканье могло донестись до нее, потому что она была мнительна, самый далекий смешок. Агнесса знала, что люди, стоящие на песочной границе, за которой резвились их дети, все обижены кто кем, у всех свои горести и болезни, поэтому, конечно, Агнесса ничем не хуже их, разве что хуже тем, что она жалеет их и все о них знает, а эти люди, может, ничего такого не знают и поэтому задаются. Эта мысль делала ее жизнь легче. Агнессе хотелось побыть одной и подумать. Поэтому она сказала плачущим голосом:

– Серга, миленький, пойди поиграй.

Сын затоптался возле ее платья, еще ниже нагнул голову.

– Ты обещала велосипед, – буркнул он.

– Не я, а папа. Раз наш папа обещал, он купит. Он тебя никогда еще не обманывал, правда?

Сын угрюмо кивнул. Он пошел к песочнице. Агнесса тут же ушла в свои мысли, замкнутые по звеньям так тесно, что не понять, где кончается одна и начинается другая. Мысли были о том, как бы обменять квартиру матери, живущей в Смоленске, чтобы она была поблизости и хоть немного помогала б; что на это, говорят, нужны хорошие деньги, что у Серги плохие зубы, что на работе трудно, шефиня, дура отпетая, норовит всю свою работу спихнуть на Агнессу, а Агнессе некогда и свою толком делать, потому что помочь с Сергой некому, вот если б рядом была мать, а как поменяешь ее комнату в Смоленске, когда на обмен нужны деньги, также нужно покупать ребенку свежие овощи и фрукты, зубы у него неважные, зарплату не прибавили, как обещали, потому что повысили другую, бездарность, дуру отпетую, она норовит всю работу спихнуть на Агнессу, а Агнессе и без того не продохнуть...

На площадке закричали. Возмущались, оказывается, ею, выговаривали ее сыну, стоявшему уже за бортом песочницы, ссаженному с корабля детства. Он кинул песок в какую-то девочку, чуть не попал в глаза. Агнесса подскочила к сыну, дернула его за вялую руку. Мать обиженной девочки продолжала что-то говорить. Серга схватил горсть земли, кинул в сторону женщины. Агнесса стукнула его по макушке, он заныл. Она села перед ним на корточки и принялась успокаивать. Серга вывернулся и отбежал в сторону, девочка понеслась за ним, лепеча что-то успокоительное. Женщина подошла к Агнессе. Они неловко потоптались, косясь друг на друга, и неожиданно разговорились.

Женщина рассказала ей свою историю, одну из тех, которые рассказывают друг другу в больницах. Почти яростная стремительность, с которой она выложила Агнессе все это, говорила о том, что в женщине что-то надорвалось. Рассказывая, она все больше обмякала, точно история, уже близившаяся к концу, высвобождала в ней пространство, которое больше нечем заполнить, а потому оно заполнится спустя какое-то время все этими же разъедающими душу образами. Она говорила немного нараспев, окая.

– Я, – рассказывала женщина, – живу в двухкомнатной квартире, одну комнату занимаем мы с мужем и с дочкой, в другой проживает сестра с как бы мужем Виталием. Паспорта у них чистые. Эгоисты, детей иметь не хотят, в квартире за собой не убирают никогда, все время у них толкутся гости. Сначала он, этот как бы муж сестры Виталий, прятался ото всех, доходило до смешного: когда приходили родители сестер, Виталий залезал в шкаф. Сестра надеется, что он все-таки женится, а я ей говорю – надо быть гордой, тогда на тебе кто хошь женится, не то что этот шалопай. Не твое, дура, дело, отвечает. Жить стало невозможно. Размениваться сестра не желает. Они курят, дочка кашляет. Они проветривают, она опять-таки простужается. А муж боится с ними связываться, такие они с Виталием нервные и заводные, муж старается прийти домой попозже.

– Может, подать в суд? – предложила Агнесса.

– Сестра же родная, – ответила женщина.

– Пусть вступают в кооператив.

– Откуда у них деньги? – сказала женщина, глядя на Агнессу с тоскливым ожиданием.

И Агнесса, чтобы ее утешить, рассказала свою историю. У нее все тоже не слава богу. У мужа Андрея тяжелый характер, человек он замкнутый, раздражительный, математик. Но главная беда – свекровь. Пьет свежую Агнессину кровь, своя уже давно от злобы в ней сварилась. Скандальная баба с командирским голосом. Андрей ее побаивается. Агнессу она ненавидит, с ребенком сидеть не хочет. К телефону никогда не позовет. Презирает Агнессину стряпню, для себя и сына готовит отдельно. Лезет между ними. Женщина покивала: мол, как это все знакомо. Она спросила, не в том ли высоком доме за пустырем живет Агнесса, и она подтвердила, что в том. Женщина поинтересовалась, правда ли, что у них там хороший овощной, ей уже не один человек хвалил, и Агнесса сказала, что правда, капуста всегда свежая, упругая, продавцы сами дают выбирать, бананы не переводятся, апельсины тоже, картошка тоже неплохая, лучше, чем в центре, тоже окая, нараспев говорила Агнесса. Они помолчали, потом подозвали детей, стесненно распрощались и разошлись в разные стороны.

Серга, освобожденный, то ли что-то напевая, то ли выкрикивая, бежал впереди нее по пустырю. Небо было полно нежных тающих красок, как створка раковины, сиреневые, нежные, желто-розовые, со страстным изгибом вытянутые над горизонтом, стояли облака. И ни в небо взлететь, ни в землю уйти раньше времени. Ни в небо взлететь... Никакой свекрови у нее не было. Андрей никогда не женится, хотя, совестливый, помогает чем может, велосипед вот обещал. Но не женится, говорит, что причина в самой Агнессе, в ее характере, в том, что она стремится подладиться под всякого, спешит, торопится, забегает вперед всяческих отношений с людьми, так что те от нее шарахаются, не понимая стремительности и детского страха, с какими она откликается на всякое приветливое слово. «Во всем у тебя нет вкуса», – ругал ее Андрей. И платья ее – вызов судьбе, написанной бездарно, без вкуса. Судьба – твоя человеческая суть и суд над тобой. Ну вот зачем ей было пускаться в откровения с той женщиной, что может быть лучше сдержанного достоинства? Уж ее-то, ту женщину, чего было утешать? Разве ее беду сравнить с Агнессиной? Ведь все подобные несчастья придают судьбе какую-то завершенность, хотя бы на данном этапе, все они входят в сюжет жизни, ты находишься внутри своего круга, своей ауры, а не вне ее, где свищут ветра, где, как прошлогодние листья, висят чужие платья – чужие, взятые, как эта история про свекровь, у жизни напрокат. Про овощной магазин и то неправда: его открыли недавно, и ничего в нем, кроме пресных желтых огурцов и айвового джема, не бывает, абсолютно ничего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю