Текст книги "Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы"
Автор книги: Ирина Каспэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
«Незамеченное поколение» и определения времени
Поколенческая риторика, начиная с романтической, связывает переживание причастности эпохе с проблематизацией «истории» и «актуальности» – это общее место теоретических работ, так или иначе имеющих дело с понятием поколения. Разделение на молодых и старших, детей и отцов здесь подразумевает вопрос о праве «делать историю» и монополизировать пространство «современного», «актуального».
В этом смысле Клодин Аттиас-Донфю пишет об устойчивой иерархии возрастных стадий: зрелость занимает доминирующее положение, а молодость, впрочем, как и старость, – «маргинальное» [276]276
Attias-Donfut С. Sociologie des générations. Paris: Press Univ. de France, 1988. P. 99.
[Закрыть]. Более сложную схему предлагает Пьер Нора: он выделяет несколько исторических фаз изменения статуса молодости начиная с французской революции 1789 года. Согласно этой типологии два интересующих нас десятилетия следовало бы отнести к своего рода промежуточному этапу (его хронологические рамки задаются концом XIX века, с одной стороны, и событиями 1960-х годов, «интернациональным бунтом молодежи» – с другой). Уже произошло, в терминологии Нора, «открытие» молодости как силы, которая может «взять на себя роль взрослых» и обеспечить «динамику политических и социальных трансформаций», но в то же время молодость еще не превратилась в «упорядочивающий принцип общества в целом», не утратила «возрастной символичности» и семантики «переходного периода в жизни» [277]277
Нора П. Поколение как место памяти // Новое литературное обозрение. 1998. № 30. С. 57–58.
[Закрыть]. На этом этапе «приобщение молодежи к социальной ответственности взрослых происходит в бурном или регулярном, гладком или бешеном ритме смены поколений. <…> Все молодежные движения и организации конца XIX и первой половины XX века, от скаутских движений до католических и коммунистических организаций, были более или менее всего лишь каналами зависимости или интеграции молодежи в общество взрослых, в его структуры, идеологии, партии» [278]278
Там же.
[Закрыть].
Такая типология, в общем, согласуется с опорными пунктами исследований Джона Гиллиса, предложившего, пожалуй, наиболее развернутый вариант истории молодости [279]279
Gillis J. R. Youth and History: Tradition and Change in European Age Relations, 1770 – present. N.Y.; L.: Academic Press, 1974.
[Закрыть]. Один из этапов этой истории Гиллис датирует первой половиной XX века и описывает как «эру юности». С начала прошлого столетия «юность» не только прочно утверждается в качестве особой возрастной стадии [280]280
См., например: Hall G. S Adolescence: its Psychology, and its Relation to Physiology, Anthropology, Sociology, Sex, Crime, Religion and Education. New York: D. Appleton, 1904.
[Закрыть], но и пополняет представления о молодости новыми смыслами – от юных (и молодых) ожидают «невинности», «свежести», «естественности», с одной стороны, и «проступка», непослушания – с другой. И то и другое – проявления культа молодости, в котором, по мнению Гиллиса, отразились грезы и страхи «европейского общества» эпохи индустриализации [281]281
Gillis J. R. Youth and History. N.Y.; L.: Academic Press, 1974. P. 182–183.
[Закрыть]. Итак, и Нора, и Гиллис, говоря об исторических статусах молодости, помечают первую половину XX века как эру зависимости, несамостоятельности: молодость сохраняет повышенную значимость и ауру «идеальной поры» постольку, поскольку воспринимается через призму взросления, перехода к основной стадии жизни – зрелости [282]282
О парадоксальности этих представлений: Naegele K. D. Youth and Society: Some Observation // Youth: Change and Challenge. N.Y.: Basic Books, 1963. P. 46, 61.
[Закрыть]. В целом именно с этими представлениями имеют дело Эриксон и Айзенштадт, определяя молодость как стадию формирования «взрослых» сценариев поведения, выбора и отработки будущих «взрослых» ролей и т. д. [283]283
Eisenstadt S. N. From Generation to Generation. Glencoe, Illinois, 1956; Эриксон Э. Детство и общество / Пер. и науч. ред. А. А. Алексеев. 2-е изд., пер. и доп. СПб.: Речь, 2000; Эриксон Э. Идентичность: юность и кризис / Пер. с англ. под общ. ред. А. В. Толстых. М.: Прогресс, 1996.
[Закрыть]
1920–1930-е годы впоследствии были описаны при помощи метафор «кризиса современности». Заданная инерция бурных, сокрушительных перемен проявляется в идеологическом отождествлении «молодого» и «нового» [284]284
О формировании такого языка в послереволюционной России: Чудакова М. О. Заметки о поколениях в советской России // Новое литературное обозрение. 1998. № 30. С. 73–91.
[Закрыть]: молодость представляется если не действующей силой, то, во всяком случае, площадкой для отыгрывания новых смыслов. Вместе с тем молодость может восприниматься через символы «потерянности», «заброшенности», «утраты ориентации» в изменчивом мире, а «общество взрослых» – как неспособное удовлетворить предъявленные ему ожидания, поддержать «естественный» процесс передачи норм и ценностей. Идеология обновления соседствует с риторикой «заката Европы»: первые попытки написать историю европейской культуры именно как историю современности сближают значения современности и гибели, отрефлексированная «современность» уже оказывается синонимом старого и недолговечного.
Эмигрантская публицистика межвоенных лет не только постоянно оперирует такими понятиями, как «новизна», «одиночество», «гибель Европы», но и усиливает скрывающуюся за ними семантику катастрофы. «Пока мир пережил одну катастрофу, мы пережили две» [285]285
Крайний Антон. Современность. // Числа. 1933. Кн. 9. С. 142.
[Закрыть], – настаивает Зинаида Гиппиус в статье «Современность». Умножающееся количество катастроф в данном случае предполагает умножающееся количество образов нового – советская Россия описывается нашими героями как территория пугающей и непонятной новизны. О такой фобии новизны и связанном с ней преувеличенном внимании к новому пишет один из авторов «Чисел»: «Мы боимся тамошних новых людей (даже в фотографии близких вглядываемся с недоверием) и часто принимаем за новое то, чего прежде не заметили» [286]286
Алферов А. Доклад, прочитанный в «Зеленой лампе» // Числа. 1933. Кн. 9. С. 202.
[Закрыть]. Ужас восприятия «нового» как «чужого», страх перед необратимыми изменениями, которым подвержены «близкие», «свои», оставшиеся на захваченной территории, может отчасти компенсироваться при помощи моделей нелинейной истории. В этом случае метафора молодой России подразумевает не поступательную смену времен, а возвращение к уже пройденному этапу, омоложение. Именно в таком смысле Георгий Адамович говорит об изменении «культурного возраста» России, пусть и не желая при этом вступать «в общие культурно-исторические споры» и ограничиваясь исключительно «областью поэзии»: «До сих пор Россия жила, так сказать, в уровне с Европой – хотя, конечно, в жизни этой участвовал лишь верхний тонкий ее слой. Сейчас, с прорывом этого слоя, она отброшена назад» [287]287
Адамович Г. Немота // Последние новости. 1936. 24 сент. С. 3. Цит. по публ.: Критика русского зарубежья: В 2 ч. М., 2002. Ч. 2. С. 54.
[Закрыть].
С проблематичностью и шаткостью представлений о современности и историческом времени связано то повышенное значение, которое приобретает собственно «эмигрантская» история, в нашем случае – история «эмигрантской литературы». Это история с четко обозначенным началом (1917 год – именно от него ревностно отсчитывается количество проведенных в эмиграции лет) и постоянно ожидаемым концом. Метафоры жизненного цикла не только удостоверяют существование этой истории, но и становятся единственным способом ее символического продления. Молодость значима здесь не потому, что с ней связывается возможность адаптации ко «взрослой реальности»; в замкнутой эмигрантской истории за категорией молодости закрепляются скорее компенсаторные, чем адаптивные функции. В отсутствие того, что Эриксон называет «витальной перспективой», взросление лишается стимула и достаточной мотивации, молодость нельзя конвертировать в те или иные формы «взрослой» активности, ее можно только продлить. Вернувшись к типологии Гиллиса или Нора, мы увидим, что культурный статус молодости как механизма интеграции в общество взрослых сочетается в нашем случае с нивелированием характеристик переходного возраста – каналы «перехода», «взросления» своевременно блокируются, запущенная машина молодости начинает работать вхолостую. Эмигрантское «молодое поколение» может быть только единственным и последним.
Писатели и поэты, желающие включиться в замкнутую систему «эмигрантской литературы», вынуждены постоянно акцентировать атрибуты собственной молодости и в то же время подчеркивать метафоричность, условность возрастных категорий, принятых для описания отношений внутри литературного сообщества. «Иные молодые люди дожили до седых волос», – восклицает Борис Поплавский и предлагает заменить термин «молодая литература» термином «новая» [288]288
Поплавский Б. Вокруг «Чисел» // Числа. 1933. Кн. 9. Цит. по публ.: Поплавский Б. Неизданное. М., 1996. С. 301.
[Закрыть]. Однако и слово «новизна» влечет за собой оговорки – рецензируя книгу того же Бориса Поплавского и обнаруживая в ней «очарование новизны», Георгий Иванов замечает: «К чести Поплавского (и тех, кого его стихи привлекают), новизна эта меньше всего заключается в блеске каких-нибудь новых приемов <…>. Настоящая новизна стихов Поплавского заключается совсем не в той „новизне“ (довольно, кстати, невысокого свойства), которая есть и в его стихах и которой, очень возможно, сам поэт и придает значение, хотя совершенно напрасно»; образ другой, «настоящей» новизны так и остается непроясненным, однако прямое отношение к нему имеет завершающая рецензию формула предназначения поэта: «Создать „кусочек вечности“, ценой гибели всего временного – в том числе нередко и ценой собственной гибели» [289]289
Иванов Г. (Рец.) Б. Поплавский, «Флаги» // Числа. 1931. Кн. 5. С. 231–233.
[Закрыть]. Не вполне логичное, как кажется, высказывание Иванова соответствует понятному для его первых читателей определению «нового», «современного» как «вечного». Этот столь значимый для Бодлера способ говорить о современности [290]290
См.: Бодлер Ш. Об искусстве / Пер. с фр. Н. И. Столяровой, Л. Д. Липман: Под ред. Ю. Н. Стефанова. М.: Искусство, 1986.
[Закрыть]активно воспроизводит Зинаида Гиппиус: «Поэт не „отдает дань своему времени“ (что за нелепая фраза!) он просто в нем, своем, живет. Вечное преломляется для него в этом времени; и таким, не иным, он вечное видит. Оттого и „нов“ каждый подлинный поэт и новым остается навсегда: ведь он дал новый образ вечного» [291]291
Крайний Антон. Литературные размышления // Числа. 1931. Кн. 4. С. 152.
[Закрыть]. Ценность «вечности» как оборотной стороны «современности» подтверждает Николай Оцуп: возвращаясь к этой теме несколько десятилетий спустя, он доводит ее до логического предела и литературного штампа – провозглашает своими современниками Пушкина и Данте [292]292
Оцуп Н. Персонализм как явление литературы // Оцуп Н. Современники. Нью-Йорк: Орфей, 1986. С. 231–253.
[Закрыть].
На способности современного оборачиваться вечным основывается и та самая идея «подпольной», «внутренней», скрытой от посторонних глаз современности, которая культивировалась авторами журнала «Числа». Так, в описании Владимира Варшавского «эмигрантская литература», «лишенная социального и внешнего, <…> существует реальнее, чем многие „факты“ и, находясь на стороне „сущности“ против общественности, – тем самым является современной литературой» [293]293
Варшавский В. О «герое» эмигрантской молодой литературы // Числа. 1932. Кн. 6. С. 167.
[Закрыть]. Объявляя о своем намерении следовать подобной стратегии, эмигрантские литераторы ни в коем случае не считают ее эскапистской – Юрий Фельзен подчеркивает: «Обвинять эмигрантских писателей в каком-то „искусстве для искусства“, в отходе от действительности, в робости перед жизненной борьбой не справедливо и просто неверно: именно они настолько охвачены реальностью, как никакие их предшественники и современники» [294]294
Фельзен Ю. О судьбе эмигрантской литературы // Меч. 1934. № 13/14. С. 18.
[Закрыть]. В хронике очередного вечера, посвященного «Числам», читаем: «Докладчик (Юрий Софиев. – И.К.)отметил с удовлетворением, что среди сравнительного литературного благополучия произошел раскол, разделивший молодых писателей на два лагеря: одни считают самым важным ежедневное писание стихов, „ремесло“, другие, следуя за „Числами“, хотят говорить и думать не о „красивом“ или „злободневном“, а о самом главном, о какой-то последней правде» [295]295
Закович Б. Вечер Союза молодых поэтов: «О „духе“ „Чисел“» // Числа. 1930–1931. № 4. С. 258.
[Закрыть]. Для нас сейчас важен не столько хрестоматийный спор Ходасевича (сторонника «литературного ремесла») и Адамовича (апологета «человеческого документа» [296]296
Подробно об этимологии этого определения и посвященных ему исследованиях: Маликова М. Э. Набоков: авто-био-графия. СПб.: Академический проект, 2002. С. I 26.
[Закрыть]), угадывающийся за этим противопоставлением, сколько то, что на одном полюсе размещаются и «злободневность», и «красота», тогда как на другом – «какая-то последняя правда». Речь идет о незамутненном переживании реальности, которое не должно умещаться в конвенциональные рамки «эстетического», «политического», «социального». «Последняя правда» как модус актуальной реальности и актуального литературного текста включается в ретроспективный образ эмигрантской литературы, воссоздаваемый начиная с 1950-х годов в мемуарах и сборниках статей. На полюсе «последней правды» Георгий Адамович обнаруживает «„современность“ в истинном смысле слова»: «В такие эпохи, как наши, – эпохи-экзамены, эпохи-испытания, – современно то, что на умственном и эмоциональном уровне ее, вовсе не только то, что именно о ней говорят» [297]297
Адамович Г. Одиночество и свобода // Собр. соч. СПб., 2002. С. 19–20.
[Закрыть]. Владимир Варшавский апеллирует к идее «последней правды», «последней реальности» для того, чтобы подтвердить верность реалистическим традициям русской литературы XIX века, коль скоро они определяются как «рассказ о самой сущности, о самом „факте“ жизни, а не только о ее преломленных отражениях в социальном и интеллектуальном плане» [298]298
Варшавский В. Незамеченное поколение. Нью-Йорк, 1956. С. 211.
[Закрыть].
Итак, внутренняя, скрытая, подлинная, настоящая современность противопоставляется внешней, наносной – слишком очевидной, слишком конвенциональной (будь то литературная конвенция или, шире, социальная). Именно такой образ современности вместе с сопровождающей его аурой вечности и знаками «непрочного существования» [299]299
Яновский В. Поля Елисейские. Нью-Йорк, 1983. С. 158.
[Закрыть], «как бы вне времени и пространства» [300]300
Терапиано Ю. Встречи // Встречи 1926–1971. М.: Intrada, 2002. С. 119.
[Закрыть], «где-то вне истории, сбоку» [301]301
Варшавский В. Незамеченное поколение. Нью-Йорк, 1956. С. 183.
[Закрыть], вне «цепи поколений» [302]302
Там же.
[Закрыть], принимается в качестве поколенческой программы. Другой способ говорить о современном – как о возможности действовать «здесь и сейчас» (мы писали об этом восприятии «современности» в предыдущей главе в связи с выступлением Нины Берберовой на заседании «Зеленой лампы») – явно не привлекателен для коллективной идентификации. Нечастые попытки утвердить приоритет настоящего перед прошлым и будущим заканчиваются провалом и смешением времен: «Будущее (прошлое) перестало казаться нам единственно возможной реальностью, рассчитывать мы можем только на себя, на свою волю к правде, на настоящее(выделено автором. – И.К.) – все это мы почувствовали давно, но осознали только теперь, и нет нам больше покоя. Не сегодня, так завтра(выделено мной. – И.К.),мы должны стать на новый путь – каким он будет нам пока еще трудно сказать, но мы уже предчувствуем его, и нам страшно, и не только за себя, но уже и за других, и очень больно» [303]303
Алферов А. Что случилось? // Меч. 1934. № 1/2. С. 23.
[Закрыть]. Настоящее заполняется предчувствиями, страхом, болью, но категория сколько-нибудь результативного действия соотносится исключительно с будущим – причем, что немаловажно, труднопредставимым, неподконтрольным будущим.
Здесь чрезвычайно кстати оказывается метафора, которую Мережковский в 1893 году использовал, конструируя образ жертвенного поколения, провозвестника «грядущего идеализма»: «Так иногда под тяжестью камня пробиваются побеги молодого растения. Кажется, что они неминуемо должны погибнуть, подавленные камнем. Но нет в мире такой силы, которая могла бы остановить их упорный, непобедимый рост. Младенчески-слабые и беспомощные, они рано или поздно вырвутся и подымут, если надо, силою жизни огромную мертвую тяжесть камня» [304]304
Мережковский Д. О причинах упадка и новых течениях современной русской литературы. СПб., 1893. С. 36.
[Закрыть]. При помощи похожей метафоры Борис Поплавский вводит в свой роман поколенческое измерение, заставляя фикционального героя идентифицироваться с воображаемым сообществом посетителей реальных монпарнасских кафе: «Ты один из тех, кто сейчас остановлены в стороне, которые упорно растут, как хлеб под снегом, которые удостоятся, может быть, войти в ковчег мирового потока – мировой войны. Ковчег, который ныне строится на Монпарнасе» [305]305
Поплавский Б. Домой с небес. СПб.: Дюссельдорф, 1993. С. 338.
[Закрыть]. Наконец, обличая «парижское», «монпарнасское» литературное сообщество, монополизировавшее образ «молодого эмигрантского поколения», Василий Федоров описывает незавидную судьбу других, провинциальных литераторов, вынужденных «расти „под кирпичом“, как растут под ним на лугу весенние травы, расти вкривь и вкось, но расти во что бы то ни стало. <…> Есть все же какая-то доля надежды, что кирпич будет сдвинут <…> и полузадушенный, полураздавленный эмигрантский писатель скажет, наконец, свое слово» [306]306
Федоров В. Бесшумный расстрел // Меч. 1934. № 9/10. С. 8–9.
[Закрыть]. Вообще любые объективации внешних воздействий – будь то «история», «судьба», «катастрофа», «тяжелые условия», «старшее поколение», «столичные литераторы» – как правило, оказываются связаны с семантикой гнета или, по меньшей мере, авторитетного давления. Нашим героям приходится либо «выносить» на своих плечах («одиночество», «нищету»), либо «учиться» («у истории», «у самой жизни», у «русской» или «западной» литературы): «Молодежь учится в условиях крайне тяжелых, но учится упорно» [307]307
Терапиано Ю. Журнал и читатель // Новый корабль. 1927. № 1. Цит. но публ.: Терапиано Ю. Встречи 1926–1971. М.: Intrada, 2002. С. 178–179.
[Закрыть]. Подчеркнем, что если и намечаются какие-то каналы взаимодействия с окружающим эмигрантов «западным миром», то они чаще всего определяются именно как ученичество [308]308
О конструкции «Запада» как источника новых культурных образцов: Гудков Л., Дубин Б. Понятие литературы у Тынянова и идеология литературы в России // Тыняновский сборник. Вторые Тыняновские чтения. Рига: Зинатне, 1986. С. 208–227.
[Закрыть]. При этом целью обучения объявляется не столько ориентация в новом социальном пространстве или адаптация к нему, сколько приобретение «опыта», способного обогатить когда-нибудь «русскую литературу» или оправдать и утвердить конструкт литературы «эмигрантской»: «Наше скитальчество окажется не напрасным, если мы хотя бы соберем материал. Решать же будет Россия <…>. Здесь французы могут кое-чему нас научить» [309]309
Адамович Г. О французской «iniquiétude» и русской тревоге // Последние новости. 1928. 13 дек. С. 2.
[Закрыть]; «Мы на Западе научились уважению, французскому уважению к себе и к своей личной жизни, мы смеем ее описывать точно, откровенно, подробно, серьезно, и вокруг „полноценности жизненного опыта“ мы сговорились в „Числах“» [310]310
Поплавский Б. Вокруг «Чисел» // Числа. 1933. Кн. 9. Цит. по публ.: Поплавский Б. Неизданное. М., 1996. С. 304.
[Закрыть]. Таким образом, основной формулой социальной активности становится «упорный рост» – иными словами, консервация молодости. Если для Мережковского метафора роста предполагала появление следующих, более сильных поколений-преемников, то «полузадушенным эмигрантским писателям» в этом смысле действительно приходится «рассчитывать только на себя» и всячески продлевать иллюзию существования в безвременьи.
Итак, мотивы, которые традиционно приписываются объединениям, группам, коллективным проектам молодых эмигрантов, – адаптироваться к новой социальной реальности, обозначить точки разрыва с «родительскими» базовыми установками, непригодными в новых условиях [311]311
См.: Eisenstadt S. N. From Generation to Generation. Glencoe, 1956. P. 174–175.
[Закрыть], – в нашем случае если и присутствуют, то явно отходят на второй план. Не ориентируясь на «западные» ценности, а учась «западному» языку для того, чтобы говорить по-русски, наши герои пытаются остаться членами диаспоры, но заявить о себе как о «молодых», «новых», «вторых». Интеграция в существующее замкнутое литературное сообщество и дистанцирование от него кажутся им в равной степени необходимыми и в равной степени невыполнимыми задачами. Сохраняя это шаткое положение, начинающие литераторы балансируют между риторикой преемственности поколений, связанной с XIX веком и русским пантеоном, и – как правило, апеллируя к французской литературной традиции («романтизм», «модернизм», «сюрреализм») – риторикой бунта, разрыва, ухода. Все необходимые ритуалы, по которым должно распознаваться новое поколение, соблюдены, ожидаемые знаки нового предъявлены – будь то высказывания о «литературных новациях» или конструкция «нового человека». Однако за знаками нового скрывается отрицание «злободневной новизны», а конструкция «нового человека», «поколенческого героя» оказывается декларативно пустой. Иными словами, литераторы круга «Чисел» предпринимают попытку включиться во все ускоряющийся темп продуцирования «новаций» (коль скоро именно со сменой новаций соотносятся представления об истории литературы) и в то же самое время прервать эту линию, прекратить продуцирование нового, остановившись на «последней новизне», «последней правде». Особую привлекательность приобретает промежуточная позиция между двумя, безусловно связанными с идеологией непрерывного обновления, негативными образами современного: между пугающим образом молодой, новой России и не менее тревожным образом стремительно стареющей и, вполне вероятно, гибнущей Европы.
Образ «старшего поколения» определяется нашими героями через приверженность фиктивным, иллюзорным моделям времени: сохранение символов несуществующей России и воспроизведение прошлого – с одной стороны, надежда на исполнение эмигрантской миссии в гипотетическом будущем – с другой. Но таким моделям противопоставляются метафоры не менее иллюзорного безвременья, своеобразной лакуны во времени или течения времени, скрытого от посторонних глаз. В этом времени не происходит ничего, кроме упорного роста, однако с будущим связывается ожидание качественных изменений. Иначе говоря, будущее выносится за пределы актуальной идентичности, на него нельзя повлиять, его нельзя рационально планировать и выстраивать; в определенном смысле будущее – «идеальный другой», от которого следует ждать ответа на еще не решенные вопросы. При этом именно в будущее переносятся достижительные упования, именно в будущем должен окончательно оформиться, закрепиться, реализоваться коллективный образ поколения, только в будущем он может быть зафиксирован и описан. Категория прошлого, напротив, практически не имеет отношения к коллективной идентификации. Прошлое помечается как область индивидуального переживания; реконструкция прошлого, чрезвычайно значимая для многих литераторов-эмигрантов (достаточно вспомнить Набокова или Газданова), призвана выявить особые свойства индивидуальной памяти, индивидуального опыта. «Молодое поколение» не имеет общих воспоминаний, за исключением тех, которые могут описываться лишь апофатически – «катастрофа», «разрыв», «лишение». Это поколение, «лишенное веры отцов» [312]312
Числа. 1930. Кн. 1. С. 6.
[Закрыть]и существующее в «неслыханной социальной пустоте, нигде, ни в каком обществе» [313]313
Варшавский В. Незамеченное поколение. Нью-Йорк, 1956. С. 174.
[Закрыть], в «безвоздушном пространстве» [314]314
Шаховская 3. Литературные поколения // Одна или две русские литературы? Lausanne: L’âge d’homme, 1981 С. 61.
[Закрыть].
Конечно, модели времени, включенные в декларативный образ «молодого поколения», прямо противоречат той программе формирования «позитивной идентичности», с которой Эриксон связывает социальные функции молодости. Застывшее настоящее, неуправляемое будущее, неустойчивое, лишенное ценностных ориентиров прошлое явно не соответствуют восприятию молодости как способа интеграции во взрослую реальность, как инструмента взросления [315]315
Эриксон Э. Идентичность: юность и кризис. М., 1996.
[Закрыть]. Показательно замечание Георгия Адамовича: «Им <…> не прощали отсутствия энергии, бодрости, энтузиазма, тех свойств вообще, которые в нормальное время украшают молодость. А откуда было им взять их?» [316]316
Адамович Г. Одиночество и свобода // Собр. соч. СПб., 2002. С. 37.
[Закрыть]Если наши герои и олицетворяют молодость, то в весьма специфической версии. Это молодость не имеющая преемников, но зависимая от предшественников. Действительно, участвовать в истории «литературной эмиграции» в данном случае означает – удостоверять зрелость «старших», быть признанными и, одновременно, отвергаемыми «старшим поколением», быть «подстарками» (именно так, согласно воспоминаниям Адамовича, определяла парижских «молодых литераторов» Зинаида Гиппиус) [317]317
Там же. С. 30.
[Закрыть], – то есть навсегда остаться последним звеном этой истории. С такой точки зрения понятно, почему Зинаида Шаховская утверждает, что могла существовать «только одна эмигрантская литература, молодая», и отказывает эмигрантам других, более поздних волн в способности или даже праве писать «специфически эмигрантские» книги: «Первая эмиграция оказалось вечной. „Подстарки“ успели состариться к концу Второй мировой. На них и заканчивается та отрасль русской литературы, которая мне кажется единственной в своем роде. Она не оставила продолжателей, ее дети могли стать, некоторые и стали, русистами, литературоведами, но ни один из них уже не мог стать русским писателем или поэтом» [318]318
Шаховская З. Литературные поколения // Одна или две русские литературы? Lausanne, 1981. С. 61, 58.
[Закрыть]. Объявив себя «молодым», «новым» поколением, литераторы-эмигранты лишаются возможности когда бы то ни было идентифицироваться и ассоциироваться с деятельной зрелостью. Перестав быть «молодыми», они сразу становятся «старыми», или, в другом варианте, «вторыми», или, наконец, «незамеченными».