Текст книги "Однажды осмелиться…"
Автор книги: Ирина Кудесова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
В отличие от Оленьки, Кэтрин, если не врет книжка, была храброй и ни разу не сказала, что боится рожать.
Оленьке пришло в голову, что кикимора, сидящая напротив нее, вовсе не кикимора. Это та же Кэтрин, только очень, очень старая. Сколько ей сейчас – уж не меньше сорока пяти. Оленьке казалось, что сорок пять – это слишком много. Вернее, это много, когда у тебя никого нет.
Хомяков сказал, что у Кэтрин нет мужа и детей тоже нет. Зато есть полусумасшедший отец, а мать умерла. Поэтому она уходит на работу каждый день, дома можно чокнуться.
Оленька подумала, что эта, нынешняя Кэтрин, когда-то тоже резала волосы, творя свое маленькое волшебство, и говорила «Я хочу быть тобой», да жизнь такая гнусная штука. Чем дальше по ней, тем глуше отклик, кричи не кричи. Даже эхо уже не хочет быть тобой.
Просто книжная Кэт умерла при родах, а эту бог миловал. И вот, помилованная, живет она своей странной жизнью, утром кормит отца, днем сидит в каморке бок о бок с девицей, которой время от времени звонит муж, и они, видимо, счастливы. Вечером Кэт возвращается домой, кормит отца и снова пишет. Сочиняет копеечные романы о Молли или Долли, открывающих двери своих домов и сталкивающихся нос к носу с уготованным им счастьем. Она подписывает романы вымышленным именем и никогда не публикует их в своем издательстве. Потому что ей за них стыдно, потому что она им не верит.
Конечно, она похожа на очковую змею. И одета – хоть плачь, сплошная какая-то синтетика, обтягивающие тощее тело водолазки. Но ведь неизвестно, что сталось бы с той, бумажной Кэт, если бы она не умерла.
Оленьке вдруг стало страшно – как тогда, когда Вата опускалась на хлипкий дачный домик. Ей показалось, что роды – это та же Вата, от них не убежишь. И в шкафу от них не спрячешься. «Надо быть храброй, – сказала она себе вслух, дома-то никого не было. – Хоть храбрые и умирают».
Ей расхотелось думать о Кэтрин – настоящей и книжной. Ей расхотелось их жалеть. Да, ей было кого пожалеть. Себя. Как ни крути, ты один.
«У madame было кровотечение». При слове «кровотечение» к горлу подкатывает ком.
Не надо говорить, что сейчас другая медицина.
Разве в медицине дело. Просто ты на свете один, и, когда становится душно, никто не в силах открыть тебе легкие, чтобы вдохнуть в них кислород. Надо быть храброй. Или, может, не надо было читать эту книгу. Там мальчик родился мертвым, задохнулся, запутался в пуповине. Он был похож на свежеободранного кролика и не кричал, как же ему кричать.
Было странное чувство, что все это происходило с ней, или, может, не с ней, а с Кэтрин, когда она была молодая и не носила таких отвратительных очков.
Это она просила наркоз. Это она просила его еще и еще. И это у нее было такое серое лицо, когда в круге лампы «доктор зашивал широкую, длинную, с толстыми краями, раздвинутую пинцетами рану», а другой доктор накрывал ей лицо резиновой маской. И Оленька заревела на фразе «Это было похоже на картину, изображающую инквизицию».
Нервы, просто нервы. Она посмотрит какой-нибудь хороший веселый фильм, и все пройдет.
Только с Кэтрин уже не будет по-прежнему. Война окончена.
Прощай, оружие.
16
Кэтрин сидела, строчила – как всегда размашисто, без полей. Иногда подтягивала к себе толстенный словарь: нетерпеливо листала, затем вела пальцем по строчкам, ища слово. Возле лампы у нее стояла маленькая круглая штуковина для борьбы с пальцеслюнявленьем – коробочка с сырой губкой. Перед каждой атакой Кэтрин тыкала в губку перстом – так, будто хотела стол продырявить. Она переводила какого-то современного американского классика и заметно нервничала. Ей явно было не по нутру его скромное творчество.
В другое время вся эта сцена – особенно смачивание пальца – вызвала бы у Оленьки приступ раздражения. Но сейчас она сидела и улыбалась, как блаженная. Она хотела заговорить, но не знала, с чего начать.
– Кэтрин?
Молчание.
– Кэтрин…
Задрала голову, глаза тучками затянуты: недовольна. После двухмесячной перелицовки всякой любовной мути имеет человек право выбирать автора? Она уж подобрала бы себе приличного. Приличного, а не модного. Ну что это такое, ей-богу: «Глаза его были мокрыми ранеными ковриками». И как толковать прикажете? А потом скажут – переводчик бездарь.
– Кэтрин… Вы заняты?
Нет, в бадминтон играю.
– Вы что-то хотели, Оля?
– Да… Я хотела… я хотела сказать, что жду ребенка.
Глаза все еще в тучках, но те быстро-быстро разбегаются. На смену – голубое удивление:
– Почему… вы мне доверяете?
– Я прочла «Прощай, оружие!», я так плакала. Будто это произошло со мной. Со мной и… с вами.
Кэтрин сняла очки.
Она смотрела на Оленьку и ничего не говорила. Потом как-то обмякла.
– Слушайте, Оля… Вы больше никому не признавались? Про…
– Про ребенка?
– Д-да… Молчите, я вас умоляю. Тут уши не только у стен, а даже у дверных петель.
Оленька улыбнулась:
– Хомячьи уши?
– Разные. Вы многого еще не знаете. Потом поговорим.
Надела очки, уткнулась в бумажки. Снова подняла голову:
– Они вас сожрут, если узнают. Им нужен корректор.
Больше она не сказала ни слова. Про пальцетыкательницу забыла и слюнявила палец всякий раз, когда лезла в словарь.
17
– Вы идете домой?
Кэтрин укладывала исписанные листы в сумку. Спросила, не повернув головы. Между ней и этой девчонкой пока ничего не было. К тому же за девочкой, похоже, муж заезжает. Ну и прекрасно. Ну и не о чем тогда говорить.
– Да.
Кэтрин взяла со стола очки, свои старые, любимые, нелепые очки, кому не нравится, того не спрашивают. Очечник весело клацнул.
– Разве за вами…
– Нет!
Оленька подумала, что они могут осесть с Кэтрин где-нибудь в кафе, на полчасика. Сейчас шесть, а Володик появится не раньше начала восьмого. У метро есть приятная кафешка.
– Ну раз нет, тогда идемте.
Входная дверь захлопнулась за ними, и их окатило волной холодного ветра. Вчера начался ноябрь.
Пересекли двор. Яблочки то ли дворник умёл, то ли сами разбежались.
Вышли за ворота.
– А… а что вы сейчас переводите?
– О, наверно, вы его не знаете. Вам что-нибудь говорит имя Ричарда Бротигана?
Оленька покачала головой. Нет, ровным счетом ничего.
– Он теперь у нас в моду входит. Руководство решило сборник рассказов издать.
– И как он?
– Отвратительно.
– А-а…
Кэтрин вдруг улыбнулась.
– Знаете, говорят, он унаследовал манеру Хемингуэя.
– Да?
– Нет, конечно. Просто то и дело пишет про дождь.
Как до нее достучаться, как объяснить ей, что теперь… Оленька подумала: а если сейчас торгануть своим страхом, сказать – я, как и Кэтрин Баркли, с дождем не в ладах, как и Кэтрин, всякий раз жду чего-то… ужасного, как и Кэтрин…
– Невелика заслуга.
– Что?
– Невелика заслуга, говорю, всюду дождь впихивать. Кстати, один рассказ мне понравился. Смешное совпадение: он называется «Машинистка Эрнеста Хемингуэя». Написан ясно, оттого и выигрывает.
– А обычно у него все мутно?
Кэтрин сложила губы знакомой гузкой: не то слово.
– Вот как вам, например, такая фраза: «Я утешал его, словно какой-то старый пылесос»?
– Пылесос?
– Угу.
– Пылесосы умеют утешать?
– Как видите. Еще как умеют.
– Особенно старые.
– Конечно. У них опыта больше.
– Опытный пылесос может на «телефоне доверия» работать.
– Похоже, там одни пылесосы сидят.
– Я никогда не звонила.
– А я… А хотите еще одну фразу?
– Конечно.
– По памяти цитирую… «Песни спотыкались в популярности, как сломанные птицы на лету».
Оленька сделала пораженное лицо.
– Так-то.
– И Антон Васильич собирается это издавать?
– Ему Хомяков напел. Хомяков в курсе всех тенденций.
– А почему песни спотыкались?
– Да там герои решили радио поджечь. И что-то там с песнями случилось, пока приемник горел.
– А-а.
– А про сломанных птиц я так и не поняла. Не знаю, как переводить. Может, написать «покалеченные» или «раненые»…
– А как в оригинале?
– Не помню. Вроде как сломанные. У него есть симпатичный рассказ – о том, как лужайка возле дома мстила хозяину за то, что он за ней не ухаживал. Пришли. Вы в метро?
Оленька растерялась. Она не знала, как пригласить Кэтрин в кафе. И надо ли. Когда люди каждый день друг другу глаза мозолят… Может, она и не захочет. Будет глупо.
– Я… нет. Мне вернуться надо, я вспомнила, что кое-что забыла.
– Хотите, я с вами вернусь?
И только Оленька собиралась предложить альтернативный вариант (кафе было прямо через дорогу), как Кэтрин охнула, посмотрела на часы и замотала головой:
– Нет, сегодня не могу, мне бежать надо. К отцу должна медсестра… прийти.
И последнее – «прийти» – она уже выдавила, как остатки пасты из тюбика.
«Сейчас пожалеет, что соткровенничала», – подумала Оленька. И – торопливо:
– Да? Ну так вас папа ждет, вы идите скорее, – и улыбнулась. Улыбнуться сейчас – это главное.
Кэтрин переминалась с ноги на ногу.
– Уээл… Ладно, пойду. До завтра. Спасибо за компанию.
Смешно. У Кэтрин была манера время от времени вставлять нелепое «well»: делала она это с нарочитой небрежностью, тянула гласную, будто пыталась языком выковырять «ириску» из зуба. Наверняка в каком-нибудь американском мыльном шедевре углядела.
– До завтра, Кэтрин.
Та сделала несколько шагов к метро, оглянулась.
– Оля? Оля, вы пока никому там не говорите. Даже этой подружке вашей.
– Она мне не подружка.
– Вы с ней курите!
– Я с ней просто курю, и все.
– Вот так не говорите ей. Она такая же, как все они. Вас сживут со свету.
– Меня уже сжили – на прошлой работе.
– Тогда вы были не виноваты. А здесь схитрили.
– Разве видно что-то?
– Чуть-чуть. Когда знаешь, то видно.
– Но они же не знают.
– Вот и молчите. До завтра.
Кэтрин ушла, а Оленька еще минуту стояла. Здесь, в закутке, не было ветра. Ветер мел вдоль улицы, и в него пришлось шагнуть все равно.
18
Скорее всего, раньше это была коммунальная кухня. Такая нелепая гигантская комната с мелкой плиткой на полу. Между бисером плиток – широкие цементные спайки: вид, как на заводской проходной. А ведь здесь люди еду себе стряпали, сплетничали, ссорились-мирились, в суп плевали. Хотя для этого паркет не нужен, уж точно. Сиротливые керамические квадратики выглядели неопрятно: в местах, где обычно топтались жильцы, нехитрый рисунок вытерся, а некоторые плитки потрескались или выпали. Окна в комнате тоже были несуразными: широкие, но начинающиеся где-то на уровне груди, забранные толстой пыльной решеткой. Они в упор пялились на детскую площадку во дворе и никогда не открывались.
Оленьке мама рассказывала, что когда-то у всех больших коммуналок кухонные окна имели две общие черты: они были грязные и без занавесок. Идешь по улице, голову поднимаешь и вычисляешь кухни в пять секунд. Зачем только надо было их вычислять, непонятно.
Это помещение Хомяков хотел отдать под склад книг. Но склад у него уже был. Так что бывшая кухня стала потихоньку превращаться в свалку. Здесь стоял облупившийся стол с единственным выдвижным ящиком, два расшатанных стула, застрявшее в нижнем положении вертящееся кресло и две допотопные музыкальные колонки, некогда принадлежавшие Хомякову и сгоревшие: на них можно было сидеть и курить. Сюда сносили горшки с засохшими цветами: те почему-то не росли в «Глобусе». Валялось полдюжины книг семидесятых годов про волчий оскал мирового империализма. И еще ведро стояло – для окурков.
Когда в курилку вошла секретарша, Оленька с Кэтрин сидели каждая на своей колонке и болтали. Кэтрин рассказывала, как ездила в Чехословакию, еще в советские времена.
– Здрассьте.
Секретарша посмотрела на Оленьку, а затем скосила глаза на Кэтрин. Мол, чего это она к тебе привязалась?
Кэтрин взгляд поймала и замолчала. Сделала пару глубоких затяжек, ткнула недокуренную сигарету в песок:
– Пойду работать.
И ушла.
– Чего это… – секретарша уселась на освободившуюся колонку, – ей от…
Оленька повела плечом:
– Да, собственно, ничего. Я тоже пойду.
19
Теперь все было с точностью до наоборот: секретарша, столкнувшись с Оленькой в коридоре, вяло ухмылялась и молча двигала мимо. Кэтрин же, напротив, растаяла. Видимо, решила, когда Оленька ушла вслед за ней из курилки, что выбор сделан в ее пользу. В действительности «выбор» тут был ни при чем: общего с секретаршей у Оленьки имелось не больше, чем с тайским королем. Просто не хотелось про Кэтрин судачить.
– Пойдемте, я покурю, а вы со мной посидите? – Дня два Кэтрин смаковала свою победу. Она гордо шествовала в сопровождении Оленьки по коридору, наверно надеясь встретить кого-нибудь из «врагов». Похоже, дружбу она водила только с директором.
В курилке дверь плотно прикрывали, усаживались на колонки возле окна. На детской площадке копошились карапузы.
– Кэтрин, а чем Лера из третьей комнаты занимается?
– Любовью.
– Гмм…
– Любовью с Хомяковым. Это он ее сюда притащил. Абсолютно бестолковая девица. «Помощник менеджера», а менеджер у нас известно кто.
– Хомяк… ов.
– Вы тоже заметили, что он похож на хомяка?
– Да, есть что-то. Только щеки висят. Ему туда крупы надо…
Кэтрин всплеснула руками.
– Он эту «крупу» себе горстями сыпет. Директор у нас лопух, сколько раз ему говорила, гнать надо Хомяка в шею. Лопух, лопух.
Кэтрин нервно затянулась сигаретой. У нее даже руки дрогнули. Оленька не понимала людей, путавших рабочие проблемы со своими собственными, и в беседу решила не углубляться.
– А знаете, Кэтрин, мне наш директор тоже кого-то напоминает. Только кого, вот все мучаюсь, не пойму. Но какое-то сладенькое ощущение от него…
– Это из-за пиджака.
– ?
Кэтрин встала с колонки и выглянула в коридор. Там никого не было.
За окном карапуз в цыплячьей курточке застрял посреди горки и ревел. Зацепился.
– Это из-за пиджака песочного и еще из-за губы. У него губа нижняя отвисает. И глаза навыкате, да?
Оленька засмеялась.
– Ну да, верно. Глаза.
Кэтрин помолчала, глядя в окно на орущего карапуза, и после сказала с неожиданным раздражением:
– А я ему говорила! Глаза не вправишь, но губу-то не раскатывай. Вывесит, аж десну видать. Тьфу. И пиджак свой таскает второй год, а до этого был похожий. Какое, вы сказали, ощущение?
– Сладенькое. Не знаю почему. Будто мне четыре года и лето в разгаре.
Кэтрин молчала, смотрела в окно, как снимали карапуза. Потом усмехнулась:
– Счастливое у вас было детство.
Оленька пожала плечами: детство как детство.
– В зоопарк кто водил, отец или мама?
Что за дурацкий вопрос.
– Все вместе ходили. Вообще-то я не помню, но у меня родители все вместе делают. Такие птички-неразлучки.
– А-а… – Кэтрин смотрела в окно с каким-то едва ли не остервенением. Детей увели, теперь там было пусто. – А вот у меня… – злобно так зырканула на Оленьку и осеклась. «Ненормальная», – подумала Оленька.
И вдруг все прошло. Лицо у Кэтрин сделалось спокойным, даже немного извиняющимся. В голосе – такая мягкая усмешка:
– Пойдемте поработаем, Оля. Не мучайтесь. На верблюда он похож.
И тут Оленьку смех разобрал, ведь верно, верно! Верблюд и есть! Кэтрин подождала, пока Оленька отсмеется, и все так же мягко добавила:
– Да. Так что у нас здесь зоопарк. Директор – верблюд, менеджер – хомяк, а все прочие – тут ведь одни тетки – глупые гусыни. Включая меня. Пойдемте.
20
Не обманула Кэтрин. Оленька вспомнила, уже когда засыпала, – такая вспышка в памяти: жжух! – и точно, лето, она, маленькая, стоит со сладким малиновым петушком в кулаке, а над головой – морда качается, рыжая губастая морда, частокол зубов, и мягкие разболтанные губы нехотя движутся туда-сюда. «Олюшка, пошли», – отец тянет за руку, Оленька сопротивляется. Мама смеется: «Вот как сейчас плюнет!» Ленивые губы шаркают друг о друга, над губами – большой шоколадный глаз, смотрит выпукло, с высоты. Над глазом – шоколадные же – ресницы. Все говорили, что у Оленьки ресницы длинные, но чтобы такое… Если верблюд глаз зажмурит (а в саду все так делают: реснички видать – у тебя девочка родится, а нет – мальчик), ресницы у него на полмизинца высунутся. «Значит, девочка будет у верблюда». С такими глазами, с такими губами, с такими ресницами разве может он – плюнуть?
Директор тоже не мог. Это выяснилось буквально на следующий день.
Кэтрин явилась в половине двенадцатого и заявила: «Уээл, сегодня идем к Антону Васильичу. Сдаваться». Оленька так и обмерла: ну вот тебе и Кэтрин-шметрин, доверишься человеку, а тот даже и не скрывает, что сдаст тебя со всеми потрохами.
– Зачем?
Кэтрин шмякнула на стол слоновый очечник, застегнула котлетный дух, высунувший уши из сумки (красный кожзаменитель, жуть):
– А затем, что лучшая защита – это нападение. Ни к чему директору получать информацию из вторых рук. А ведь донесут.
– Неужели и правда видно? – Оленька встала, одернула свитер.
– Скоро будет. И тогда нам капут.
Оленька смотрела на Кэтрин и ничего не понимала. Той было явно что-то нужно от нее, а иначе откуда это поспешное «мы»? Ей-то, Кэтрин, какой капут?
– Уээл, идем в три часа. После обеда он особенно благостный.
Оленька вздохнула: пожалуй, тут Кэтрин была права – надо покаяться раньше, чем на то вынудят обстоятельства. Да, но как сказать? Вот так войти и брякнуть: «Антон Васильевич, я на третьем месяце, когда к вам устраивалась, была в курсе. Извините. Можно идти?» Кэтрин напялила очищи и добавила:
– Скажем, что у тебя шесть недель, ты только узнала. Мне он поверит. А уж потом подтасуем как-нибудь.
Да, Оленьке он, конечно, не поверил бы, при всем своем лопуховстве. А Кэтрин поверит.
– Я никогда не вру, айм дэсперетли онист, и он это знает.
Дэсперетли онист. Стоит ли начинать.
– Но ложь во спасение – это не ложь, а средство выживания.
21
Ровно в три поднялись и гуськом двинулись в дирекцию: впереди гусыня, позади гусенок.
«На месте?» – Кэтрин кивнула на неплотно прикрытую дверь (вокруг ручки – грязное окружье). Секретарша медленно встала, прошла к принтеру, взяла с него пачку листов:
– Ваше. У себя.
Кэтрин молча цапнула листы (на днях возмущалась: я потом еще и выверять должна!). Стукнула костяшкой пальца в дверь: «Антон Васильич, к тебе можно?» Оленька кинула взгляд на секретаршу и отправилась следом за Кэтрин.
Директор растерялся пуще Оленьки. Он, похоже, относился к тому разряду мужчин, для которых все «женское» – темный лес, куда лучше не забредать, еще ноги переломаешь/ют.
– Да, конечно, конечно. Понимаю…
Он ничего не понимал, кроме одного: скоро снова придется искать корректора, Хомяков заявит, что ставку не поднимет, а на такие деньги кто пойдет. Вот подкинуло Провидение Олю эту, но бог дал, бог и взял. Разве что какую пенсионерку заловить. Нет покоя… И тут Кэтрин объявила:
– Уээл, я сама займусь поиском корректора. У меня одна просьба только, Антон Васильич. Ты до времени Хомякову не говори. Ну знаешь же ведь…
Директор знал. И потому обещался молчать, как дохлый карп.
22
В тот же день Кэтрин набросала текстик и долго рылась в ящике стола, пока не нашла пожелтевший бланк газеты бесплатных объявлений. (К Интернету у нее доверия не было.) Анонс вещал: с марта открывается вакансия в быстро развивающемся Издательстве. Молодые специалисты приветствуются.
– Старичью просьба не беспокоиться.
– Кэтрин! Ты так написала?
– Это подтекст. Зачем мне клюшка за столом напротив весь день?
Оленьке смешно стало. А то Кэтрин сама не клюшка. Хотя… нет, конечно, нет.
Только с виду.
Телефон Кэтрин вписала свой домашний, поскольку над рабочим покачивались длинные и вострые уши.
«Звонить с 9.30 до 10.30 и с 19.30 до 22.00». Потом папа ложится спать.
– Будем отлавливать студентов – вечерников. Они защищаются в феврале, самое время. Тебе же рожать в апреле?
Оленька кивнула. Ей хотелось сделать для Кэтрин что-то хорошее.
23
Теперь каждое утро совершалось ритуальное действо. Оленька узнавала о появлении Кэтрин по приближающемуся позвякиванию в коридоре: та вышагивала, как солдат на плацу, ритмично шаркая рукой по карману плаща, где, видимо, лежала увесистая связка ключей. (Плащ затягивался поясом безобразно туго, превращая силуэт хозяйки в две пригнанные друг к другу чаши – одна стоймя, другая книзу, как кринолин.) Пока Кэтрин опустошала красную суму, Оленька смотрела на нее вопрошающе. «Ну?» – не выдерживала. Кэтрин изображала, что не понимает, о чем речь, потом махала рукой: «А, нет, никто не звонил».
Иногда Оленька спрашивать не решалась: Кэтрин являлась в мрачном расположении духа и молча усаживалась за свой стол, а то и вовсе хватала сигарету и выходила, не пригласив Оленьку. Видимо, дома с утра пораньше неприятности. Оленька делала вид, что ничего не замечает, а спустя час-другой Кэтрин обращалась к ней сама, как ни в чем не бывало, во вполне сносном настроении.
За час до ухода, около пяти, Кэтрин взяла манеру затевать «чай». К чаю неизменно прилагались сухари. Сухари с маком, сухари с изюмом, просто сухари. Оленька всякий раз деликатно съедала по одному и в первый же выходной попросила Володика, чтобы тот в своем вояже по магазинам не забыл прикупить печенья и конфет. Володик записал на бумажку и не забыл.
За «чаем» велись беседы. Говорили обо всем, что в голову приходило, да и вообще Кэтрин было что рассказать. Отдельной темой шли «ляпы» Бротигана.
А один раз Кэтрин будто невзначай спросила: «Так тебе… тебе понравилось A Farewell to Arms?» Впервые Кэтрин заговорила об этой книге (которую Оленька, кстати, таскала в сумке, все собираясь почитать в дороге рассказы).
– Понравилось?.. Не знаю, кажется, мне этого читать не стоило.
Кэтрин кивнула:
– Да. В твоем положении… Но сейчас от родов не умирают. – И зачем-то добавила: – При всем желании.
Оленька промолчала. Она сидела напротив Кэтрин, в круге настольной лампы стояли две чашки с чаем, похожий на спущенные штаны полиэтиленовый мешок, из которого глазели изюминками сухари, лежала горстка конфет «Причуда» и нераспечатанная пачка печенья. Было тихо и уютно. И совсем не хотелось рассказывать про дождь, который лупил в книге по оконным стеклам, а на самом деле – ей по сердцу, про страх перед ним, про Вату, зависающую над землей перед его приходом, и о том, что душно ей от этого, и еще душно оттого, что загнана в угол, что не хотела ребенка так рано, что муж слишком близко садится на диване, что она чувствует себя неблагодарной свиньей, но ей не надо столько близости, потому что «вместе» – это рядом, но не вплотную, как умеют ее родители… И когда голос Володика в телефоне сообщил: «Нас отпустили пораньше», она обрадовалась: «Заходи сейчас». Предложила Кэтрин подбросить ее до метро, но та отказалась.
24
– Хай! – бодрое американское «Hi!» Кэтрин произносила так же, как и знаменитое «Well» – с потугами на прононс. – Клюнула рыба!
Кэтрин ворвалась в комнату довольная, бухнула суму на стол (плеснулся душок: сегодня сосиски), развязала тугой пояс (похолодало, но Кэтрин продолжала таскаться в своем ненаглядном плаще, поддевая лишнюю кофту; можно было себе представить, какая жуткая одёжа напяливается зимой).
– Уээл, девица через три с половиной месяца защищается, учится на вечерке, то что надо. Вежливая. Я ей сказала, что корректор уходит в декретный отпуск, но вернется (Кэтрин вопросительно посмотрела на Оленьку, Оленька кивнула: она была благодарна Кэтрин). В четверг смотрины.
На «смотрины» Оленьку не допустили. Она сидела в комнате, когда дверь приоткрылась и всунулась хомячья физиономия.
– Слушай, это кто там у Васильича сидит?
Оленька повела плечом:
– А я почем знаю?
Хомяков недовольно шмурыгнул:
– Ее Кэтрин притащила. Я видел. Колись.
Оленька сделала круглые глаза, и грызун, потоптавшись, канул. Поверил, иначе бы живой не уйти. В коридоре послышалось: «Не знает!» – и четыре ноги утопали.
Кандидатка в корректорши начальству пришлась по душе (ему и говорящая жаба подошла бы, лишь бы грамоте разумела), претензии у девочки были на нуле: нет опыта. После защиты диплома она отправится на каникулы, «с марта можете мной располагать». Посмотрели ее оценки. Твердая хорошистка. Кэтрин устроила ей проверку: ни одной ошибки. Красота. Оленьке даже как-то ревниво сделалось.
25
А потом Володик заболел. Утром отвез Оленьку, а около полудня позвонил и сказал, что с работы отпущен, очень плох. Он уже накануне вечером расчихался (когда подбирался чих, со священным ужасом вскакивал и несся вон из комнаты). Пару раз за время разговора смачно чихал в трубку, и Оленька по инерции отворачивала ее от себя.
– Зайка, я вот только не знаю, где ты обедать будешь и кто тебя домой отвезет.
– Насчет обеда я что-нибудь придумаю.
Володик приободрился:
– А отвезет мама, я с ней поговорю. Только придется на работе задержаться, она в пробках не ездит, ты же знаешь.
Перспектива торчать в конторе до девяти, а потом возвращаться в обществе Володиковой маман Оленьку не воодушевила ни вот настолечко. Но спускаться в метро она боялась: как-то недавно поехала, и так затошнило, так муторно было и противно… не хотелось повторять. «Я еще позвоню», – каркнул Володик и в третий раз чихнул.
– Муж заболел? – Кэтрин не отрывала глаз от своих листочков.
– Угу.
– Уээл, я через полчасика буду обедать, можешь присоединяться.
– Но я с собой ничего не…
Кэтрин наклонила голову и поглядела на Оленьку поверх очков, как это делают старые училки и супермены.
– Приглашаю. У меня две котлеты и гречка. Спроси тарелку у секретарши.
26
Еды на двоих оказалось мало, догнались сухарями с печеньем. Впервые котлетный дух щекотал Оленьке ноздри шаловливо, а не назойливо; ласково, а не нахально. Володик был выведен из строя на неделю, не меньше. «Завтра принесу что-нибудь из дома», – решила Оленька, уписывая парную котлетку.
– Невероятно вкусно.
– Гу га гэ пгафифифал.
– ?
Рот у Кэтрин был забит гречкой, кус котлеты оттопыривал щеку наподобие флюса. Дожевала, закатив глаза и совершая колебательные движения кистью руки: мол, сейчас. Повторила:
– Ну я же профессионал.
И пояснила: на заре туманной юности окончила кулинарный техникум; между прочим, в приличных местах потом работала. Зачем пошла? На кухне с двенадцати лет была за главную и каждый день выслушивала, что руки не оттуда растут. Назло выучилась.
– А-а… – поддержала Оленька беседу, собирая остатки подливы хлебушком.
Хотелось сказать: «Кэтрин, ты чудо», но сдержалась. А то получилось бы, что это знак животной благодарности.
27
День прошел безоблачно, в пять затеяли чаек.
Кэтрин грызла сухарь (она делала это уморительно, как собака или старушенция, у которой сохранились только коренные зубы, и голову даже немного наклоняла). Оленька подумала: «Сейчас спрошу».
– Кэтрин?
– Э? – хрясть, хрясть.
– Почему у тебя такое странное имя? То есть не странное, а необычное. Это же из книги, да?
Кэтрин держала в руке обмылок сухаря (обсосала) и смотрела на Оленьку. Этот вопрос ей задавали, наверно, раз четыреста. Наконец, сухарь был отправлен в рот. Кэтрин несердито пожала плечом:
– Знаешь, в каком году я родилась? В шестидесятом. «Прощай, оружие!» в Союзе вышло за год до моего рождения. И все были просто помешаны на Хемингуэе.
– Я думала, что Ремарк…
– Ремарк – да. А за ним – «папа Хем». А потом и от него ничего не осталось, когда Фолкнера перевели. Обозвали «литературой для юношества». Правда, это уже позже, в семидесятые. А когда я маленькая была, да. Всех умиляло это имя. Все знали, что Кэтрин – из «А Farewell to Arms». Ты что-нибудь слышала о «черном двухтомнике»?
Оленька ничего не слышала.
Кэтрин вздохнула и принялась рассказывать, как бы нехотя, но потихоньку заводясь, как старый пропеллер. В этот вечер Оленька выяснила для себя кое-что, о чем ее поколение помнить не могло, а предыдущее уже подзабыло.
«Черный двухтомник», первый переводной сборник Хемингуэя, вышел в пятьдесят девятом году, редактором был Иван Кашкин, ударение на последний слог, не все знают. Целая «кашкинская плеяда» переводчиков появилась, ну, неважно. Важно, что дело было после двадцатого съезда, и оттого – воздух свободы, и свитера эти хемовские грубой вязки, бороды, пьянки, разговоры с мутным подтекстом, многозначительные такие разговоры, часто ни о чем, но в духе «папы». У него все время говорят, говорят, короткие такие реплики, ничего конкретного, недосказанность – мать интуиции. И еще эти яркие краски у него, запахи, звуки. И переживание… всего. И «настоящие мужчины». Он вроде и сам был таким вот «настоящим» – четыре войны за спиной, охотник, рыболов, спортсмен. Кричали о его мужественности, а ведь застрелился, дуло – в рот, и оба курка спустил для верности, ну да не о том речь. Слышали, слышали они друг друга, его герои. Без слов слышали. А чего стоила его «любимая женщина»! Его герой, видите ли, любимую женщину ценил превыше всего. Не партию, не комсомол, не стройки «коммунизьма». Ну или, скажем, не президента Америки. Отсюда тоже – попсовая популярность. Цитатками перекидывались, портрет в дому держали, где он в свитере своем и при бороде.
– Терпеть не могу портрет этот. Он там на добренького рождественского деда похож. Вот в «черном двухтомнике» у него совсем другое лицо.
– Какое?
– Трагическое, какое… – передразнила Кэтрин Оленьку, непонятно почему. С воодушевления она внезапно перешла на брюзжание. Оленька подумала, что надо сказать что-нибудь миролюбивое.
– Ну… интересно. Может, покажешь, если в гости пригласишь? Заодно посмотрю на книжки эти легендарные.
И тут Кэтрин победно заявила:
– А у меня их нет!
Она ждала вопроса – как так, в доме нет книги, которая имя ребенку дала. Но Оленька молчала. Тогда Кэтрин добавила-то ли с деланым безразличием, то ли потеряв запал:
– Я их сожгла.
Оленька не знала, что сказать. Поскольку, как известно, она была чуткой девочкой, ей представлялось очевидным, что не надо взламывать чужие шкафы и вытаскивать из них скелеты. Сами вывалятся. Или не вывалятся. Еще незнамо, что лучше.
– Понятно… – протянула она деликатно. И добавила идиотское: – А родители не были против?
Кэтрин уже двадцать пять к тому времени исполнилось, мама давно умерла. Отец же так до сих пор и не хватился книжек своих. В тот день прямо под окном их квартиры мальчишки подожгли контейнер с мусором. Запах гари шел вверх, добрался до последнего этажа. Дома никого не было. Кэтрин сняла с полки книги и швырнула вниз. Попала.
– Одна камнем полетела, а вторая раскрылась, страницами задергала.
– А-а… – Оленька подумала, что Кэтрин ждет, когда ее спросят, зачем она это все. И тогда придется копаться в чужом бельишке – ясно, что не из хулиганских помыслов Кэтрин имуществом разбрасывалась. А Оленька не любила знать лишнее – сегодня тебе задушевно излагают печальную повесть, а завтра ты уже в курсе того, что тебя не касается, и вызываешь у болтуна приступ аллергии. Поэтому она повела в сторону:
– А что, книжки в свое время редкими были? Или так?
Конечно, Кэтрин повелась. Прекратила кривить лицо и принялась рассказывать, судя по всему, семейную легенду – о том, как папа в пятьдесят девятом году ездил с приятелем в Подмосковье, чтобы купить в сельском богом забытом магазинишке заветный двухтомник. И как оказалось, это был только один экземпляр. Приятели начали великодушно отнекиваться один в пользу другого, и бабка, стоявшая за прилавком, достала из кассы десять копеек – бросайте, мол, жребий, интеллихенты. Бросили – двухтомник достался будущему Кэтриновому батюшке. А когда назад ехали, ливанул дождь, знаменитый дождь а-ля Хемингуэй, и у приятелей не было ни зонта, ничего. Каждый сунул по книге под свитер, так и бежали по полю, вымокли насквозь. И это было здорово.






