Текст книги "Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы"
Автор книги: Ирина Каспэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Наконец, для нас будет важно, что модель поколения конструируется не только теми, кто готов себя с нею отождествить, но и теми, кто пытается описывать ее с позиции «старших». Тема сосуществования, взаимодействия, комплементарности поколений, актуальная для Ортеги, и в особенности для Мангейма, в дальнейшем продолжала исследоваться и переопределяться. С этой точки зрения поколенческая терминология позволяет обозначить различные позиции в социальной иерархии [48]48
См.: Riley М. W., Johnson М., Foner A. A sociology of age stratification. N.Y.: Russell Sage Foundation, 1972; Bettelheim B. The Problem of Generation // Youth: Change and Challenge / Ed. by E. H. Erikson. N.Y.: Basic Books, 1963. P. 89; Attias-Donfut C. Sociologie des générations. Paris: Press Univ. de France, 1988. P. 99; Pilcher J. Age and generation in modern Britain. Oxford, N Y: Oxford Univ. Press, Clarendon Press, 1995.
[Закрыть], поколенческие сюжеты представляют собой сюжеты социализации [49]49
Об этом: Eisenstadt S. N. From Generation to Generation: Age Groups and Social Structure. Glencoe, Illinois: Free Press, 1956.
[Закрыть], а драматургия «поколенческого конфликта» – состязание за «пространство актуального», за «право делать историю» [50]50
Об этом: Нора П. Поколение как место памяти // Новое литературное обозрение. 1998. № 30. С. 48–72.
[Закрыть]. Все это имеет непосредственное отношение к еще одному проблемному блоку – к проблемам «успеха», «реализации» и «непризнанности», «незамеченности».
Анри Пейр, автор вышедшей в 1948 году книги о литературных поколениях, посвящает заключительную главу «поколениям, достигшим успеха». Бегло констатируя в финале существование других, неуспешных, «неталантливых», «бесплодных» поколений, исследователь считает вопрос закрытым: «разные поколения получают неравные дары», и «никакого материалистического или экономического объяснения этому феномену дано быть не может» [51]51
Peyre Н. Les Générations littéraires. Paris: Bowin, 1948. P. 202.
[Закрыть]. Спустя тридцать лет Роберт Уол, реконструируя мифологию «потерянного поколения», приводит известную цитату из воспоминаний Хемингуэя: «Все поколения были потерянными». Для Уола это утверждение указывает на специфику поколенческого языка как такового (речь, конечно, идет о «современном» языке, отсылающем к событиям Великой французской революции, а в 1930-е обретающем устойчивость литературного жанра): все поколения принесены в жертву, фатально обречены, обделены историей и в то же время обременены особой миссией [52]52
Wohl R. The Generation of 1914. Cambridge, Mass., 1979. P. 41, 203.
[Закрыть].
В самом деле, поколенческая риторика не только не обходится без категорий успеха и поражения, но и прочно их соединяет. Успех обычно кажется оборотной стороной поражения: в пантеон успешных (то есть «в Историю») включаются поколения, которые, собственно, из истории «выпадают», «выламываются», «преодолевают жестокое время» и именно поэтому распознаются. Напротив, поражение («забвение потомками», «списание со счетов», «утрата актуальности») расценивается как закономерное следствие поколенческой реализации. Здесь важно, что при помощи категорий успеха и поражения связываются разные ракурсы поколенческого образа: под реализованным (нереализованным) поколением, конечно, понимают прежде всего элиту, узкие группы или даже отдельные, наиболее громкие имена, но эта шкала проецируется на предельно размытые аскриптивные, возрастные, фазовые характеристики. Доминирование в поколенческой риторике аскриптивных кодов может быть соотнесено с доминированием сюжетов поражения или, точнее, с непопулярностью сюжетов успеха: с такой точки зрения Дубин интерпретирует особенности отечественных способов говорить о поколениях. Исходя из концепции запаздывающей модернизации, он констатирует «несамостоятельность», «неавтономность» отечественных элит и специфически «партикулярный», аскриптивный ракурс поколенческого языка как преимущественно навязанного извне, с позиции «старших». Таким образом, популярность этого языка указывает на дефицит механизмов «инновации и репродукции» («поддержания и передачи достижений»), иными словами, на разлаженность социальных механизмов успеха; за поколенческими терминами скрывается история точечных, импульсивных «обвалов», «быстрого исчерпания любого ресурса перемен без подхвата и дальнейшей передачи импульса»; при этом между «критическими точками общих переломов находятся пропущенные, потерянные, нереализовавшиеся поколения (всегда нагруженная в России метафорика безвременья, паузы и пр.)» [53]53
Дубин Б. В. Поколение: социологические границы понятия // Мониторинг общественного мнения. 2002. № 2. С. 13; Он же. Сюжет поражения // Слово – письмо – литература. М.: НЛО, 2001. С. 271–272.
[Закрыть].
Эта концепция, безусловно, значима для нашей темы. Однако мы для разговора о «неуспешном поколении» выберем иной масштаб и соответственно иной угол зрения. Нас в первую очередь будет интересовать микросоциология и микроистория поколения – как представления о статусе писателя и индивидуальные мотивации литературного письма включаются в общую поколенческую модель, способную балансировать между символами успеха и неудачи, и какое место на этой шкале занимает категория незамеченности.
Итак, кратко напомним о тех исследовательских языках, которые не могут не учитываться в связи с темой поражения и успеха. Здесь, конечно, не имеет смысла говорить о сколько-нибудь едином поле исследований – как в случае с «поколением», – но выделить несколько опорных точек нам все же удастся.
Инструментарий, позволяющий перевести эту проблему на язык социологии, задается опять же Мангеймом. Особенно подробно – в работе «О природе экономических амбиций» [54]54
В кн.: Mannheim К. Essays on the sociology of knowledge / Ed. by P. Kecskemeti. London: Routledge à K. Paul, 1952. На русском: Мангейм К. О природе экономических амбиций и значении этого феномена в социальном воспитании человека / Пер. Е. Я. Долина // Очерки социологии знания. М.: ИНИОН, 2000. С. 109–162.
[Закрыть]. Вопрос «Что есть „успех“?», вынесенный в название одной из главок, подразумевает вопросы о режимах удостоверения успеха (механизмах признания), критериях его измерения и оценки (объективациях социальных норм), наконец, о доминирующих социальных позициях, с которых такая оценка будет возможной. Встраивая «успех» в нормативную структуру общества, Мангейм различает две полярные стратегии: на одном полюсе окажется «стремление к успеху», представляющее собой рациональное освоение социальной реальности, на другом – отсутствие амбиций, «сумеречное» погружение в «бездонные глубины души». Для «бродяг, цыган и нищенствующих монахов», не думающих о завтрашнем дне и не устремленных к успеху, «мир проявляется <…> лишь через посредство смутных „атмосферных“ впечатлений» [55]55
Там же. С. 136.
[Закрыть]. Иными словами, за границами успеха распадается язык и начинается территория невыразимого.
Исследовательская традиция, основывающаяся на интересе к этой территории невыразимых смыслов, слепых пятен побуждает расценивать неудачу как революционное действие, слом стереотипов и метанарративов, а применительно к литературе – как прорыв к более подлинной реальности, преимущественно политической: именно с этих позиций Делёз и Гваттари комментируют дневниковую запись Кафки о «малых», «второстепенных» литературах [56]56
Deleuze G., Gualtari F. Kafka: pour une littérature mineure. Paris: Ed. de Minuit, 1975.
[Закрыть].
Но акценты могут быть расставлены и иначе. Согласно другой логике идея неуспешной, маргинальной, непризнанной современниками, «проклятой» литературы связана с обособлением литературного пространства, с его автономией от других институтов или социальных областей. Только в этом случае формируются ценностные механизмы поддержки и компенсации непризнанности – скажем, инстанция идеального, будущего читателя. Это направление размышлений намечено Сартром в книге «Что такое литература?» [57]57
Sartre J.-P. Qu’est-ce que la littérature? // Sartre J.-P. Situations II. Paris, 1948. P. 55–330. На русском: Сартр Ж.-П. Что такое литература? / Пер. Н. Полторацкой. СПб.: Алетейя, 2000.
[Закрыть], а позднее воспроизведено в «полевой теории» Бурдье [58]58
Bourdieu P. Le Champ littéraire // Actes de la recherche en sciences sociales. 1991. № 89. P. 3–46; Bourdieu P. Les règies de l’art. Seuil, 1992; Bourdieu P. The Field of Cultural Production, Columbia U. P., 1993. На русском: Бурдье П. Поле литературы // Новое литературное обозрение. 2000. № 45. С. 22–87.
[Закрыть]. Существенно расширив представления об атрибутах и символах признания, Бурдье и его последователи [59]59
Charle Ch. Situation du champ litteraire // Littérature. 1981. № 44; Viala A. Naissance de I’écrivain: Sociologie de la littérature a l’âge classique. Paris: Editions de Minuit, 1985. На русском: Виала А. Рождение писателя: социология литературы классического века. // Новое литературное обозрение. 1997. № 25. С. 7–23.
[Закрыть]рассматривают неуспех как своеобразную форму стратегии успеха, как свободно избранную «позицию в литературном поле», позволяющую так или иначе получать «символическую прибыль».
Как видно из этого беглого обзора, с проблемой «успеха и поражения» связано несколько смежных проблем. Одна из них – проблема «социального» и «асоциального», «внешнего» и «внутреннего», «мейнстрима» и «маргинальности». Основная призма, сквозь которую мы намереваемся рассматривать подобные оппозиции, – теория публичных и приватных пространств. На макросоциологическом уровне эта теория активно разрабатывалась Эдвардом Шилзом и его школой [60]60
ShiIs Е. Privacy and Power // Shils E. Center and Periphery: Essays of Macrosociology. Chicago: University of Chicago Press, 1975. P. 317–344; Bulmer M. The Boundaries of the Private Realm: Limits to the Imperium of the Center // Center. Ideas and Institutions. Chicago, London: The University of Chicago Press, 1988. P. 160–172.
[Закрыть]; в числе наиболее известных исторических исследований – переведенная на русский язык монография Ричарда Сеннета «Падение публичного человека» [61]61
Sennet R. The Fall of Public Man. N.Y.; London: W. W. Norton à Co, 1974. На русском: Сеннет P. Падение публичного человека / Пер. О. Исаева, Е. Рудницкая, Вл. Софронов, К. Чухрукидзе. М.: Логос, 2002.
[Закрыть]. Другая значимая для нас проблема – собственно риторика умолчания, недоговоренности, невыразимости, проблема негативной идентичности и апофатических определений. Сошлемся на сборник статей, непосредственно посвященный этой теме, – «Языки несказуемого: Игра негативности в литературе и литературной теории» под редакцией Вольфганга Изера и Сэнфорда Бадика [62]62
Languages of the Unsayable. The play of Negativity in Literature and Literary Theory / Ed. by S. Budick and W. Iser. N.Y.: Columbia Univ. Press, 1989.
[Закрыть].
Интересующие нас сюжеты разворачивались преимущественно в Париже – городе, открытом для эмигрантов; однако собственное положение однозначно распознавалось нашими героями как уникальное. Еще один проблемный блок (им мы и завершим эту вступительную часть) – социальные, антропологические, культурные определения эмиграции; анализ возможных в эмиграции структур индивидуальной и групповой идентичности.
Это исследовательское поле начинает особенно активно разрабатываться в последние десятилетия – на волне интереса к образу постколониального, глобального мира [63]63
Один из наиболее заметных проектов – сборник Displacements: Cultural Identities in Question / Ed. Angelika Bammer. Bloomington: Indiana Univ. Press, 1994.
[Закрыть]. Эмиграция, во-первых, утверждается в качестве одной из рубрик minority-studies [64]64
См., например: Hall S. Cultural Identity and Diaspora // Colonial Discourse and Post-Colonial Theory / Eds. P. Williams and L. Chrisman. N.Y.: Columbia Univ. Press, 1994. P. 392–403.
[Закрыть], во-вторых, все чаще представляет собой своеобразную метафору актуальной культурной идентичности вообще. Эмиграция становится идеализированным воплощением «культурной открытости», «коммуникации поверх границ», «критической дистанции» по отношению к любым формам власти, а в самых радикальных трактовках – по отношению к любым культурным установкам как таковым [65]65
Said E. Reflections on Exile // Out There. Marginalization and Contemporary Cultures / Ed. Russell Ferguson et al. Cambridge: MIT Press 1990. P. 357–366; Maffesoli M. Du nomadisme. Vagabondages initiatiques. Paris: Le Livre de poche, 1997; Chambers I. Migrancy, Culture, Identity. N Y.; London: Routledge, 1994; Joseph M. Nomadic Identities. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1999.
[Закрыть]. Эти представления, как правило, персонифицирует фигура «номада», странника, посредника между культурами; проблема эмигрантской идентичности здесь решается прежде всего как проблема идентичности индивидуальной. В тех случаях, когда в центре исследования оказывается сообщество («диаспора»), могут акцентироваться иные культурные смыслы, закрепленные за эмиграцией: виктимность, несчастье, незащищенность, изоляция. Хотя признается и возможность «накопления новой творческой энергии в вызывающем, плюралистическом контексте вне родного отечества» – ресурс для формирования диаспоры нового типа, диаспоры «периода глобализации» [66]66
Cohen R. Diaspora and the Nation State: from Victims to Challenge // International Affairs, 1996. Vol. 72. № 3. P. 509. См. также: Cohen R. Global Diasporas: an Introduction. Seattle: University of Washington Press, 1997.
[Закрыть]. В каком-то смысле образы эмиграции (диаспоры, изгнания, кочевничества) приобретают ту же неоднозначность, что и понятие поколения: с одной стороны, соотносятся с символами открытости, мобильности, независимости (или, в негативной модальности, – одиночества, оставленности), с другой – символизируют замкнутость, ограниченность, консервативность, верность традиционным ценностям, групповую солидарность.
Намереваясь избежать размытых метафор номадического сознания, мы посмотрим, что происходит на пересечении этих противоречивых смыслов. Имея в виду массовый отъезд из послереволюционной России, исследователи (как правило, эта тема интересует историков, реже – культурологов и социологов [67]67
Подробную историографию см.: Бочарова З. С. Современная историография российского зарубежья 1920–1930 гг. // Отечественная история. 1991. № 1; Пивовар Е. И. Российское зарубежье XIX – первой половины XX в.: некоторые итоги изучения проблемы // Исторические записки. 2000. № 3 (121). С. 237–253; Хитрова Е. В. Русская эмиграция во Франции 20–40-х гг. в исторической литературе // Россия и Франция XVIII–XX вв. / Под ред. П. П. Черкасова. М.: Наука, 2000. Вып. 3. С. 241–252.
[Закрыть]) могут оперировать различными моделями эмиграции: от статичной, выстроенной по классическим лекалам (так, Андрей Азов принимает за образец для сверки «иудейскую ноту» [68]68
Азов А. В. Проблема теоретического моделирования самосознания художника в изгнании: русская эмиграция «первой волны». Ярославль: ЯГПУ, 1996.
[Закрыть]), до динамичной, отражающей особую культурную ситуацию (так, Ирина Сабенникова концептуализирует и подробно характеризует «феномен массовых антитоталитаристских эмиграций» [69]69
Сабенникова И. В. Российская эмиграция (1917–1939). Тверь: Золотая буква, 2002. С. 328–332.
[Закрыть]).
В любом случае (и это показывает предпринятая чуть выше попытка описать проблему в общих чертах) разговор об эмиграции требует терминологических уточнений и обычно начинается именно с них. В самом деле, слово «эмиграция» способно приобретать различные смысловые оттенки в зависимости от тех или иных языковых традиций и отсылает ко множеству других терминов: «беженство» [70]70
Simpson J. H. The refugee Problem. L.; N.Y.: Oxford Univ. Press, 1939; из относительно недавних исследований: Goodvin-Gill G. S. The refugee in international law. Oxford: Clarendon Press; N.Y.: Oxford Univ. Press, 1996.
[Закрыть], «изгнание» [71]71
Tabori P. The Anatomy of Exile: A Semantic and Historical Study. London: Harrap, 1972.
[Закрыть], «диаспора» [72]72
См. материалы журнала «Diaspora», в особенности: Safran W. Diaspora in Modern Societies: Myths of Homeland and Return // Diaspora, Spring. 1991. Vol. 1. P. 83–99; Toloyan K. The Nation-State and its Other // Diaspora, Spring. 1991. Vol. 1. P. 3–7; а также: Cohen R. Diaspora and the Nation State: from Victims to Challenge // International Affairs. 1996. Vol. 72. № 3. P. 507–520; Cohen R. Global Diasporas. Seattle: University of Washington Press, 1997; Clifford J. Diasporas // Routes: Travel and Translation in the Late Twentieth Century. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1997; Тишков В. А. Исторический феномен диаспоры // Исторические записки. 2000. № 3 (121). С. 216–236.
[Закрыть]. С выбором терминов связана необходимость решить как минимум две задачи. Прежде всего – определить статус персонажей исследования. Здесь мы остановимся на «эмигрантах»: для наших целей потребуются не юридические, а наиболее ходовые и нейтральные определения.
Другая, более сложная задача – обозначить основания, на которых выстраивается образ эмигрантского сообщества, тем самым признав, что это сообщество существует. В качестве синонимов «русской эмиграции» нередко фигурируют «русская диаспора», «русское зарубежье», «зарубежная Россия». «Русское зарубежье» как исследовательский конструкт складывается отчасти из основных «географических центров», отчасти – из многочисленных внутри-эмигрантских сообществ – и формальных, и неформальных. Однако в конечном счете этот образ представляет собой нечто большее, чем конгломерат сообществ, и даже нечто большее, чем единое сообщество.
«Одна и та же Россия по составу своему как на родине, так и за рубежом. <…> Представители всех классов, сословий, положений и состояний, даже всех трех (или четырех) поколений в русской эмиграции налицо» [73]73
Гиппиус 3. Наше прямое дело. Париж, 1930. С. 12.
[Закрыть], – утверждала Зинаида Гиппиус в 1930 году, когда контакты с Советской Россией начали прерываться, а созданные эмигрантами институции – прежде всего, пресса – развивали все большую активность. Образ миниатюрной копии исчезнувшего государства охотно и, как правило, без ссылок на Гиппиус воспроизводится исследователями («в сущности, в эмиграции были представлены все классы и сословия распавшейся Российской империи» [74]74
Костиков В. В. Не будем проклинать изгнанье… (Пути и судьбы русской эмиграции). М.: Междунар. отношения, 1990. С. 43.
[Закрыть]), значительно реже – уточняется («за границей были представлены практически все слои русского дореволюционного общества, хотя и в несколько измененных пропорциях» [75]75
Raeff М. Russia abroad: a cultural history of the Russian emigration, 1919–1939. New York: Oxford University Press, 1990. Цит. по русскому изд.: Раев М. И. Россия за рубежом: История культуры русской эмиграции 1919–1939 / Пер. с англ. А. Ратобыльской; Предисл. О. Казниной. М.: Прогресс-Академия, 1994. С. 15.
[Закрыть]); этому образу вполне отвечает исследовательский термин «Россия № 2» – не столь уж неожиданный, если вспомнить, что в публицистической риторике 1910–1930 годов Россия обладала способностью раздваиваться [76]76
Мережковский Д. С. Две России // Было и будет. Дневник 1910–1914. Пг.: Т-во «Труд», 1915; Вейдле В. В. Три России // Современные записки. 1937. № 65; см. также журнал: Третья Россия: Орган пореволюционного синтеза / Ред. П. С. Боранецкий (Группа Третьей России). Париж, 1932–1939. № 1–9.
[Закрыть], а согласно несколько более поздним метафорам – подлежала транспортировке (образ России, «унесенной на подошвах» [77]77
См., например: Гуль Р. Я унес Россию: Апология эмиграции: В 3 т. М.: Б.С.Г.-ПРЕСС, 2001
[Закрыть]). Логика, допускающая существование таких проективных образов России, предполагает поиск подлинного среди мнимостей – вопрос о том, какая же из Россий является настоящей, Марк Раев, один из наиболее авторитетных исследователей русской эмиграции, решает при помощи инверсии: «Из двух Россий, возникших вследствие политических событий, именно Россия за рубежом, которая проявила твердую решимость и недюжинную доблесть, продолжая быть Россией, оказалась более „подлинной“ и более продуктивной в культурном отношении. Хотя это общество представляется несколько искаженным и неполным, особенно <…> по своему демографическому составу, эмигранты воспринимали себя как представителей единого общества, а Русское Зарубежье – как свою страну» [78]78
Раев М. И. Россия за рубежом: История культуры русской эмиграции 1919–1939 / Пер. с англ. А. Ратобыльской. М.: Прогресс-Академия, 1994. С. 15–16.
[Закрыть]. На мнимость, условность образа эмигрантского государства здесь указывает лишь модальность восприятия («эмигранты воспринимали себя как…»); апелляция к восприятию, разумеется, важна, поскольку влечет за собой попытку описать институциональные и коммуникативные ресурсы, которые такое восприятие поддерживают. В монографии, посвященной эмигрантским сообществам в Чехословакии, Елена Чинаева предпочитает использовать для решения той же задачи терминологию Бенедикта Андерсона и обнаруживает каналы, формирующие «воображаемое сообщество» [79]79
Chinaeva Е. Russians outside Russia: the émigré Community in Czechoslovakia, 1918–1938. München: R. Oldenbourg Verlag, 2001. P. 33.
[Закрыть]. Впрочем, уже само существование таких самостоятельных эмигрантских институтов, как пресса, литература, церковь, система среднего и высшего образования, иногда признается свидетельством социальной общности. Елена Менегальдо, автор книги «Русские в Париже», завершает одну из глав, названную «Зарубежная Россия – миф или реальность?», следующим выводом: «…Противоречия, изначала присущие этому необъявленному государству, гораздо в большей степени, чем политический антагонизм, объясняют провал Зарубежного съезда (4–11 апреля 1926 года), созванного в Париже ради создания настоящих „генеральных штатов эмиграции“. Начиная с этого времени политика отходит на задний план, уступая место культуре. Официально учредить Русское государство в изгнании эмигрантам не удается, зато они преуспевают в другом: они создают различные структуры, необходимые для жизни сообщества» [80]80
Menegaldo H. Les Russes à Paris 1919–1939. Paris: Ed. Autrement, 1998. Цит. по русскому изд.: Менегальдо E. Русские в Париже 1919–1939 / Пер. с фр. Н. Поповой, И. Попова. М.: Наталья Попова, «Кстати», 2001. С. 44.
[Закрыть].
Предполагается, что связь между различными «институциональными структурами», «географическими центрами», «социальными слоями» эмиграции, между многочисленными неформальными группами, всевозможными ассоциациями, организациями и кружками осуществляет «культура» в узком значении этого слова, «культура», противопоставленная «политике». При этом, согласно распространенному мнению, поддерживается не только чувство этнической или групповой идентичности, но и «восприятие Русского Зарубежья как своей страны». Механизмы, позволившие «культуре» занять в воображаемой эмигрантской России место отсутствующих институтов власти, чаще описываются как «национальная память», «ориентация на сохранение национального богатства», «верность традициям». В трактовке Марка Раева эмигранты «остались за границей и создали Зарубежную Россию именно для того, чтобы передать своим детям взгляды на сущность истинной русской культуры. <…> Какие бы разногласия о сути русской культуры и ее традициях не возникали среди эмигрантов, они преодолевались ради молодого поколения, которому, как они считали, предстоит в будущем создать новую свободную Россию» [81]81
Раев М. И. Россия за рубежом. М., 1994. С. 65.
[Закрыть].
Хотя признать «русское зарубежье» законсервированным сообществом соглашаются далеко не все исследователи, образ сообщества изолированного практически не вызывает разногласий. Уже самые первые описания русских эмигрантов строятся вокруг их закрытости и нежелания ассимилироваться в новой среде [82]82
См., например: Doré М., Gessain К. Facteurs comparés d’assimilation chez des Russes et des arméniens // Population. 1946. № 1. P. 99–116.
[Закрыть]. Это мнение по сей день явно преобладает. В одном из относительно недавних исследований «русская эмиграция» определяется как «община закрытого типа» [83]83
Шулепова Э. А. Проблемы адаптации российской эмиграции (первая волна) // Культурное наследие российской эмиграции: 1917–1940 / Под общ. ред. Е. П. Челышева и Д. М. Шаховского. Кн. I. М.: Наследие, 1995. С. 168–176.
[Закрыть]. Редкие попытки доказать обратное, как правило, ограничиваются перечислением тех или иных событий «межкультурного взаимодействия» и даже одной лишь констатацией «культурных связей» [84]84
Мулярчик А. С. Литература русской эмиграции во взаимодействии с культурой стран Запада // Культурное наследие российской эмиграции: 1917–1940 / Под общ. ред. Е. П. Челышева и Д. М. Шаховского. Кн. 2. М.: Наследие, 1995. С. 244–251.
[Закрыть].
В своей работе мы будем исходить из посылки, что в некоторых измерениях социальной реальности «эмиграция» как общность, безусловно, существовала – этот целостный образ не только лежал в основе нереализованной идеи «зарубежного государства», но и во многом определял идеологию возникающих в эмиграции институтов, активно поддерживался прессой, а значит, с большой вероятностью становился частью повседневной мифологии. Именно в этом смысле мы будем говорить об «эмигрантском сообществе», избегая, впрочем, всевозможных метафор «второй России». Очевидно, что образ эмигрантского сообщества выстраивался в первую очередь по отношению к образу родины и претерпевал постоянные трансформации, коль скоро Советская Россия оставалась для эмигрантов непредсказуемым «черным ящиком». Имея это в виду, мы позволим себе использовать термины «диаспора» и «метрополия». С другой стороны, представляется важным, что этот условный или воображаемый образ эмигрантского сообщества, хотя и транслировался влиятельными инстанциями, не мог быть закреплен окончательно, что он возникал на пересечении разных сообществ, в отсутствие единого структурообразующего центра.
Итак, нам предстоит определить, какое место занимала в этой ситуации «литература»: реорганизованный в эмиграции институт, узкий круг знающих друг друга людей, драматургия отношений между конфликтующими группами, набор определений, приписываемых тексту. Иными словами – как размечалось литературное пространство, скрывающееся за авторитетной риторикой «сохранения России», и каким образом разыгрывался в нем сюжет «смены поколений», появления «молодых эмигрантских литераторов».
Но прежде имеет смысл остановиться на том, как исследуется «русская зарубежная литература» вообще и «молодая литература» в частности – отчасти в продолжение историографической темы, однако наша ближайшая цель – не «историография вопроса». В первой главе речь пойдет о языковых штампах, неотрефлексированных мифах, о проблемах, привлекающих наибольшее внимание литературоведов и историков, о ходовых путях разрешения этих проблем. Подчеркнем – не о «слабых местах» того или иного метода, а об «общих местах», объединяющих различные исследовательские традиции. Таким образом мы предполагаем обнаружить следы тех стратегий, тех способов заявить о себе, которые более полувека назад использовались идеологами «молодого», «второго», «незамеченного» поколения.
ГЛАВА 1
Грядущий историк
…Вот представьте себе того грядущего историка, о котором я уже говорил в своей предыдущей статье, вообразите себе ту жадную пытливость, с какой он набросится когда-нибудь на пожелтевшие страницы наших эмигрантских журналов, чтобы уяснить ту горькую жизнь, которой мы дышали в изгнании…
Пожелтевшие страницы эмигрантских журналов способны подарить пытливому читателю неповторимые ощущения – время от времени он обнаруживает, что опубликованные более полувека назад тексты обращены непосредственно к нему. «Грядущий историк» – едва ли не самая распространенная адресная инстанция окололитературной публицистики 1930-х и написанных после Второй мировой войны мемуаров.
Фразы, преисполненные надежд на грядущего историка, становятся удачными эпиграфами – так, Елена Чинаева предпосылает своей монографии четверостишье Юрия Терапиано:
Эта риторика легко воспроизводится в послесловиях – так, Вячеслав Костиков в завершение рассказа о «путях и судьбах русской эмиграции» замечает: «Когда-нибудь – и, вероятно, не в очень отдаленном будущем – о русской эмиграции будет написана большая, обстоятельная книга, та самая „золотая книга“ русской эмиграции, о которой мечтал Георгий Адамович. Для этого потребуется труд многих авторов, ибо исчерпать одному этот трагический колодец памяти нет ни возможности, ни сил» [87]87
Костиков В. В. He будем проклинать изгнанье… М., 1990. С. 418.
[Закрыть].
Замысел капитального каталога, исчерпывающей Книги, с одной стороны, и признание неисчерпаемости темы, определение собственного труда как пробного опыта, первого подхода, с другой – характерный способ говорить об эмигрантской литературе.
Между тем первая «большая и обстоятельная» книга на эту тему была написана не «грядущим ученым», а участником литературной жизни послереволюционного эмигрантского сообщества – в 1956 году в Нью-Йорке вышла «Русская литература в изгнании» Глеба Струве. Здесь необходимо сделать еще одну методологическую оговорку, по всей видимости, последнюю. «Незамеченное поколение» Варшавского появляется в том же 1956 году, «Одиночество и свобода» Адамовича – только на год раньше, «Поля Елисейские» Яновского – много позднее, в 1983-м. Понятно, что в данном случае грань между основными источниками и «литературой вопроса» особенно условна. Для нас здесь определяющую роль будет играть не «полнота изложения», не «доказательность», иными словами, не критерии «научного» или «критического» языка (которые сами по себе проблематичны), а модальность высказывания – значимость авторского «я», выясняющего отношения с воссоздаваемым коллективным образом эмигрантской литературы. Под выяснением отношений, конечно, подразумевается не только идентификация с когортой «молодых» или «незамеченных» литераторов, но и противопоставление себя этому коллективному образу – так, статьи и воспоминания, в которых Зинаида Шаховская активно отрицает собственную принадлежность «незамеченному поколению», будут рассматриваться в следующих главах, вместе с основными источниками, в то время как книга Струве, практически лишенная личных местоимений, подчеркнуто дистанцированная от описываемых литературных событий, – вместе с исследованиями «грядущих историков».
Итак, жанр солидного тома Струве обозначен как «Опыт исторического обзора зарубежной литературы». В оглавление вынесены опорные точки рассказываемой истории – ее географические координаты, периоды, поколения и имена – по этим рубрикам и производится инвентаризация литературных событий. Тот же принцип, те же рубрики явно доминируют в последующих монографиях и сборниках. Заглавия этих книг (часто взаимозаменяемые, а нередко дословно совпадающие друг с другом), как правило, не столько обозначают проблему, сколько называют предмет исследования: «Русская литература в эмиграции», «Литература русского зарубежья», «Русское литературное зарубежье», «Литературное зарубежье», «Литературные центры русского зарубежья», «Культурное наследие российской эмиграции», «Культура российского зарубежья». Едва ли не самая распространенная форма, в которой преподносится история «русской литературы в эмиграции», – энциклопедия, справочник [88]88
Кодзис Б. Литературные центры русского зарубежья. 1918–1939: Писатели. Творческие объединения. Периодика. Книгопечатание. München: Sagner, 2002., 320 с.; Литературная энциклопедия русского зарубежья (1918–1940): В 3 т. / Гл. ред. и сост. А. Н. Николюкин. М.: РОССПЭН, 1997–2002; Русская литература зарубежья: Лит. ситуации. Писательские судьбы, факты, документы, воспоминания, размышления. (Уч. – справочное пособие) / Авт. и сост. Кичигин В. П. Белгород, 1993.
[Закрыть]. Разумеется, один из обширных энциклопедических словарей был озаглавлен «Золотая книга русской эмиграции» [89]89
Русское зарубежье: Золотая книга эмиграции. Первая треть XX в. Энциклопедический биографический словарь / Общ. ред. В. В. Шелохаева. М.: РОССПЭН, 1997.
[Закрыть]. За последние десять лет в России выходит множество учебных пособий [90]90
Агеносов В. В. Литература русского зарубежья (1918–1996). М.: Терра; Спорт. 1998; Барковская Н. В. Литература русского зарубежья (первая волна). Екатеринбург: Урал. гос. пед. ун-т; «Словесник», 2001; Бочарова З. С. Судьбы российской эмиграции: 1917–1930-е годы. Уфа: Вост. ун-т, 1998; Квакин А. В. Общее и особенное в положении российской диаспоры первой волны. Тверь: ТГУ, 1992; Мышалова Д. В. Очерки по литературе русского зарубежья. Новосибирск: ЦЭРИС, 1995; Соколова Л. В. Литература русского зарубежья. Сыктывкар: Коми гос. пед. ин-т, 1998.
[Закрыть], а одно из наиболее объемных изданий по нашей теме – монографию «Литература русского зарубежья» Олега Михайлова – легко принять за учебник, увидев характерные цитаты на форзаце.
И установка на самоочевидность, самодостаточность предмета исследования, и популярные способы трансляции исторического знания – от энциклопедии до учебного пособия – отсылают к определенному типу истории. Это история, не просто создающая, но и присваивающая свой предмет через опись, тотальную каталогизацию одних фактов культуры и упразднение, отсечение других, – история, востребованная в периоды становления национальных государств и возникновения национальных культур, актуальная в XIX веке, существующая прежде всего как инструмент власти. Конечно, наиболее явные попытки присвоения «эмигрантской литературы» связаны с ее «возвращением на Родину», «заполнением белых пятен», то есть с риторикой постсоветского времени; в некоторых случаях такое присвоение приобретает гротескные масштабы: «Сегодня в ожидании рассвета верится, что духовные ценности этой единой литературы помогут России пережить тяжелую пору нравственных сумерек: культа животных наслаждений и вещизма, безудержного стяжательства и сгущения метафизического Зла» [91]91
Михайлов О. Н. Литература русского зарубежья. М.: Просвещение, 1995. С. 7.
[Закрыть]. Однако для нас важны особые традиции обращения с «эмигрантской литературой», складывающиеся задолго до того, как она получает статус едва ли не учебной дисциплины. Необходимость удостоверить существование «эмигрантской литературы», написав абсолютно исчерпывающую ее историю, в той или иной степени ощущается практически каждым исследователем, который занимается этой темой. Распространенный прием – перечисление персоналий, длинные списки имен, превращающие исследование в памятник или братскую могилу [92]92
См., например: Эткинд Е. Г. Русская поэзия XX века как единый процесс // Одна или две русские литературы? Междунар. симпозиум, созванный факультетом словесности Женевского ун-та и Швейцарской академии славистики; Женева, 13–15 апр. 1978. Lausanne: L’âge d’homme, 1981. С. 25; Николюкин А. Н. Русское зарубежье и литература // Русское литературное зарубежье. М.: ИНИОН РАН, 1991. Вып. 1. С. 10; Дельвин С. Первая волна русской литературной эмиграции: особенности становления и развития // Демократизация культуры и новое мышление: Сб. статей / Рос. акад. упр., каф. теории и истории культуры. М., 1992. С. 105; Мышалова Д. В. Очерки по литературе русского зарубежья: Уч. пособие. Новосибирск: ЦЭРИС, 1995. С. 19. и др.
[Закрыть](аналогичным образом скрупулезными перечнями имен неоднократно прерываются мемуары Романа Гуля: «…Всех не перечислить, обрываю», «Как всегда при таких перечислениях я, наверное, кого-нибудь пропустил. Да не разгневаются пропущенные» [93]93
Гуль Р. Я унес Россию: В 3 т. Т. 2: Россия во Франции. М., 2001. С. 117, 176.
[Закрыть]). Распространенная форма апелляции к источникам – скрытое цитирование, нередко очевидное только для специалистов, всеми остальными текст должен восприниматься как непрерывный поток априорно известных фактов и само собой разумеющихся оценок. Тонкая грань между владением материалом и овладением им истончается до предела при попытках ответить на безусловно ключевой для конструирования образа «литературного зарубежья» вопрос, в конце 1970-х годов определивший тему женевской конференции: «Одна или две русских литературы?» [94]94
Одна или две русские литературы? Междунар. симпозиум, созванный факультетом словесности Женевского ун-та и Швейцарской академии славистики; Женева, 13–15 апр. 1978. Lausanne: L’âge d’homme, 1981.
[Закрыть]. По наблюдению Елены Тихомировой, «в вынесенной для обсуждения проблеме проблемы как таковой, по существу, для участников дискуссий не было. Все они сходились в том, что русская литература по ту и другую сторону границы – едина» [95]95
Тихомирова Е. В. Проза русского зарубежья и России в ситуации постмодерна: В 2 ч. М.: Народный учитель, 2000. Ч. I. С. 6.
[Закрыть]. Та же «противоречивая целостность» утверждается и в упрощенной формулировке начала 1990-х годов: «Одна литература и два литературных процесса» [96]96
Чагин А. И. Противоречивая целостность // Культурное наследие российской эмиграции: 1917–1940 / Под общ. ред. Е. П. Челышева и Д. М. Шаховского. Кн. 2. М., 1995. С. 23.
[Закрыть]. Для нас здесь значимо, во-первых, то, что утверждению единства сопутствуют упоминания о двойственности. Во-вторых – то, что «зарубежная литература», возникая как исследовательский конструкт, активизирует представления о литературе как о некоей изначальной и потенциальной целостности; поэтому и сюжет раздвоения передается при помощи категорий, наделенных семантикой внутреннего единства – «литературный процесс». Более того, это представление о литературе выражается на самых разных исследовательских языках: скажем, Лазарь Флейшман, используя структуралистскую терминологию, определяет эмиграцию и эмигрантскую литературу как «распад системы на подсистемы» [97]97
Флейшман Л. C. Несколько замечаний к проблеме литературы в эмиграции // Одна или две русские литературы? Lausanne: L’âge d’homme, 1981. С. 63.
[Закрыть]. Под онтологически целостной литературой здесь, конечно, подразумевается литература национальная: «Понятие „литература эмиграции“, „литература русского зарубежья“ возникло и существует в противоположность литературе в „метрополии“, в России. Однако смысл его вовсе не в том, чего больше в русской литературе, советской или, напротив, западной, и не только в том, что в западной есть то, чего нет в советской и наоборот. Культурологический феномен заключен именно в самом факте отличия части от целого, когда часть (советская либо зарубежная) не дает достаточного представления о целом» [98]98
Николюкин А. Н. «Не в изгнании, а в послании»: миссия литературы Культурное наследие российской эмиграции: 1917–1940: В 2 кн… М, 1995 Кн 2 С. 10–11.
[Закрыть].
Иными словами, «грядущий историк» обладает полномочиями не только конструировать или реконструировать свой предмет, но и присваивать ему те или иные модусы существования. «Противоречивая целостность» подразумевает, что, вопреки непреодолимым трудностям, литература, о которой идет речь, являлась, с одной стороны, русской, с другой стороны – эмигрантской, то есть так или иначе безусловно была, существовала. Это утверждение существования «литературы за рубежом» становится своеобразным откликом на актуальную для эмигрантской публицистики 1920–1930-х годов мессианскую риторику: под «миссией литературы» могло пониматься либо сохранение всего «подлинно русского», либо, в чуть более радикальной трактовке, – культивирование чего-то «подлинно эмигрантского» [99]99
Об этом: Тихомирова Е. В. Проза русского зарубежья и России в ситуации постмодерна: В 2 ч. М., 2000. Ч. 1. С. 3–5.
[Закрыть]. В обоих случаях речь идет о национальной идентичности; однако из структуры национального устраняется центральная инстанция власти, способная задать границы национальных институтов, координировать их взаимодействие, утвердить те или иные нормативные определения. Регулятивные, нормативные функции и проецируются на фигуру «грядущего историка». «Грядущий историк» здесь призван решить проблемы не столько личностной идентичности эмигрантского писателя, тоскующего по русскоязычному читателю, сколько проблемы идентичности групповой, коллективной. Как представляется, метафора времени, наделенного способностью расставлять окончательные акценты, не только подсказывала ожидаемые ответы на актуальные для эмигрантских литературных кругов вопросы (о читателе, о литературной преемственности и пр.): пожалуй, это была единственная метафора, которая могла использоваться для обращения к властной инстанции, для разговора с властью. Важно, что эта инстанция не находится внутри выстраиваемого литературного пространства (волей обстоятельств в высшей степени тесного и замкнутого) и указывает на существование других реальностей за его пределами. Именно благодаря столь сложному способу смотреть на себя – глазами «грядущего историка» – эта литература обретает необходимые, непременно внелитературные свойства и предикаты, становится «русской» и/или «эмигрантской». Со своей стороны, историки склонны присваивать статус центральной инстанции литературе или русскому языку, который, как правило, в конечном счете все равно отождествляется с литературой: «Конечно, литературное произведение легче всего распространить и „экспортировать“, а язык – главная черта, определяющая единство нации» [100]100
Раев М. И. Россия за рубежом. М., 1994. С. 124.
[Закрыть]. В этом смысле интересно наблюдение Елены Менегальдо: «Безграничная любовь русской диаспоры к родному языку побуждает превратить 6 июня, день рождения Пушкина, в свой национальный праздник – вопреки воле Церкви, которая настаивала на том, чтобы выбрать для этого 28 июля, день святого Владимира – в этот день в 988 году князь Владимир Святославович обратил в христианство Киевскую Русь» [101]101
Менегальдо Е. Русские в Париже 1919–1939. М., 2001. С. 67; О языке, и в первую очередь литературном языке как пространстве, в котором возникает и реализуется идея культурной миссии эмиграции: Грановская Л. М. Русский язык в «рассеянии». Очерки по языку русской эмиграции первой волны. М.: Институт русского языка, 1995. См. также: Кожевникова Н. А. О языке писателей эмиграции // Культурное наследие российской эмиграции: 1917–1940: В 2 кн. М., 1995. Кн. 2. С. 43–51.
[Закрыть].