Текст книги "О нас"
Автор книги: Ирина Сабурова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
И таких, как Владимир, тоже миллионы – ненужных нулей для истории.
"Только мы то – не история..." жалобно скулит что-то в душе Платона из Иркутска, Владимира из Воронежа, Таюнь Свангаард из Риги, Оксаны из Киева, "Лампиона" из Астрахани и пани Ирены из Польши, Демидовой из Литвы, и Юкку Кивисилда из Эстонии, старичка из русского Парижа, и фрау Урсулы даже, и сколько их, сколько – не счесть. "Мы люди... просто".
"Человека забыли" – сказал Чехов. И такой тяжелой оказалась эта коротенькая, как аксиома, фраза – конец грустной пьесы о разоренном неуменьем самих же хозяев человеческом уютном гнезде – тяжелой глыбой свалилась она в самую гущу миллионов жизней, прокатилась по всей стране -через все границы...
Разве только в Советском Союзе могли быть такие Владимиры и Платоны? А "тевтон" Ганс из Восточной Пруссии, эс-эсовец за рост и неспособность рассуждать? А, может быть даже, безымянный "Иван", охотящийся за ним? У старичка-парижанина в эту осень ноет грудь, простреленная в Первую мировую войну, и нога, раздробленная под Перекопом, когда он так же исполнял свой долг офицера в гражданскую войну, как... как граф Рона, встретившийся рыцарем на костылях Юкку в Гиссене. У одного Георгий, у другого Железный крест – оба на крови.
– Когда я во время войны перечла "Развеянные ветром" Митчель -сказала Демидова, – то эта книга как то перекликалась с "Белой Гвардией" Булгакова, которую считаю, наряду с "Солнцем мертвых" Шмелева лучшими книгами, написанными о революции. Как все знакомо и близко до боли, и понятно до слез! Лишний раз убедилась, что гражданская война и конец эпохи, который всегда наступает с ней – повсюду одинаковы.
Да, но сперва, чтобы понять это, надо самим увидеть мертвое солнце, или шелковый абажур в теплой комнате, отгороженной от заснеженной улицы – Киева ли, или другого города – только тонкой стенкой, через которую слышны выстрелы за окном, треск ломаемой двери. Тогда – да, самый воздух войны -между Севером и Югом, или чем нибудь другим – становится близким и понятным, и видишь людей и через сотню лет – вчерашними.
– Ну, а через сколько то лет потом, в какое нибудь новое мирное время – наступит же когда нибудь такое? В другой стране, если снова будет война, "простая", или гражданская – самая идейная, и потому самая худшая из всех – то тогда те люди, которые тоже поверят и будут обмануты, которых предадут и они все потеряют – поймут они тогда – вот нас? – сказал Платон.
– Никто не понимает... – У Владимира убежденность пьяного и он, уже не стесняясь, подливает самогон в стакан из вынутой из кармана бутылки. От слегка лиловеющей сивухи оранжевый вначале, а теперь бледно желтый "лимонад" в стакане стал совсем опаловым и не менее опасным.
– Спрашивается, для чего? – ввернул Юкку, подсаживаясь к обоим и похлопывая себя по карману. – Поллитра имеется, господа товарищи, притом первач. Бросьте разбавлять этими помоями, от них еще на тот свет отправишься. Вот я вас не понимаю, признаться, и вопрос для философов ... кстати, где наш Один из четырнадцати? Ему бы для диссертации тема: почему человек, животное общественное, и имеющее для общения все данные и средства, половину свой жизни пожалуй занимается тем, что старается, и притом тщетно, быть понятым окружающими, близкими и дальними? Мать не понимает ребенка, муж жену, или наоборот, и каждый – каждого. Комедии, драмы, трагедии – все из-за того же. Нужно, следовательно, изобретать не атомную бомбу, а новое средство человеческого общения и понимания. Прежде всего – психологию, разумеется, а потом поучиться хоть у австралийских дикарей телепатии. Я могу не верить тому, что говорите, но тому уж, что думаете, должен буду поверить! Многое бы тогда разъяснилось ...
– Это вы в Австралию собираетесь, и с политики на телепатию съехали? – устало, как все, что он говорит теперь, заметил Платон, лениво разглядывая Юкку. Неужели этот молодой гигант еще такой несокрушимый? Что ему помогает – море за спиной или кисти? Ведь и не таких ломало ...
– Я, дорогие мои, – начал Юкку, разваливаясь, сколько мог на стуле и осторожно вытягивая ноги – от политики не так давно правда, но зато раз и навсегда отказался, и вам советую.
– А еще интеллигентный человек, – съязвил бывший полковник за соседним столиком, писавший Пражский манифест, и обернулся к ним. -Политика, дорогой Викинг – кстати, это ваше прозвище, или действительно фамилия? – политика вошла в нашу жизнь, хотите вы этого или нет. И хлеб, который вы едите, и самогон, который пьете – нет, спасибо, мне рано еще днем начинать, – это тоже политика, или результат ее, что одно и тоже. Наши деды и прадеды могли позволить себе роскошь предоставить ее своим королям и министрам. Настоящим и будущим они интересовались, поскольку сами не были министрами, только в отношении планов для себя, своих детей и внуков. Им они строили будущее, и если были разумными людьми, то прочно, и могли быть уверены, что и у правнуков, не то что детей, это будущее будет, если сами только не подкачают. Нам же для себя и завтрашний день построить трудно, не говоря уже о детях, а о внуках забыть надо. Зато вся наша жизнь – политика. А вы говорите – отказаться. Как же вы это себе представляете? Уши заткнуть, глаза зажмурить и голову в песок спрятать?
– При всей моей длинноногости на страуса я все таки не похож, но прежде, чем отказаться, скажу вам, что я сделал: оглянулся, вот что. На эту самую политическую историю следовало бы чаще оглядываться. Революции и войны не первый раз случаются. Была великая французская? Была. Участь французской эмиграции до Наполеона или скажем Людовика Восемнадцатого вам знакома? Была великая бескровная в России? Была. Участь так называемой старой русской эмиграции знакома вам? Ознакомьтесь, кто не знает. И тогда увидите, что лучшие силы этой эмиграции, на всех уровнях, политикой занимались меньше всего, если вообще, зато и добились многого. А те, кто трещал о каких то партиях, программах и прочем, искренне или от нечего делать – все кончали тем, что либо проваливались с треском, либо погрязали по уши в дрязгах и интригах за какое то призрачное водительство. Я – эмигрант молодой, то есть недавний. Моя страна погибла – для меня во всяком случае. Боролся я за нее честно, с оружием в руках. Удалось уйти – мое счастье. Подстрелили, но не ухлопали товарищи. Знаю, что в Эстонии долго еще будут партизанить по лесам те, которым терять больше нечего, а уйти невозможно. Может быть и я, если вспомню о них ночью, то завою, но помочь не могу. Если в сороковом году высокие наши гаранты в Лондоне бросили нас на произвол судьбы, дав советчикам захватить Балтику, так чего же ожидать от них теперь, когда они – союзнички Москвы? Надежды никакой. Значит, я предоставлен самому себе и свободен, как рыба в море. Смерть монарха освобождала каждого от присяги -помните? Нашего президента убили тоже... А то, что от своей страны я унес с собой, ношу в себе, в крови и в душе, в костях и мыслях – это я обязан действительно сохранить и не изменять никак. Но к политике мое эстонство -можно так сказать? – никакого отношения не имеет. Уеду ли я в Австралию, или в Канаду, но в Германии вряд ли останусь. Слишком мало здесь ненаселенных мест, пустынь нету, лесов тоже. Разве что в крайнем случае на море, к фризам на острова подамся, рыбу ловить. Но до того все таки постараюсь за океан. Что и как буду делать – не знаю. Мне тридцать лет, я здоров, и простреленный бок не помешает пойти на первых порах ни в матросы, ни в рыбаки, или лес рубить хотя бы. Сперва, чтобы отработать свой переезд, оглянуться, примениться к местным условиям. А потом найти такую работу, которая давала бы мне возможность писать картины тоже, чтобы вот моя, эстонская живопись не пропадала бы заграницей, поскольку она – это моя работа для моей страны, мой вклад, а большой он или маленький – это уже не от меня зависит. Но зато от меня зависит использовать мои силы, сколько их есть, а не зарывать свой талант в землю – или в бутылку. И поучиться чему нибудь можно всегда и везде, вот даже у тех же австралийских дикарей телепатии – полезная вещь! Раньше богатые люди платили большие деньги за свои путешествия, а бедные с трудом получали стипендию, чтобы поехать заграницу учиться. Теперь это нам ничего не стоит, потому мы и без копейки денег заграницей. Так в чем же дело? Сидеть на чемоданах и возвращения ждать? Чуда? Чудеса бывают тоже, верю, только ждать их бесполезно. Если случится – так будет. Если же нет – то распылять свои силы на мышиную суетню, программки и партийки, собрания и резолюции – извините, я не о личностях говорю, а вообще – мне это не только смешным, но каким то унизительным даже кажется, жалкой попыткой с негодными средствами. Имеете вы такую возможность, чтобы из-за заграницы подойти с большой силой к границам своей страны, или взорвать их извнутри и совершить великий переворот? Нет? Ни одна эмиграция еще такой силы не имела и не будет. Так чего же стараться зря, и свои силы не только в землю зарывать, а на ветер пускать?
– А вы не допускаете, что если удастся разъяснить ...
– Если...! Не забудьте, что переворот – это всегда война в малом масштабе, а может быть и в мировом ... и какое дело Джону из Вашингтона до моего Таллина, скажите? Он повоевал уже, и хочет только одного: домой. Понятно вполне, и упрекать его за это нечего – сами бы сделали на его месте то же самое. Ну допустим, что сможете разъяснить ему настолько, чтобы он оставил вас в покое, а не выдавал бы Москве – и то уже будет хорошо. И дальше объяснять можете, отчего же нет. В этом объяснении – задача всякой эмиграции, и французских маркизов, и наша. Вы думаете, что я не собираюсь объяснять всякому встречному и поперечному? Разумеется. Лет через пять нас начнут слушать – раньше не услышат, не мечтайте. А лет через десять начнут задавать вопросы. И если еще двадцать лет пройдет в таких объяснениях, то скажут нам наконец: мы вас слушали и поняли, но вы говорите о том, что было двадцать лет тому назад, а за это время произошли разные другие события, народилось новое поколение, и там и здесь, и вы уже не знаете ни новых условий, ни жизни... за выслугу лет пожалуйте звание профессора истории -нам не жалко, языку у вас мы тоже поучиться можем, но вообще то вам пора уже на покой... а дальше мы сами справляться будем – и без вас.
– Перестаньте, Викинг! Вас послушать, так одно остается – повеситься!
Викинг удивленно приподнял брови. Ах, эти славянские интеллигенты!
– Почему? никак не понимаю. Почему мы должны непременно приходить в отчаяние, если дадим себе труд посмотреть на вещи здраво и трезво? Сами же проповедуете, что без политики в жизни не обойтись, а в ней чувства играют правда большую роль, но не главную. Я вполне согласен с Демидовой, которая говорит, что если еще нет пушек, которые сами бы стреляли, а стреляют из них все таки люди, и всякая диктатура держится не на штыках, а на тех людях, которые держат эти штыки – то люди играют не меньшую, а может быть даже большую роль, чем эти штыки и пушки... Принятие во внимание чувств еще не исключает трезвости оценки. Не спорю, что произвести операцию над собой -отсечь от себя или зачеркнуть, пусть не все, но некоторые идеалы – это больно, невыносимо больно. Да, не кривите губы от такого старомодного слова, как идеал. Все равно без него не обойтись, если вы считаете себя человеком. Но с некоторыми идеальными понятиями приходится расстаться, – может быть нашему поколению только. Преданность родине – идеальное понятие, неправда ли, все равно, выражается ли оно в "за веру, царя и отечество", или иначе. Но если родины нет – и не будет долгое время – то этот идеал отпадает.
– Ну, а если родина позовет? – спросил Владимир.
Викинг хотел что-то видимо сказать, глаза у него блеснули, но он еще больше прищурил их и сдержался.
– "Простит вашу вину" – как это говорится – это вы хотите сказать? – процедил он сквозь зубы. – Вы забываете, молодой человек, что я -балтиец. У нас было, правда, несколько сот коммунистов – но все они сидели в тюрьме – или в Москве, куда им и дорога. Нас просто раздавили, и я отступил вместе с другими. Но, если бы я был русским, то поверьте, для меня был бы вопрос только в том, прощу ли я своей родине то, что мой народ наделал на ней, а не в моей "вине" с советской точки зрения! Нет, я не из тех, кого можно "позвать". Сейчас – некому. Потом – будет поздно для нас.
– Что же остается? – почти крикнул Владимир. – Сдаться без боя?
Викинг усмехнулся.
– Сдать в архив ваш пафос, прежде всего. И попробуйте сражаться не за тот идеал, который рухнул, а за собственную жизнь – она тоже никогда еще не давалась без боя. За то, чтобы дать что нибудь другим – и близким, и просто людям. Вы спрашиваете, что остается, когда рушится само основание, на котором построен был мир? Остаются прежде всего – люди. Если их у вас нет – найдите. Люди всегда найдутся. И не забывайте о себе – потому что ради собственного достоинства вы обязаны думать о себе тоже, и только достигнув независимости можете дать что нибудь и другим. И есть еще и мир, и солнце. Дается все это даром, но если вы берете и не даете ничего взамен, оставаясь пустоцветом – горе вам!
– Правильно значит, заметил ваш Один из четырнадцати – улыбнулся Платон – что же еще остается нам, как не заниматься философией, и смотреть в корень вещей?
– Корни должны давать побеги, не забудьте – усмехнулся Викинг, вставая и расправляя плечи, и в такт мыслям улыбаясь Демидовой, сидевшей дальше у окна. У нее в стакане была налита густо коричневая жидкость -подболтала, себе значит нескафе в лимонад – и она быстро писала на узких полосках шершавой бумаги. Определенно сочиняет что-то – подумал Викинг, когда она подняла напряженные, обдумывающие глаза и встретив его взгляд, улыбнулась в ответ.
Еще дальше сидело двое. Эти не жили в Доме Номер Первый, но заглядывали иногда, и Викингу, как всегда, хотелось подойти к одному из них, невысокому человеку с круглой головой, круглыми плечами и почти немигающими, холодными до дна глазами, и, не говоря ни слова, бить его тяжелым кулаком, сокрушительными ударами, долго и на смерть, чтобы не встал больше. Это дикое желание появилось у него как только он увидел его в первый раз, и только потом прошел зловещий слух, что он повидимому чекист, вылавливающий для Смерша людей. Второго, с которым он постоянно был вместе, новые эмигранты тоже определили сразу: прохвост, партиец и карьерист. Своих они узнают, наметался глаз! В его присутствии разговоры затихали сразу – от обоих несло мертвечиной. Только второго не стоило даже бить – и руки подавать тоже, хоть он и старался при случае разыгрывать из себя рубаху-парня, не выпуская притом собеседника из присматривающихся, хитрых и хамоватых глаз. Надо заслонить от них Демидову, на всякий случай. Викинг шагнул к ее столику.
– Пишите – или записываете?
– Вот именно – улыбнулась она облегченно – хотелось записать. Слышала на днях историю ... знаю обоих действующих лиц. Вы, между прочим, тоже. А настроение у меня сегодня то ли от этой истории, то ли вообще, самое элегическое... ах Боже мой, рояля нет. Села бы и играла "Осеннюю песнь" Чайковского или такое же вроде – всегда можно найти выход в музыке: все растворяется, и каждый звук, то ли серебряным молоточком кует, то ли колокольчиком звенит, не песня, не музыка даже, а мельчайшая серебряная пыль сухого чистейшего снега просеивается сквозь все, что накопилось – и очищает его, и – все проходит. А так – получилось вроде стихотворения в прозе, самой неловко.
– Я только что согласился, что философия – это пожалуй единственное, что нам осталось. Прибавлю еще – лирика для поэтического народа. Элегия у вас, говорите. Я вот не поэт, а какие бы сейчас сказочные туманы рисовал бы...!
– Оксана достала же краски, и рисует. Неужели вы не можете?
– Оксана свои маки и подсолнухи на продажу малюет, а настоящие картины тоже сейчас не станет... И не отстоялось у нас еще как следует пережитое в душе, и наше безвременье слишком шатко, чтобы создать что то довлеющее в себе, могущее остаться ... а элегию можно прочесть?
– Да, только если узнаете, то молчите, конечно. Но на вас можно положиться. Кстати, Викинг, откуда вы так прекрасно по русски говорите?
– Во-первых – мать моя русская – из сентов, знаете, из Печерского края. Во-вторых, самые близкие приятели по Академии русские были, и первую любовь Ниной звали... а в третьих если я не ловил рыбу и не рисовал, то забирал охапку книг подмышку, – а у меня в охапку много наберется, и все подряд, от доски до доски... читал порядочно. Ну-ка – давайте. Бумага у вас я вижу тоже поэтическая – все буквы расплываются. Надо вам будет приличной достать. Ничего, почерк я разберу, а вы покурите пока. Почему название такое "На самом берегу?" У самого края берега, а за ним уже – ничего?
Он придвинул к себе листки, а Демидова благодарно закурила настоящую сигарету и подумала, определяя в который уже раз ("чисто по бабьи" усмехнулась про себя): "золото, а не человек"! Но самый глубокий литературный и психологический анализ не скажет, в сущности, ничего другого ...
А через несколько столиков Платон опять пьет с Владимиром – хотя, когда они не пьют, и откуда берется только... Умные глаза у Платона, серые и мягкие, и можно поверить пани Ирене, что такие взглядом целовать могут... но она просмотрела, что лоб слишком скошен, а губы слишком извилисты – как и руки. Бедная пани Ирена! Нет, может быть дать ей прочесть это "стихотворение в прозе" и посоветовать поставить точку, заторопиться на вокзал, к поезду, который пойдет куда угодно, только подальше, от того края туманного берега, где она все еще стоит сейчас – и притом одна? Лучше не звать человека, если стоишь в тумане – и знаешь, что никто не услышит...
"Этот снег за окном скользит и кружит, как воспоминанье – читает Юкку. – В двух шагах еще видны танцующие хлопья, а дальше уже вплетаются в дымку ласковой, обволакивающей метелицы. Кажется – стоит только сделать эти два шага, и вот за следующим – уже белый дом с теплыми блестящими окнами, ступени крыльца, и санки остановились сразмаху, тряхнув бубенчиками, и кто-то поддерживает за локоть, стряхивает с шубки снег, сцеловывает с губ веселые снежинки ...
Прости, милый, мое элегическое настроение. За окном – грязные развалины чужого города, белого дома нет, да и не было вовсе, а снежинки с губ сцеловывают только глупые влюбленные, неправда ли? Но надо же о чем нибудь поговорить ... Мой поезд идет через час, твой позднее, и вот видишь, мы случайно встретились, и уже все сказали друг другу... Ах, эти разговоры мимоходом после долгих разлук! Сперва – чудесное спасенье: бомба падает рядом, пулемет дает осечку, петля снимается с шеи, и поезд идет дальше по рельсам, что иногда – тоже чудо... А о самом главном, о том, чем мы действительно живем – ни слова, или вскользь, чуть-чуть, краешком – и уже мимо. Потом, когда нибудь потом, когда все уляжется, успокоится – и забудется, наверно...
"Но надо же о чем нибудь поговорить! Если о себе нечего рассказывать, так хоть – ну вот историю этой пары напротив нас. Видишь – они тоже чего то ждут в этом мерзком пустом кафе. Тот же столик с кружками тошнотворного оранжевого пойла, пепельница с окурками. Год тому назад эта женщина выглядела иначе. И его плечи тоже прямее откидывались назад, и улыбка была другой тоже. Год тому назад они встретились. Тогда тоже шел снег, но казался декоративным на фоне пожарищ, такой необычный в Берлине, и сразу столкнувший их обоих, как хлопья. С неба падал не только снег, но и бомбы. А после налетов особенно хотелось жить. Может быть, именно поэтому ... Может быть, он тоже сцеловывал у нее снежинки с губ на прогулках по "берлинскому Колизею", но одно несомненно: это было счастье. А знаешь – "Счастье человеческое хрупко. Счастье человеческое бьется – да хранит его высокое Небо!" Но ведь небо горело тогда... и вот где то, на какой то машинке был сухо отщелкан приказ: его штаб переводится на Куришер Гафф... Знаешь эту узенькую желтую полосочку на самом верху карты? Рыбачьи поселки, одинокие виллы, желтые дюны, растрепанные сосны, и ветер, балтийский ветер!
"После разбомбленного Берлина, черной гари, ржавого железа – белая вилла на самом берегу, окна из стекла, а не из картона, ковры на полу, а не в свертках в погребе – островок уже утонувшей жизни. Вилла стояла на самом выбеге сосен к морю, и казалось, что война шла так далеко ... о войне напоминал только телефон и взрывающийся иногда рев мотора приезжавшего автомобиля. Можно было бродить по дюнам, слушать ветер, несущий клочья шершавой пены, кричать любимое имя ... может быть, он действительно посылал его – ветру? А вечерами у камина... может быть, он действительно слышал поцелуйный шопот? Письма он писал, во всяком случае. Письма приходили в бомбящийся город, и среди налетов, пожарищ и дыма из их строчек вставала белая вилла. Еще немного подождать, неделю, несколько дней еще, и он устроит, она сможет приехать, они будут вместе. В белой вилле на самом берегу.
"Ожидание катастрофы не меняет ее неожиданности. Линия фронта дрогнула и сломалась, армии покатились и заметались одна в тылу у другой. Телефонная линия была прервана. Курьеры не возвращались. В пустоте неизвестности резко заскрипел песок под шинами автомобиля. Скорее, скорее, через минуты они будут отрезаны! На столе осталось письмо с недописанным "люблю". Дым недокуренной сигареты бродил в воздухе, неуверенно нащупывая что-то и приникая к окнам. Скоро в них может быть заглянут другие люди, распахнут двери, затопчут ковры. Или дом ахнет от удара, удивленно осядет и поднимется огненным столбом к испуганным соснам. Погибли музеи, дворцы и церкви, города и миллионы жизней. Можно ли жалеть о брошенной вилле?
"Счастье человеческое хрупко". Да, вот сейчас, когда они, через год почти, встретились снова, то – это не встреча больше. Почему? Ах Боже мой, причин много, они всегда печальны, и не все ли равно, почему. Конечно, если что нибудь может потеряться так, так стоит ли горевать? Но ведь важно иногда не то, что мы теряем – а что это для нас значит. Знаешь, если спросить сейчас ее – какую из потерь ей жаль больше всего – то она ответит: "Белую виллу, в которой я никогда не была. На самом берегу" ...
"Нет, снежный менуэт за окном настраивает меня чересчур элегически. Прости, милый. Мне уже пора на вокзал. Вот видишь, в этом зеркале на стене пустого кафе тоже больше нет никого – только снег за окном".
Викинг сложил листки, и протянул их Демидовой вместе с начатой пачкой сигарет.
– Это вам вместо гонорара. Что ж, если нет рояля ...
– Я уже сказала – элегическое настроение. История, конечно, самая обыкновенная, случается почти с каждым. Описать можно по разному, и у меня совсем не вышло так, как хотелось. Но все таки: ведь и такие встречи, какими бы тривиальными они ни были – искренно переживаются, и оставляют след. Вот в этой трещинке все дело. Человек говорит, поступает как то – и стоящий рядом с ним не понимает, почему, откуда горечь, жесткость или еще что нибудь берется, а если знать – то оказывается, что ниточка протянулась к какой нибудь вилле на самом берегу, которой в сущности и не было вовсе, но если бы... "если бы" очень много значит в жизни. Иногда и ломает ее.
– Вы говорите хуже, чем пишете, но зато умнее. И хорошо, что иногда ставите вопросительные знаки... – Юкку не нужно было даже следить за взглядом Демидовой, чтобы узнать Платона. А "она"? Сама Демидова? Таюнь? Не хотелось бы, чтобы кунингатютар... Оксана? Та не станет мечтать о вилле. Пани Ирена? Наверное. Бедная пичужка. – Дайте ей прочесть – закончил он вслух – и отправьте на поезд!
–
6
Дом Номер Первый – навес у дороги, остановка на пути, открыт и дождю, и ветру, а больше всего – сквознякам. В нем не задерживаются долго, и никто не думает оставаться всерьез. Вся беда в том, что никто из обитателей не знает, что ему делать и как жить дальше, потому что совершенно неизвестно, что будет. Можно, конечно, попробовать устроиться в какой нибудь лагерь. Большинство дипи и попало туда. Упорно говорят, что потом из этих лагерей будут вывозить за океан, в канцеляриях и теперь уже записываются, строчат бумаги, придумывают бесконечные легенды, перевирая каждый раз старое вранье: где родился, что делал, был ли в армии, а если, то в какой? Без вранья обойтись невозможно. Как сказать, например, что ты из Харькова, Одессы, или, чего доброго, из самой Москвы, и не хочешь обратно, а наоборот? Оксана из Киева у немцев на кухне работала, когда город взяли. Вместе с ними и уехала, потому что отца чекисты давно уже в лагерь забрали, а мать с голоду умерла. Значит, Оксану могут с остальными остовками отправить домой, а если она не хочет, то за ней будут охотиться, ее будут выволакивать в грузовик, вместе с другими, упирающимися, хватающими за руки, бросающимися на колени и под колеса...
... и немудрено, что Оксана, так же, как, и тем более, лейтенант Витя из соседней комнаты – лейтенантом он был и в Красной и во Власовской армии – приютились в Доме Номер Первый и сделали себе удостоверение Юрьевского комитета. Старичек-парижанин, продающий настоящий коньяк по рюмкам, делает удостоверения в комнатке внизу, с печатью и фотографической карточкой. Старичек-парижанин – интеллигент, у него старомодные понятия, и хотя он прекрасно понимает, и жалеет, но форма должна соблюдаться: надо поручительство человека с настоящим паспортом, что тот, мол, знает Оксану или лейтенанта Витю по совместной жизни в Литве, Болгарии, Латвии. Балтийские страны лучше. С балканскими еще неизвестно, как, а вот аннексию Балтики союзники почему то не признают, слава Богу. Балтийцы же – народ крепкий, и русских среди них оказывается так много, что они себя даже эмигрантами там не считали. Мы, говорят, меньшинством были, а не колонией, мы, мол, коренное население Прибалтики. Счастливцы!
За "эстонцев" ручается обычно Юкку Кивисилд, он же Викинг, за "латышей" – Таюнь, часто являющаяся с целым отрядом "крестников". Специалистка по "полякам" – пани Ирена, соседка Таюнь слева. Пани небольшого роста, бывшая пепельная блондинка. Теперь в жидковатых волосах больше пепла, чем блонды, лицо втянуто, вжато в быстро снующую птичью головку: слишком выпуклые глаза и острый нос. Глаза тоже бывшего голубого цвета, и смотрят ступенчато: сперва прямой быстрый взгляд, потом поверх головы. Будто сперва в очки, а потом поверх стекол. Но очков не носит. Губы часто испуганно улыбаются невпопад; сжиматься им приходилось чаще. Руки прозрачно белые, узловатые, очень маленькие и быстрые. На мизинце тяжелое, не по руке, видимо суженное из мужского перстня кольцо с громадным, в сустав, топазом. Камень заинтересовал бы знатока – в нем странный огонек. Она не снимает его, кольцо срослось с рукой, как узел на вене. Эти узлы у нее раскинуты на руках, многоточиями, и видно в многоточия ушла и вся остальная жизнь.
Пани действительно из Варшавы, по фамилии – Самбор – старое, хорошее имя. Кажется, была в немецком концлагере, и у нее никого нет. На редкие вопросы предпочитает отмалчиваться, смущается, снует головой и растерянно улыбается. Говорит вообще немного, но старается присоседиться к кому нибудь, жмется к людям. К Таюнь прилепилась, говорит с нею больше, чем с другими. "Пани Ирена" – назвал ее впервые Викинг, с оттенком почтения в голосе. Таюнь еще удивилась – почему, но Викинг – он все подметит! – услышал однажды, как Таюнь, пожав плечами, сказала: "Это для меня китайская грамота!" – и подхватил:
– В таком случае обратитесь к пани Ирене. Да, серьезно. Она до Конфуция в оригинале добралась, и такие тонкости китайской живописи мне однажды объяснила, что когда я следующий раз в музей пойду, то ее в чичероне возьму – есть чему поучиться у этого надтреснутого колокольчика ...
– Да ну? Вот бы не подумала. – Это потому, кунингатютар, что вы думаете, как и большинство людей, по первому взгляду. А думать надо всегда со второго взгляда начиная. Советую взять себе за правило. Причем заметьте, китайский ей вообще был нужен, как дыра в неводе, значит совсем по любви, и за это уважения еще больше. Французский она тоже знает, но это у такой, как Самбор, меня не удивит, хотя имения свои они давно потеряли, повидимому. Она мне кажется в телеграфном агентстве в Польше служила, китайские известия переводила, за то наверно и в концлагерь попала. Больше я не расспрашивал -я всегда жду, пока мне сами скажут – особенно в наше время...
* * *
Может кто нибудь, из прекрасного далека, оглянувшись на Дом Номер Первый, или ему подобные, – или, по своей счастливой судьбе, только познакомившись по рассказам – скажет с благородным негодованием; что же это за сборище? Накипь из сточной канавы, не человек, а дробь его! Кого ни возьми – все сплошь нравственные калеки и уроды. ("Мое уродье" – говорил, между прочим, и Викинг, только ласково).
"Сумасшедший дом" – выражение такое же избитое и неправильное, как и то, что человек ест, "как птичка". Птичка, простите, съедает в день не меньше собственного веса, а ни один человек даже пуда в день не сожрет, хотя минимум три весит! И в сумасшедшем доме могут раздаваться самые неожиданные выкрики, правда, но порядки в нем, заметьте, есть, и суровые притом.
Нет, это не сумасшедший дом, хотя нормальных людей в нем нет, конечно.
* * *
Мысль о литературном вечере в Доме Номер Первый пришла, конечно, Разбойнику. До сих пор он изворачивался благодаря двум своим качествам: счастливой звезде, сиявшей над всеми его, не только двусмысленными, но и многосмысленными начинаниями, и силе собственного убеждения, что все сойдет с рук. Он сразу бросался в глаза – и играл на этом – яркой сединой, резко схватившей прядями темные молодые волосы (от костра в Праге, над которым его повесили за ноги), и вдохновенными, тоже яркими синими глазами. Врал он тоже вдохновенно, и это обессиливало даже официальных лиц. Услышав восторженные рассказы поэтов о литературном вечере в американской вилле, он задумался, и через несколько дней громогласно объявил в столовой:
– Господа товарищи! Мы тоже не лыком шиты! Вместо какой то там виллы, адреса которой никто толком не знает, у нас здесь есть открытый дом. Предлагаю начать разъяснительную кампанию американцам, чтобы они поняли, кто мы такие. На комиссиях много не поговоришь, в лагерях тоже. А здесь так сказать, нейтральная почва. Все пойдет под маркой фрау Урсулы, как она немка, и получит за это три пачки сигарет. В крайнем случае полкартона -пять. За это мы занимаем столовую с двух до шести. За вход с посетителей -сигареты. Со своего брата, дипи, добровольные пожертвования – начиная с двух. Со знатных гостей – унровцев – пачка. Таким образом мы окупим зал, а остаток поделим пополам. Половину Демидовой, половину мне, как организатору, тем более, что мне надо будет расплатиться с помощниками, которые будут разносить объявления, и писать их.