412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Полянская » Путь стрелы » Текст книги (страница 2)
Путь стрелы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:38

Текст книги "Путь стрелы"


Автор книги: Ирина Полянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Мы оставили поле брани: я съехала по перилам, бабушка, ощупывая ступеньки палочкой, свела вниз Риту. На улице мы с бабушкой, как воспитанные гости, нечаянно нарвавшиеся на скандал хозяев, заговорили на отвлеченные темы.

Наш молодой город расширял свои богатырские плечи на Жигулевских горах. Он был совсем новый, крепкий, как орешек. Бабушка грустно заметила, что в молодом городе хорошо жить молодым, и наклонилась, чтобы понюхать розовый куст, пенящийся из палисадника. В городе было много зелени, цветов, глядящих с круглых и прямоугольных клумб. Как люди, они селились отдельными колониями. Поскольку городская знать и первостроители жили в центре, городскую площадь венчали чистопородные розы. Вдоль главной улицы бодро гарцевали бордовые георгины, махровые астры, по другим улицам растекались маргаритки, стояли на марше колонны гладиолусов, окраина дышала бархатцами, сиренью и прочим цветочным люмпеном.

Мимо нас, перепрыгивая через газоны, пробежал наш озорной учитель истории, на ходу поделив между мной и бабушкой кивок, весело осведомился: «Прогуливаем?» «Что вы, что вы...» – любезно запротестовала бабушка, а я крикнула ему вслед: «Прогуливаем, да еще как!» – а бабушке мстительно сказала: «Нам бы с Риткой такого папку!» Я нащупывала границы, в которых можно было держаться с ней теперь, после того как я поняла, что бабушка только и умеет что затыкать уши ватой, а чтоб вступиться за детей, так это дудки. И если она не ответит мне на эту реплику, значит, бабуля вправду слаба, перед ней можно на голове ходить. Но бабушка не могла промолчать, что, на мой взгляд, было бы достойней, не могла не сделать замечание, она перенесла акцент на другое. «Не Ритка, а Рита», – машинально поправила она.

Мы пошли дальше мимо резвящихся девочек со звенящими, детскими, так любимыми отцом голосами, с большими детскими капроновыми бантами, светящимися на солнышке, с детскими царапинами на коленках. Рита едва переставляла ноги, и мы уселись на скамейку в парке. Бабушка снова сказала: «Как славно быть молодым в таком юном городе...» – а я презрительно хмыкнула, ибо терпеть не могла этот город и думала, что, стоит мне вырваться отсюда, назад он нипочем меня не заманит, я всю жизнь буду вспоминать его как дурной сон...

(...Тогда почему сейчас этот город то и дело вызывает меня к себе, кто из нас без кого не может обойтись? Зачем перелетает ко мне целыми улицами, отдельными скверами, усеченными конусами домов, которые на самом деле стояли в другом порядке, и почему я не могу отыскать дорогу в аптеку?.. А бывает – пробираешься по знакомой аллее сквозь туман и никак не можешь дойти до редакции газеты «Знамя коммунизма», в которой бабушка публиковала свои смешные стихи. Снятся мне оба балкона нашего жилища: под одним частенько распевала свадьба, под другим медленно тянулись похороны. Во сне они меняются местами, я смотрю вниз и удивляюсь: в песочнице стоит похоронный оркестр, и у музыкантов, как на льду, разъезжаются ноги, а одна нота вдруг как запрыгает воробушком на теннисном столе!.. Еще бывает – весь город свертывается и утекает в какую-то подробность – в киоск с мороженым возле кинотеатра «XX партсъезд». Рядом со мною сидят люди, которых я хочу угостить мороженым, но ни разу мне это не удалось: ищу мелочь в темном кармане до тех пор, пока сама не закачусь в эту тьму, а потом грустно стою на почте и отправляю немного денег Рите и ничего бабушке, потому что и во сне, и наяву помню, что в той стране, где она теперь обитает, деньги недействительны...)

Мы сидели напротив «XX партсъезда», разминая в пальцах головки львиного зева, и вдруг бабушка произнесла:

– Вот новость! Будка работает! Мороженое продают. Сто лет не ела мороженое!

Сестра оживилась. Мы подошли к будке и встали у самого окошка: и правда – в холодных длинных бидонах было мороженое, и незнакомая продавщица разрезала ножницами упаковку хрустящих стаканчиков. Бабушка, прислонив палочку к будке, захлопала руками по карманам, но, как всегда, оказалось, что кошелек остался дома. И они обе, Рита и бабушка, с надеждой посмотрели на меня. Я смотрела в сторону, стараясь не бренчать в кармане своей мелочью. Мои денежки тоже затаили дыхание. Бабушка сказала:

– Я отдам тебе дома.

Но я больше ей не верила. Она не любила отдавать долги: бывало, купишь им с Риткой подушечек на свои, сэкономленные в школе, а потом бабушка говорит, что отдала всю пенсию маме, да еще громогласно удивляется, чтобы услышал отец: зачем, мол, тебе деньги? А я копила на одну очень нужную вещь, каждый день бегала в магазин посмотреть, не раскупили ли уже.

Рита дернула меня за рукав, но я отвернулась. Дело было не только в той вещи, на которую я копила деньги. Я стояла и думала: а живите вы все как хотите, мне никто не помогает, когда отец таскает меня за волосы, никто не вступится, будто так и надо, чтоб он тыкал меня носом в мою непонятную вину... Катитесь вы! Я, бывало, обливаюсь слезами, Ритка мирно спит, а бабушка говорит: «Ты сегодня вбила еще один гвоздь в гроб отца!», мама – та лишь молча приносит мне в кровать мокрое полотенце. Каждый существует в своей норе, хочешь жить – умей вертеться, говорит наш молодой учитель как бы шутя, но я знаю, вижу их всех теперь насквозь – и он не шутит, он думает так, у него вера такая, что каждый умирает в одиночку. Каждый крутится как умеет, и нечего смотреть на меня жалобными глазами!

Я обернулась к ним, чтобы объяснить, почему не могу расстаться со своими деньгами, и тут вдруг удивилась их неожиданному сходству... Они смотрели на меня с одинаковым выражением лиц, круглыми, детскими глазами, в которых не было никакой хитрости, одно лишь желание полакомиться мороженым. Они смотрели на меня, как бы заранее облизываясь. И я плотней прижала ко дну кармана мои денежки, чтобы они ненароком не высвободились и не ушли от меня, как и вновь обретенная житейская мудрость, и в тот день не купила им мороженое.

Условность

Они так желали смерти своей матери, так желали ее смерти, что она снилась им во сне. Одной снилось, что отец с выкаченными глазами прибегает к ней на работу, в диспансер, по лицу его струятся старческие, утратившие соль слезы, и она слышит его голос: «Мама умерла!» – а другой снилось, что она поднимает трубку, а из недр ее эхом отдается: «Мама умерла, мама умерла...» Еще лет десять назад они не желали смерти своей матери, тогда мама только начала болеть, но невидимый циркуль, вонзившись в средоточие родового гнезда – в старинный диван, с которого она давала свои бесценные советы, не часто его покидая, стремительно вращаясь, стал очерчивать сужающиеся круги, мало-помалу отсекая лишнее пространство. Сначала мама прекратила свои ежедневные прогулки в Первомайский сад или на набережную, потом отпал ближайший багаевский магазин, потом дворик, увитый плющом. И когда ей стали выносить на парадное крыльцо скамейку, тогда еще сестры не желали маме смерти. Одна другой со вздохом говорила: «На носу отпуск, и я опять никуда не смогу поехать из-за маминой болезни, а так надо бы развеяться...» Другая подхватывала: «Да пусть они, конечно, еще лет сто живут-здравствуют, но как осточертела эта привязанность. Только в нашей стране такие трудности со стариками, которых не на кого оставить и за вполне приличные деньги...» Потом отпала первая часть фразы – пожелание матери «ста лет жизни», потому что явилась мысль, что судьба и впрямь может принять его во внимание. Колеса времени стали вращаться с еще большим ожесточением, наматывая на себя жилы обеих женщин, одну за другой отсекая условности. И вот пять лет назад, когда отец в очередной раз прибежал с выкаченными глазами, весь всклокоченный, к младшей дочери Кате в диспансер и закричал: «Скорее, маме совсем плохо!» – и Катя, как всегда, рванулась спасать маму, а за ней бежала медсестра с капельницей, тогда старшая, Лида, встала перед дверью маминой комнаты бледная, суровая, вся, как родители, седая, и сказала тихим голосом: «Не пущу». «Ты с ума сошла, – зашептала Катя, слыша на лестнице приближающиеся шаги медсестры и отца, – это же наша мать!» «Вот именно, – с силой произнесла старшая сестра, – наша мать. И не надо ее мучить. Ты затормозишь ее на год-два, она будет лежать и больше ничего. Ты же как врач должна это понимать...» Они смотрели друг на друга с одинаковым отчаянием, но то, что еще не стало для них условностью – сострадание и любовь к бедной маме и высшая справедливость, – было на стороне Кати, и старшая сестра отступила, закрыв рукой глаза, точно желала в эту минуту, в которую она вдруг так ясно увидела будущее, выкорчевать из них весь белый свет, чтобы он уже никогда не манил ее к себе. Она слабым голосом повторила: «Ты затормозишь ее и больше ничего». Тут приблизилась с участливым лицом медсестра, и все вошли к маме. Шествие замыкал отец, глядящий в спины дочерей с едкой ненавистью, потому что он видел все, что варилось в дочерних головах, видел и ничего не мог им прямо высказать, поскольку от них сейчас зависела жизнь мамы. Вызванный медсестрой, приехал муж Кати Дима, тоже врач. Осмотрев маму, они принялись вполголоса совещаться, и отец подошел вплотную к участникам консилиума и смотрел в рот то одному, то другой, опасаясь, что они сговорятся между собой на латыни, как им уморить маму. Послушав их немного, он успокоился и стал прислуживать им с покорностью раба, ненавидящего господина так яростно, что эта ненависть давала ему силы не показывать ее.

Старшая сестра тоже теперь суетилась – она переменила под мамой пеленки, помогла установить капельницу, потом со скорбным выражением лица смотрела, как медсестра пытается попасть матери в вену. В молодости их сходство с матерью не было столь разительным, как сейчас: обе старушки, только мама дряхлая, а Лида просто старая.

В последующие пять лет одна за другой опускались условности: в разговоре, поведении, самой жизни. Отец только беспомощно всплескивал руками, когда Катя с металлическим блеском в глазах говорила в ответ на его жалобы: «Вы еще всех нас переживете! Вы успеете меня похоронить». Так твердила она, призывая смерть на свою голову, разрываясь между своей семьей, работой и лежачей мамой.

...А двенадцать лет назад это было еще крепкое, надежное родовое гнездо, раскинувшееся на три дома. В день рождения мамы дочери с семьями являлись к ней как вассалы: дожив до пятидесяти с лишним лет, они все еще пикнуть не смели, когда мама с дивана говорила своим властным, привыкшим к послушанию окружающих голосом: «Катерина, машину покупать не смейте. Ни к чему она вам, так и знайте!» «Мама, мы на свои покупаем», – слабо возражала Катя. «Что значит – свои? – моментально отзывалась мама. – У нас своих нет, у нас все общее. Только это и помогло нам выжить в эвакуации – мы думали о всех, о вас, наших дочках, о племянниках...» «Тебя еще на свете не было, – вылезал со своим словом отец, – когда маме пришлось эвакуироваться... Ты родилась в глубокой асфиксии. Мама положила тебя в корыто с оттаявшим снегом, а потом согревала в валенке, и ты ожила». «Ладно тебе», – обрывала его мама. День рождения продолжался, гости чинно пили чай, зачитывали вслух телеграммы от родственников из других городов... Они потом еще лет семь приходили, эти поздравительные телеграммы, пока родственники не ощутили в себе стыд условности, потому что как писать «желаем долгих лет жизни», когда старухе девяносто пять. Зато все продолжали с теплотой вспоминать «нашу маму», которая никого не бросила в беде, ни Анюту, каким-то чудом прибежавшую из оккупированной Молдавии, ни Шурика, у которого расстреляли родителей в Минске, ни маленькую Риту, которую бабушка всунула в окно поезда – последнего успевшего уйти на восток эшелона за час до занятия города немцами – в Новочеркасске, всех вывозила на себе и в Алма-Ате, не покладая рук шила и вязала... Но им эта теплота ничего не стоила, конечно. Они вспоминали, что «наша мама» всегда умела дать дельный совет, с ее мнением считались и соседи. И что касается покупки машины – тут мама, как выяснилось позже, дала свой самый мудрый совет, которому Катя, увы, не последовала – последнему важному совету своей старой матери.

А между тем острие циркуля уже вонзилось в этот знаменитый диван, на котором в возрасте девяноста четырех лет когда-то, при царе Горохе, скончалась мамина мать. Мама пока продолжала ездить к обеим дочерям в их дальние микрорайоны, чтобы немного помочь по дому.

У старшей, Лиды, были дочь Настя – теперь она жила в Москве – и сын, дурачок Саша. Саша с Лидой жили в коммуналке, в двух комнатушках. К московской внучке Насте бабушка относилась с благожелательной насмешливостью, без особенной любви, но с интересом, как к человеку вообще-то вполне самостоятельному, как всем казалось, который не боится на себе и на других экспериментировать.

Внуком Сашей, дауном, она брезговала, в течение двадцати лет долбила Лиде голову, чтобы Сашу сдали в подходящее заведение. Саша, ласковый и покладистый, любил всех, в том числе и бабушку, но не ластился к ней, как, например, к соседям по коммуналке, чувствовал, что этого делать нельзя.

Катина семья состояла из мужа Димы и сына Алика, которого бабушка так любила, что ему одному не умела дать дельного совета. Может, именно поэтому он, всеми любимый, вел никому не понятный образ жизни, нигде не хотел учиться, без конца женился, разводился, высылал деньги какой-то женщине в Севастополь, хотя утверждал, что ребенок не от него, водился с самым простым и пьющим людом, работая печником. Катя с ним ума сходила. Алик пока был единственным проколом в благополучной семье, не считая, конечно, Саши, который был проколом самой природы.

Двенадцать лет тому назад мамин дом еще сверкал чистотой. В нем были частичные удобства, но мама все успевала. Прошло какое-то время, и Катя отметила, что салфетки на телевизоре и трюмо лежат чистые и выглаженные, но не накрахмаленные. Это была первая ласточка. Именно с этих салфеток стал стремительно убывать порядок в доме мамы, а заодно и в домах обеих дочерей: люстра потускнела, краска сошла с пола, печка в праздник стоит небеленой, окна затянула пыль.

Дом стал зацветать, как старый пруд.

Был отброшен прочь целый ряд условностей – многочисленные вазочки ушли в шкаф и больше не показывались, соседи разобрали цветы на подоконниках, кормить стали теперь у мамы, в прошлом знатной кулинарки, чем-то не очень съедобным, не слишком чистой была посуда и так далее. Мама все слабела, слабость выжала из ее голоса всю его былую властность, но ее еще слушали, когда она, собравшись с духом, что-то произносила. Потом и слушать перестали, мама начала заговариваться, стала все реже надевать вставную челюсть, переводчиком выступал отец, который, напротив, как-то приосанился, почувствовав, что наступил его час и пора брать бразды правления в свои руки. Да над кем править-то? Катя давно ходит с одышкой, пригоршнями пьет лекарства, Лида вообще развалина, глаза все время на мокром месте, душа устремлена в Москву, где мыкает горе дочь Настя с мужем, долговязым, гривастым, подонистым лодырем и пьяницей, а домой возвращаться не хочет, и ее можно понять. А куда возвращаться-то? После того как Лида однажды бухнулась перед отцом на колени и закричала дурным голосом, как кликуша: «Христом-Богом заклинаю – пропиши у себя Настеньку!» – старик почувствовал такое горькое одиночество, будто воочию увидел, как чьи-то упорные руки стараются столкнуть их с мамой в яму. Лида совсем обезумела: она как будто не помнила, что в этой квартире прописан внук Алик, который сейчас снимает мансарду, чтобы не сидеть на голове у матери и отца в крохотной квартирке со смежными комнатами, – ему и должна была отойти после смерти стариков их жилплощадь.

Дом, устоявший в гражданскую, когда пылала вся улица, в Отечественную, когда немецкая артиллерия с Зеленого Острова обстреливала весь район, теперь стал разрушаться, словно кто-то грыз его изнутри. То и дело лопались трубы, их заменяли – они опять лопались, с лестницы соскочили перила, их кое-как укрепили, почти рассыпалось парадное крыльцо, на котором еще недавно важно сидела бабушка, и родственники из проезжавших мимо трамваев иногда махали ей рукой. Все быстрее вращался циркуль: мама уже не могла сидеть, только лежала. Отец смастерил ей специальный стул, под который ставилось ведро. Потом стул отпал, и тогда в доме поселился даун Саша.

Отец, в каждом своем душевном движении подражавший маме, тоже не любил больного внука, но теперь он наконец воздал должное Саше, который, как выяснилось, оказался единственным настоящим человеком среди всей большой семьи.

Саша беспрекословно ходил в магазины, выносил за бабушкой судно, включал ей телевизор (и изображение струилось по блекло-желтой слюде ее глаз), сидел рядом с бабушкой часами, отгоняя от нее мух свернутой в трубочку газетой. Иногда они беседовали. «Саша, кого ты видел во дворе?» – шамкала бабушка, и Саша докладывал, что видел Нижнюю Ольгу, Ченцовых и Караваиху. «Караваиха померла», – возражала бабушка, а дед, ставший в последнее время особенно раздражительным, тонким голосом выговаривал ей: «Сколько раз тебе говорить: не произноси при Александре этого слова! Он его не должен знать! Не касаются его наши дела!.. Саша, Караваиха ушла в Дальний Магазин. Надолго. Ясно тебе?» «А что дают в Дальнем Магазине?» – зная, как реагировать на слово «магазин», спрашивал Саша. «Что? Белых лебедей по талонам!» – шутил отец. «Лебеде-ей», – подхватывал Саша.

Старик продолжал то и дело бегать к Кате в диспансер. То мама свалилась с дивана, то у мамы живот болит... Кате казалось, что она выстаивает какую-то бесконечную, бессонную вахту, которую у нее уже нет сил выстаивать, и когда отец в который раз завел свое: «Вот ляжем мы с мамой в могилу, вы еще о нас вспомните!» – Катя, глядя в сторону, точно обращалась к невидимому собеседнику, отчеканила: «Никуда вы не ляжете. Вы – бессмертные». Отец всплеснул руками: «Да если б мама тогда не сунула тебя в корыто с талым снегом, тебя бы и на свете не было!» «Ой, да выньте, выньте меня наконец из этой воды ледяной!» – не своим голосом вдруг заголосила Катя.

Между тем маме становилось все хуже и хуже. Она держала Сашину руку, а Саша махал над ее головой газетой, хотя была зима и белые мухи летали за окном. В эту зиму в Катиной жизни наметился небольшой просвет: они с мужем все-таки купили машину, и два битком набитых, редко ходивших автобуса, на которых Катя и ее муж ездили на работу и домой, отпали как страшный сон. Зато у Лиды получилось наоборот: в ноябре Настя родила мальчика, которого не с кем было оставить, муж продолжал выпивать, играть в карты и таскаться по бабам, а ей надо было снова выходить на работу. И Кате ничего не оставалось другого как отпустить старшую сестру в Москву.

Они расстались без слез. То, что Катя отпускала Лиду, было чистой воды условностью: Лида все равно бы уехала, у нее был для этого очень серьезный повод. Но Кате хотелось – и это оказалось ее последним желанием – обставить дело так, будто она добровольно приносит себя в жертву. Обе все понимали и не смотрели друг другу в глаза. Но когда Лида, мучаясь тем, что все же вынуждена принять Катину жертву и дезертировать, сказала: «Это ты, ты тогда затормозила маму своей капельницей!» – Катя ахнула, повернулась на каблуках и пошла прочь, так и не открыв сестре свой козырь: у нее летом обнаружилась в груди какая-то опухоль, которую некогда было даже обследовать.

Катя ушла, унося свои раны, Лида уехала, увозя свои. Между прочим, расставаясь, сестры словом не обмолвились о Саше. Катя могла вспомнить о нем как о своей тоже жертве, поскольку продуктов теперь приходилось на две семьи закупать больше (с учетом Саши), но у Лиды был припасен на всякий случай ответ, что, во-первых, таскать уже ничего не надо, поскольку есть машина, а во-вторых, Саша теперь оказался ой как нужен, он не даром ест свой хлеб, Саша-то.

...Когда Лида вернулась через год, чтобы похоронить сестру и ее мужа, разбившихся на своей новой машине в трех километрах от города по дороге к Левобережному пляжу, она застала все ту же картину: Саша отмахивает газетой невидимых мух от совсем повредившейся в уме бабушки, а отец, ссохшийся, как мумия, третирует бывшую Катину медсестру, которая из-за преданности памяти Кати продолжала приходить к старикам.

Прошли сороковины, и отец наконец сдался. Ворочая маму, двое стариков, отец и дочь, намучились, кое-как смазав перекисью водорода мамины пролежни, потом, отвалившись от дивана, упали в кресла. Отец задумчиво произнес: «Скорее бы все кончилось. Нет у меня больше сил. – И, помолчав, миролюбиво добавил: – Лид, я тебя тогда бы отпустил, забрал бы к себе Алика, а то он совсем в родительской квартире грязью зарос... Хоть для тебя наступила бы наконец жизнь...» «Жизнь, – повторила Лида равнодушно. – Да, жизнь. Жизнь – это условность».

Отпустил он Лиду через две недели.

Лида уезжала с деньгами: соседка по коммуналке выкупила две ее комнатушки да отец добавил из своих сбережений, этих денег должно было хватить на квартирку в Подмосковье, где Лида собиралась жить вместе с Сашей и внуком, чтобы Настя, ни о чем не тревожась, могла спокойно работать.

В поезде Лида распаковала один увесистый чемодан – весь багаж, оставшийся от ее прежней жизни, – и пошла в туалет переодеться. А когда вернулась, Саша оживленно рассказывал двум приветливым женщинам, матери и дочери, про то, что его бабушка ушла в Дальний Магазин следом за тетей Катей и дядей Димой. «Хороший, наверно, магазин?» – любезно спросила мать. «Там все есть, все, – заливался Саша, – дают белых лебедей!» «Да что ты, – преувеличенно удивилась дочь, – лебедей?» «Да, таких, с большими крыльями». И Саша несколько раз взмахнул руками, как будто собирался взлететь.

Волк

Как ни бились врачи с Леной, ничем не могли ей помочь.

И ведь действительно бились, от души старались, не за деньги – бабушка так всем и говорила. Выйдут с Леночкой из кабинета, бабуля дверь прикроет неплотно и как зальется соловьем перед очередью: «Что за люди сердечные, ой да что за люди-то золотые, добрые, бескорыстные, стараются для девчоночки, для сироточки, возятся с нею, как с родимой кровинушкой, а ничего не помогает девочке медовой, сиротке драгоценной... – И кланяется дверям, уже прикрытым медсестрой плотно. – Спасибо вам, люди добрые, ангелы душевные». Но как только выйдут они из поликлиники, бабушка выпрямится и говорит нормальным своим голосом: «Быстрей перебирай ножками, Еленочка, нам еще в кулинарию зайти надо».

И идут они по улице: Лена в бедненьком клетчатом платье и бабушка, вся прямая и в черном, хотя у нее никто не умер, кроме Леночкиной мамы, которая ей была никем, даже невесткой не стала. Умер, правда, дедушка, но это было давно, еще до Леночкиного рождения.

Через месяц опять: бабушка с Леной в поликлинике, и новый врач смотрит Лену и расспрашивает, а бабушка опять поет, как деревенская кликуша, хотя интеллигентный человек, в прошлом инженер: «Ой да спасибо тебе, золотенький, дай Бог здоровьичка, пожалел ты девчурочку мою ненаглядную...»

Дни идут за днями, бабушка все поет-плачет, Леночка растет, и обе они, как по ступенькам, поднимаются все выше и выше – от кандидата наук к профессору, от профессора – к завотделением, от завотделением – к академику, а тот отправляет их к известному экстрасенсу, у которого на сеансах люди собаками лают и все-все про себя рассказывают под гипнозом, даже такое, что слушать страшно.

Гипнотизер посмотрел на Лену с пронзительным прищуром: «Видишь у меня в глазу красный завиток?» «Нет», – безмятежно сказала Леночка. Зато бабушка уже вовсю спала на стуле, громко посапывая. «Видишь на подоконнике апельсин?» – спросил гипнотизер. «Вижу», – сказала Лена. «Можешь съесть», – сказал гипнотизер и перестал смотреть на Лену пронзительно. Лена застенчиво сказала «спасибо», и он сам очистил для нее апельсин, после чего разбудил бабушку. Гипнотизер сказал, что есть под Самарой одна старуха, Константиновна, только она и сможет помочь Лене, а врачи ничего сделать не смогут. Бабушка тут же привычно схватилась за голову и затянула свое: «Золотой ты мой, да как же мы с сироткой такой путь поднимем, мы с ней на одну мою пенсию живем, и помочь нам некому... Мать ее, не при девочке будет сказано, в петле удавилась, и больше нет никого у нас на всем белом свете...» А Лена, пока бабушка исполняла свою арию, аккуратно доела свою половинку апельсина, а другую завернула в носовой платок – для бабули. И стала смотреть в окно – там, за окном, переливалась на солнце молодая зелень.

Экстрасенс посмотрел на Леночку, качнул головой и полез в бумажник, а бабушка цепким взглядом следила за каждым его движением, напевая про сиротку. «Вот вам», – нетерпеливо сказал он и помахал перед носом бабушки двумя крупными купюрами, которые она, уже не дожидаясь приглашения, боязливо вытянула из его руки. «Не благодарите. Уж больно девочка ваша славная, авось Константиновна ей поможет. Скажете, что от меня». «Видишь, Еленочка, детка, мир не без добрых людей», – благоговейно приговаривала бабушка, пятясь к двери, и Лена, оторвавшись от осинок за окном, лучезарно улыбнулась гипнотизеру. Она уже привыкла к тому, что врачи ее любят, называют иногда то ангелом, то красавицей. Было ей уже четырнадцать лет.

Почти всю ночь Лена простояла в тамбуре, а на нижней полке храпела, открыв рот, бабушка, вскрикивала, постанывала. Ей все время снились плохие сны, и она почему-то думала, что если врачи вылечат Леночку, то сны перестанут сниться. Бабушка хотела сэкономить, взять два билета в плацкарту, но их не оказалось, и они ехали в купе. Лена стояла у окна и счастливо улыбалась пролетающим сквозь ночное пространство огням и созвездиям.

Константиновна движением руки приостановила бабушкину выходную арию и указала ей на дверь. Бабушка тут же закрыла рот и, тихо ступая, вышла в сени. Константиновна сложила опрятные маленькие руки на животе и встала перед Леной. «Расскажи, девушка, что с тобой случилось, тогда помогу тебе».

Когда Лену врачи расспрашивали о том, что ее напугало в детстве, она честно говорила: «Не помню», а бабушка в свою очередь подтверждала: «В три годика Леночка чисто говорила, смышленая была такая, что чудо. А потом вдруг стала заикаться». Бабушка говорила неправду, потому что какой Лена была в три года, она знать не могла. Она тогда Лену видела только мельком, да и то сказала ее матери: «Твоя дочь ни капельки не похожа на моего Сергея. Ну ни капельки, ни вот настолечко. Сережа мой темненький, а эта блондинка».

Это уже потом, когда бабушка Лену забрала, сказав соседям, что воспитает ее сама, коли мать родная за труд посчитала, бабушка без памяти полюбила Леночку, так полюбила, что остыла к двум своим законным внучкам, про которых прежде говорила, что они – копия Сережика, темненькие да бровастенькие. Так полюбила бабушка Лену, что и Сережу своего единственного разлюбила и только и думала о том, как бы из него денег вытянуть побольше, то есть с сыном повела себя как брошенная жена, а деньги собирала Леночке на книжку, «на после себя». И из невестки выбивала вещички старших девочек.

«Не помню», – сказала, как всегда, Лена, улыбаясь своей лучезарной улыбкой. Константиновна как будто и ждала такого ответа. Больше пытать Лену не стала. Она усадила девочку, расплела ее русую косу и, причесывая, принялась под гребень шептать: «Пойди, зайка-заика, прочь с девушкиного языка в ночь, скачи, зайка-заика, в поле ровное, нетревожное. Как в том поле месяц-молодец стоит, звездам-сестрам говорит: “Вы берите себе в хоромы легкие, воздушные заику девушкину, бросьте заику с высоты поднебесной, чтоб ни встать ей, ни сесть, ни скакнуть на девушкин язычок”. А бабушке, которая тихо стояла в сенях, Константиновна сказала: «Сны станут сниться девушке. Ты рядом спи. Как увидит во сне тот страх, что ее напугал, закричит страшным голосом про него – и больше уже никогда заикаться не будет. Только сны не сразу начнут сниться, через месяц».

Бабушка ни слова не промолвила в ответ, поклонилась и заплакала: поверила Константиновне.

Обратно они тоже в купе ехали.

Сны стали сниться Леночке, и время в них пятилось назад. Бабушка спала рядом – постелила себе на полу возле Лениной кровати и похрапывала. Среди ночи то и дело просыпалась, смотрела на Леночку, как она во сне хмурит лоб, крестила ее и снова засыпала.

Сначала Леночке приснилось совсем недавнее...

«Будто собираемся мы с тобой, бабушка, в больницу, и ты велишь надеть мне клетчатое платье. Я говорю: «Бабушка, оно же старое, рваное». А ты отвечаешь: «Ну и хорошо, что старое, хорошо, что рваное». Я говорю: «Давай я надену красное, Наташино, оно совсем новое...» А ты отвечаешь: «Не надо новое, надо что попроще. Мы ведь с тобой кто? Мы с тобой две сироты, пусть все видят». Я оделась, как ты сказала, бабушка, и пошли мы с тобой по улице, а листья на деревьях красные, синие...»

Бабушка говорит: «Ну, слава Богу, началось, как Константиновна сказала. Лен, ты только не проснись прежде времени, когда начнет тот сон сниться, его до конца досмотреть надо, Леночка...» «Я досмотрю, бабушка», – послушно отвечает Лена.

На другой день она рассказывает: «Снился мне, бабушка, папа Сережа. Будто мы идем с Наташей и Настей в кино, и Наташа говорит: «Пап, а можно, Лена у нас немного поживет?». И Настя тоже: «Пап, можно, а?» А папа, грустный такой, отвечает: «Я вам, девочки, мороженое куплю, только ты, Лена, не говори бабушке, что мороженое на улице ела, а то она меня ругать будет...» Я и не сказала, ты прости, бабушка». «Чего уж», – отвечает бабушка.

С каждым днем все тревожней и холоднее становились Ленины сны, будто какая-то опасность просачивалась в них. Проснется Лена и дрожь унять не может, а бабушка говорит: «Потерпи, деточка». «Я потерплю», – соглашается Лена.

Однажды Лена проснулась в слезах: «Маму видела. Будто вокруг рычаги и пилы ходят и гремят, ходят и гремят, а я сижу в цветных нитках и лоскутах, играю на полу. Мама на меня не смотрит, усталая такая, с ней рядом женщина что-то из-под колесиков синее тянет, синее-синее, аж черное, и говорит: «Алла, следи за ребенком, не ровен час сунет руку в станок, останется калекой»...»

«Прости, Господи, мой грех, – говорит бабушка. – Однажды мне Алла позвонила и денег попросила в долг, а я сказала, что у меня нет. Были, были у меня тогда деньги. Прости, Господи!»

Следующая ночь: лес глубокий, ночной, осенний, шорохи по нему пробегают ужасные от неба до земли, а посередине леса стоит машина, в ней человек с бородой сидит, а сзади мама с Леной. Человек оборачивается и говорит: «Иди, Леночка, с листиками поиграй». «Нет там никаких листиков, – посмеивается мать, – облетели уже все». «Ну так шишки пусть поищет». Лена трясет головой: «Нет, мама, там волки, ты сама говорила. Поехали обратно». – «Да нет там никаких волков!» – «Есть, с зелеными глазами!» – «Вот ты какая, ничего для мамы не хочешь сделать, даже шишечек собрать, покоя с тобой нет ни днем, ни ночью!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю