Текст книги "Однажды осмелиться…"
Автор книги: Ирина Кудесова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
– Тебе создаст?
– Я ведь тебя окружаю. Значит, да. Я готов тебе помочь, но потом всем будет трудно.
– То есть ты меня не хочешь?
– Ну как ты могла… – Он притягивает ее к себе, он целует ее, и – больше ни слова, только тяжесть его тела, и это не оставляющее удивление: неужели… Нико? Выгнуться, пропуская платье вверх: оно бежит по вскинутым рукам и отлетает прочь. Зеленые тюльпаны с долгими стеблями – они еще здесь, их пока не сорвали, не отбросили. И ей внезапно жаль с ними расставаться. Нико отрывает ее тело от простыни, скользит ладонью по спине, останавливается – там, где металлический язычок цепляется за скобочку; пальцы пытаются разъединить их – скобочку, язычок, все такое микроскопическое, неудобное.
– Оставь.
Пальцы медлят, потом скользят мимо – спасены, не сорвут вас, не скомкают, лепестки, листья, стебли.
Ольга тянет с плеч расстегнутую кремовую рубашку. И дальше – до головокружения близко незнакомое тело, рубец возле ключицы, тело, что станет любимым, и это – Нико? Нет, нет, только не мусолить имя, затрепанное дальними и пусть даже ближними, не Нико, нет.
– Николай…
Обмен взглядами, улыбками. И затем – уже без преград – друг другу навстречу, быстрее, как можно быстрее, сливая воедино две гигантские тени на стене, расплескивая дыхание, вырываясь из опостылевших рамок в новую жизнь.
87
– Интересно, здесь можно курить?
Она проветрит, когда он уйдет.
Николай стряхивает пепел в пустую пиалу, в остатки белых хлопьев. Ольга лежит на спине, смотрит на стену, на тени.
– А я волка умею делать.
Она поджимает указательный палец (глаз), сгибает большой (ухо), отводит мизинец (рот). На стене щелкает беззубой пастью морда.
– Это ж собака.
– Нет, волк. А ты мог бы не позвонить мне?
Как множество женщин, Ольга любит, сблизившись, вспоминать, как все начиналось.
– Сегодня?
Они только сегодняшним днем и умеют мыслить, мужички.
– Сегодня! – передразнивает Ольга. – В конце декабря! Когда работу предлагал.
– А, да. У нас с корректором не сложилось.
– Не сообразила дама шарахнуть монтировкой по окну?
– Это был парень. Просто не сошлись… характерами.
– Мужчина-корректор?
– Бывает.
– А я давно хотела спросить, откуда ты мой телефон взял? С какой из моих «прошлых работ»?
– Издательство «Глобус» тебе что-то говорит?
Ольга кивнула.
– Мне тебя порекомендовали, еще когда ты там работала. Я тогда тоже корректора искал, но потом не понадобилось.
– А кто телефон дал?
– Кэтрин. Помнишь такую?
– Ты Кэтрин знаешь? А я о ней недавно вспоминала! Не в курсе, что с ней сейчас?
Затянулся, потушил окурок: раздавил в пиале.
– Понятия не имею. Мы с ней плохо расстались.
– Расстались?..
– Да я все потом думал – зачем начинал.
Приподнялась на локте:
– Постой… Ты… Коля?
– Не понял. Ты меня за Петю принимала?
– Ты Коля… Какая же я дура… Почему я сразу не…
– Мышонок, в чем дело?
Попробовал обнять, но она руку оттолкнула.
– «Мышонок»? Мы-шо-нок. А ведь точно… Она мне говорила – ты ее тоже мышонком называл. Ты нас всех мышатами, да? Я не люблю животные клички.
– Да что с тобой?
Оленька смеялась. Она смеялась все сильнее, уже не могла остановиться.
– Сестры… Мы теперь с ней сестры… Молочные… А молочко-то… «постелизованное»…
– Какое? Ты о чем?
– Постели-зован… ой, нет, не могу…
Она плакала.
Не Николай.
И даже не Нико.
Коля.
Только не он. Только не леший этот.
88
«Еще не хватало Кэтриновых объедков».
Нет, не то.
«За Кэтрин обидно».
Не то.
Вся та муть поднялась, все, что Кэтрин говорила о своем Коле, как честила его, все эти его выходки – его безразличие, и как он бегал от нее, и врал как. Ведь Оленька сколько знала, правда, помнила уже далеко не все, но ощущение гадостное, оно осталось. И то, что он говорил Кэтрин «Ты здесь лучшая, ты талантливая, а остальные все – мусор», так и говорил: «мусор», это она помнила. А потом талантливая Кэтрин стала обузой, и как он выкручивался, как ужом вертелся, в «Глобус» ее сплавил, и врал, постоянно врал, и это Оленька помнила, Кэтрин в подробностях расписала, и не раз. И «мышонок», да. Оленьку это еще тогда насмешило.
Но даже и не в том дело. Ну, врал. Избавиться хотел. Не его одного Кэтрин доставала. Уж Оленьке да и не понять.
Нет. И это не беда. А беда другое.
– Слушай, Нико, а по какому принципу ты себе девушек выбираешь?
– По уму.
– А по какому принципу вышвыриваешь?
– Ты о Кэтрин?
– Я о себе.
– Вы разные.
– Это неважно. История повторится.
Зажег новую сигарету. Оленька бросила три года назад. Ее вдруг стало раздражать, что он курит.
– Если я правильно понял, ты мне после первой встречи предъявляешь претензию, что я не клянусь тебе в вечной любви? Ты не знала, что я женат? Может, Кэтрин твоя не знала?
Оленька молчала. Он был прав. Выходит, где-то в сознании, на самой глубине, она не мирилась с тем, что он не ее и ее никогда не будет. Как заставить себя любить – да еще и такого?
– А Машу ты любишь?
– Машу? Жену?
– Ну, если со времен Кэтрин она не сменилась…
– Вы что, с Кэтрин подругами были?
– Ну вроде того.
– А, ну тогда ясно. Я уж испугался, у тебя прямо истерика сделалась. Значит, за подругу обидно. И за себя – авансом.
– Машу-то любишь?
– Оля, мы с ней на одном курсе учились. Я знаю ее уже двадцать шесть лет, представь себе. Мы друзья.
– Да?
– А что ты думала? Что у нас страсть необузданная?
– А с Кэтрин страсть была.
– Кэтрин завоевать хотелось. Ну кто я был в то время – функционер, администратор. Хозяйственник с творческими потугами – я ведь еще тогда журнал задумывал, но не складывалось. А она – королева, книжки через одну идут в ее переводе, фамилия на слуху, вид независимый, не красавица, но не подойди к ней. Я думал, у нее мужиков два воза. Но решил посметь.
– Крепость быстро пала.
– Это немыслимо, что вы подругами были. А что разбежались?
– А что вы разбежались? Нико… зачем я тебе понадобилась?
– Ты? – загасил сигарету, откинулся на подушку. За руку взял. – В тебе черти водятся.
– Не боишься, что тихий омут затянет?
Хмыкнул:
– Я хорошо плаваю.
Он выплывет. А вот она, возможно, нет. Как он сказал? «Потом всем будет трудно». Кому-то будет трудно выкручиваться и врать, кому-то будет трудно выживать. Оленька вдруг вспомнила Кэтрин – не Кэтрин, просто лицо Кэтрин – серое, с двумя бороздками от крыльев носа к опущенным углам губ, губы шевелились – «Коля, Маша, Коля, Коля, я хочу сдохнуть». И вдруг Оленька поняла, почувствовала эту бедолагу Кэтрин – нет, не как тогда, когда она ее просто жалела; ощутила нутром – Нико занят, у Нико безразличные глаза и ровный голос, он «перезвонит, как время будет»: ты ему просто надоела. И пламя обугливает сердце, живое осыпается пеплом, но кому ты об этом скажешь? Кто тебе поможет? Беременная девчонка, что работает с тобой в одной конторе? Ты ее затащила домой, а она косится на часы и пальцы в тапках поджимает, потому что старые тапки, еще папины, но в этот дом ничего не хочется покупать, здесь вообще не хочется жить, а у Нико холодный голос. У Коли, у Нико – хоть как назови.
Оленька подумала, что дома сидит Вовка, смотрит тупой боевик, что за окном зеленоватый отсвет от вывески, что Степа уже спит и что Нико никогда не полюбит ее. Все это пустое.
Вот он приподнялся, потянул ее к себе. Губами нашел губы, и Оленька ощутила вкус сигареты, противный вкус. Поцелуй она не вернула.
89
В форточку плеснуло холодком. Пока комната проветривалась, Оленька ушла на кухню, убрала в холодильник чашу с остатками салата, стол протерла. Все здесь было как до вторжения – только исчезло блюдце со стола, то, что с высохшим сыром и почившим тараканом.
Оленька вернулась в остывшую спальню, захлопнула форточку, огляделась. Одна из свечек – красная – оплавилась лужицей на стеклянный ночной столик. Оленька принялась скрести ногтем восковое пятно, но быстро бросила. Надо было перестелить постель, окурки выбросить, помыть пиалы, бутылку с недопитым вином вылить в раковину (куда его?). Отцарапать воск. Всего этого делать не хотелось.
Она вернется сюда завтра. Завтра же воскресенье. Отправит Вовку гулять со Степой, а сама все сделает без спешки. И без этого скверного чувства опустошения.
Завтра все будет иначе.
Может быть, завтра хоть что-то будет иначе.
90
– Вов, поезжайте со Степкой куда-нибудь. В Битцевский парк, например. Такое солнце.
– А ты что будешь делать?
Действительно, а что она будет делать? Вернется во вчерашнюю квартиру? Будет драить ночной столик и пережевывать кислое воспоминание. Белье перестеливать.
Она станет жевать эту жвачку в одиночестве, жевать, жевать, пока ничего не останется от перетертого до последнего волокна воспоминания. Пока оно не станет бесцветным, пока не утеряется зелень долгих стеблей, красный отблеск на плече, пока тени на стене не расползутся бесформенным пятном, пока она не забудет новое имя, данное ею человеку, которого не было. Она снова будет звать его Нико, как все. Но это будет не тот Нико, что влек, это будет другой Нико, так и не ставший Николаем, оказавшийся Колей, из-за которого Кэтрин хотела «сдохнуть». Жевать это все, жевать. Какая гадость.
– Хочешь, чтобы я с вами поехала?
– Ты ведь не поедешь.
– Поеду.
91
Понятно, что Вовка – не идиот, учуял все. Но – на удивление – ни одной сцены, все в себе носит, злобится, ясное дело, но молчит, вот выдержка. Это даже вызывает уважение. Уважение или раздражение. Хоть бы проорался, что ли. Тогда можно проплакаться или нет, возмутиться, да! возмутиться – как он мог подумать, что она клюнет на Шлыкова, у Шлыкова, между прочим, был роман с Кэтрин, помнишь Кэтрин? Она, Оля, такое знает про этого самого Шлыкова, что смешно было бы предположить…
Утро понедельника. Вовка на работе… Где ключ?
Ключа нет.
Наверно, перед работой ходил цветочки поливать. Это когда у него два выходных было.
Посадил Степку хлопья шоколадные есть, а сам мухой – наверх? Наверно, забыл ключ выложить, с собой уволок. Что теперь делать? Только ждать, когда ключик на место ляжет.
Вряд ли Вовка заглянул в спальню – там цветов нет. А все остальное в норме. Кроме блюдца с тараканом.
Оленька шла на работу, думала: это единственное, что осталось от того вечера, – смятая постель, воск, окурки. И оно пока живет, там, в пустой квартире, живет субботний вечер. Как дать понять Нико, что это – всё?
Он, конечно, примет ее слова за игру. За набивание цены, обиду за подружку, капризы. А это просто страх. Тот же, что тогда, когда она бежала от Максима к Вовке. Только с Максимом все иначе было. Может, еще страшнее. Да, страшнее.
Нико встретил ее долгим взглядом, она опустила глаза.
Она вспомнила его.
Ей будет тяжело бежать.
92
В шесть вечера зазвонил мобильный. Как раз обсуждали разметку нового номера. Звонила Алена. Она просто сказала:
– Я приехала.
И ничего больше. Это же Алена.
Вот куда пропал ключ. Вовка его под половик положил или в почтовый ящик кинул.
– Алена, я тебе все объясню. Ты во сколько спать ляжешь? Если я в двенадцать…
– Оля, я устала с дороги. И мы с Ниной рано ложились.
– А завтра?..
– Завтра утром бегу по делам, – и обратно в Нижний.
– Алена, я приеду к девяти. В девять-то можно зайти?
Не говорить же Нико, что она за два дня не нашла времени убраться и ей срочно надо оправдываться перед подружкой, которая не в курсе дела.
– Нико, мне надо уйти в восемь.
– Что-то случилось?
– Нет. Просто надо.
– Полагаешь, у тебя привилегированное положение?
Выговаривать он ей еще будет, как школьнице.
– А разве нет?
– Нет. Могу я знать…
– Думаю, не можешь.
И в этом «не можешь» – все, что терзало напролет: ночь, день, ночь, утро. Не можешь полюбить. Не можешь открыться. Не можешь быть рядом. Хорошо плаваешь.
Без десяти восемь Оленька встала, улыбнулась:
– Нико, у меня работы нет, я пойду, если ты не против.
Он сидел возле Светы, они отбирали картинки в номер.
– Зайди ко мне, – и пошел в кабинет.
Света с любопытством посмотрела – на него, потом на Оленьку.
93
– Кто ее спрашивает?
– Шлыков. С работы.
– Ах с работы… А вы в курсе, сколько времени? Будьте любезны, после одиннадцати звоните ей только на мобильный.
– Звоню. Не отвечает.
– Не отвечает? А что вы от меня-то хотите? Ее нет.
Забыла в сумке мобильный, ускакала к Алене. Сидит там третий час. А мобильный весь вечер – тирлинь-тирлинь – придушенно.
Тирлинь-тирлинь.
Дернуть «молнию» на сумке, нырнуть рукой в нутро, тирлинь-тирлинь звонко выплескивается. Где ж этот телефон… Тирлинь-тирлинь…
Смелость это или отчаяние?
– Алло.
Замешательство. Но трубку не бросили.
– Простите? Я думал, что на мобильный звоню. На сей раз.
Удивительное дело. Голос спокойный. Низкий, можно сказать, красивый голос, но главное – твердый. «На сей раз», – с такой дружественной усмешкой.
– На сей раз – на мобильный. Ольги нет… Слушайте…
Я знаю… Я хотел бы… Я встретиться хотел бы. С вами.
Пауза.
– Хорошо. Завтра я буду в редакции, скажем, в половине третьего. К трем уже народ начнет подтягиваться. Полчаса устроит?
– Да.
Пауза.
– Ее действительно нет. Она у подруги, на другом этаже.
– У Алены?
– Вы хорошо информированы.
Еще одна короткая пауза.
– До завтра.
Не успел ответить – трубку положили.
94
В половине одиннадцатого Оленька выползла на кухню. На столе лежала Степина коробка из-под шоколадных хлопьев и горстка высыпавшихся из нее хрустящих – даже на взгляд – лепешечек. В плошке с зайцами еще оставалось молоко – пара глотков – и горстка размокших-уже-не-хрустящих. Свою чашку Вовка, как обычно, помыл. По чистоплюйскому обычаю.
Свинтуса не было. Алена его еще вчера забрала – повезет в Нижний. Степа – Оленька сквозь сон слышала – даже поплакал, не обнаружив клетки.
Спешить некуда. Оленька сварила себе кофе, вернулась в спальню, села на кровать. Только ноги одеялом обернула. Такое солнце.
Пол, стены заляпаны светом.
Залпом допить кофе, откинуться на подушку. Спешить некуда.
Когда она выйдет из дома, Володя уже припаркует машину в соседнем с издательской конурой дворе, едва не поцарапав новенький темно-зеленый «Опель».
Она будет ехать в метро, а он – рассматривать парящий в воздухе баклажан.
Она выйдет на «Смоленской», когда он будет расплачиваться за пиво.
Она остановится возле цветочного лотка, будет долго стоять, смотреть на лепестки, листья, стебли; на пестрые личики, жмурящиеся под бледным солнцем, – личики умирающих растений, которые еще не знают о своей смерти.
Он толкнет дверь подвала, он войдет внутрь. Оглядится. Никого.
Она будет стоять, смотреть на цветы и уже не видеть их.
Он услышит: «Владимир? Сюда проходите…» – и пересечет комнату, за которой – распахнутая дверь.
Она медленно пойдет по булыжной мостовой Старого Арбата.
Он перешагнет порог кабинета, подумает: «Этот человек своего не упустит. И ведь есть – ямка на подбородке. Слишком уж по-киношному выглядит».
Она будет стоять у двери подъезда, пока девочка с ранцем не позвонит в домофон и мама ей не откроет. Девочка нырнет в квартиру на первом этаже, покосившись на тетю, с ней вошедшую. Лифт сползет, ненадежный, как побитое алюминиевое ведро, опрокинутое на дно колодца. Оленька станет подниматься по лестнице. Спешить некуда.
Когда Володя выйдет из подвала – на ослепительное апрельское солнце, Оленька остановится перед дверью на последнем этаже. Переведет дыхание. Сквозь побитое дождями серое окно будут рваться на лестничную клетку длинные лучи. Оленька нажмет кнопку звонка. За дверью прошаркают. Не открывая, спросят: «Вам кого?» И она – с внезапно сжавшимся сердцем, с горлом, отказывающимся пропускать слова, выдавит:
– Я к Кэтрин.
Часть третья
НИКОЛАЙ
1
Если взять одну-единственную песчинку – удержать ее подушечками большого и указательного пальцев – и посмотреть на просвет, она окажется такой бесплотной, бесцветной. Провести ладонью по ласковому покрывалу, устилающему пляж, с вечно промокшим краем – там, где море. Эта почти пыль составила бы счастье не одного миллиона песочных часов… Сжать горстку в кулаке, смотреть, как высыпается ниточка из-под согнутого мизинца. Порыв сырого ветра разбивает ее. Солнца нет, серо. Если без ветровки из дома выйдешь, продрогнешь до костей, только «Суктинис» спасет.
Эгле встает, стряхивает с юбки песок. Ветер спешит куда-то, но он все время здесь, ветер; спешит, да никак не уйдет. Эгле медленно поднимается по склону – прочь от моря, в дюны. В дюнах песочное покрывало изорвано мелким кустарником: стелются по земле узловатые пальцы, когтят ненавистный песок – мертвый, ничего не дарующий. За дюнами – сосны, они гасят ветер. Гасят: будто на кнопку нажимают, и нет его. Счастлива ли она здесь?
Здесь, где по утрам запах свежего кофе с корицей и теплого хлеба. Где зимой до самого горизонта – серое ледяное крошево, бескровный полог неба над ним, брошенные, как кости в настольной игре, белые тельца голодных чаек. Где летом джаз, выплескивающийся с открытой веранды прибрежного ресторанчика, шепот сосен, осколочек янтаря вперемешку с мокрым песком – на ладони. В кабачке, с хозяевами которого она дружна, – камин, глинтвейн, цеппелины с грибной начинкой. Разве можно быть здесь несчастной? Здесь, где она больше не представляется Ольгой. Ее зовут Эгле, ее всегда так звали.
Все вышло из-за того, что в общежитии Ленинградского политеха, куда восемнадцатилетняя Эгле заселилась, подав документы на инженерно-экономический факультет, в одной с ней комнате оказалась некая Люда (или Люба?), разбитная девица из то ли Саранска, то ли Саратова (разве сейчас вспомнишь; да и разницы между этими двумя «Сара-» Эгле не видела). «Тебя как звать?» – спросила та, и Эгле ответила. «Как? – девица хихикнула. – Кегля?» Пришлось объяснять, что Эгле – старинное литовское имя, означает «Ель». «Елка? – Люда-Люба из Саранска-Саратова выдохнула даже с каким-то восхищением: – Ну и дурацкие у вас имена! – И повторила, смакуя: Йолка!»
Про «дурацкие имена» Эгле хорошо запомнила. Люда-Люба орала через весь коридор: «Елка-а-а! Я твою помаду возьму!»; представляла соседям: «Ее Елкой зовут, вообразите?» «Ольгой», – тихо поправляла Эгле. Потом Люда-Люба не поступила и уехала, забыв вернуть помаду и еще кое-что. Про странное прозвище «Елка» никто не вспомнил. В институте Эгле стали звать Ольгой, и вне его – тоже. Эгле как-то познакомилась в компании с балкарцем Ильясом, спросила: «Почему ты не представляешься Ильей?» – «А зачем?» – удивился тот. Зачем… Чтобы за своего принимали, зачем. Чтобы не чувствовать себя вороной в утиной стае. Конечно, от акцента и от фамилии – Даукантайте – не убежишь. Но Эгле и не бежала: происхождением она гордилась – и еще как. Только вот ни кеглей, ни елкой ей быть не хотелось.
Здесь она снова – без малого спустя полвека – звалась Эгле. Сорвала в тело проросшую шкурку – Ольгу, – бросила в огонь. Всякий раз, представляясь, не могла сдержать улыбки: «Эгле». Это было так, будто… будто в юность упала. Оступилась и упала. Думала, далеко лететь, так ведь нет, вот она, юность, рукой подать.
– Kuo Jûs vardu?
– Egle, – улыбка.
Юность ли? Скорее детство. Мама, в сотый раз рассказывающая старую-старую сказку о королеве ужей. Каститис, старший брат, сует голову под подушку: «Может, хватит?!» Нет, не хватит: Эгле каждый вечер просит сказывать одно и то же – о том, как ее тезка купалась в озере и к ней в рукав рубашки забрался уж. Мама говорит на разные голоса: «Уходи прочь!» – закричала девушка, а уж ответил: «Пообещай выйти за меня замуж – уйду». Брат отпихивает подушку, вывешивает худые ноги из-под одеяла. Мама отвлекается на него:
– Ты куда?
– Попить.
– А потом, а потом? – Эгле дергает маму за край юбки. Будто и вправду не знает, что «потом».
– Делать нечего, Эгле соглашается выйти за ужа замуж.
– Нет, не так! А про сестер забыла?
– «Чем не жених тебе, – сказали они, – соглашайся, сестрица».
– И засмеялись!
– Да, и засмеялись…
– А потом?
Мама засыпала на ходу, но Эгле, только когда выросла, поняла, как мучила ее своим «потомом». Редко добирались до конца сказки, Эгле засыпала раньше. Да и конец ей не нравился – как пришли братья Эгле на берег, вызвали ужа и убили. А уж не ужом ведь был, по правде, а красивым юношей, принцем. И прожила с ним Эгле девять счастливых лет на дне озера. Узнав, что нет в живых ее любимого мужа, превратилась она в ель. И до сих пор роняет в озеро смолистые слезы.
Эгле придумала другую концовку – где братья с ужом подружились. И еще одну, под настроение, – где уж братьев топил, а они захлебывались и орали. Утопил-таки.
Детство.
– Мам, а я тоже буду королевой ужей?
Счастлива ли она здесь? Здесь, где не осталось старых друзей – кто уехал, а кого и нет больше. Хотя можно ли назвать их друзьями – так, школьные приятели, не о чем сожалеть. Дочки слетаются сюда только летом – побродят в прохладном прибое недельку-другую, оставят внучек и – прочь. Много мест интересных на земле, не на задворках же Европы короткий отпуск куковать. Нет, не их это страна, они и языка-то не знают, Эгле сама виновата.
Но разве эта страна – ее? Она рвалась сюда, рвалась неистово – в свой потерянный рай. В аккуратный уютный мирок, вылизанный, выстриженный, пахнущий свежей выпечкой, сосновой корой, прелыми водорослями. В этом мирке было все, чего она не находила в неопрятных, неприветливых русских городах – сколько их мелькнуло перед ней за время мужниной службы? – здесь, казалось, был Дом. Она так и не смогла отыскать подобный ему в России: может, оттого, что ей требовался простор, шторма, ветер, бросающий в лицо песок; а может, оттого, что Дом, он всегда один.
Вот только не повстречалась она здесь с Домом. Но как сказать об этом Иосифу – после всего того, на что он ради нее пошел…
2
Уже скоро два года, как это случилось. Как она решилась.
Шел январь, сонный постпраздничный январь, сессия. Давно почувствовала – есть кто-то у Оси. И это «есть» длилось и длилось, никак не засыхало. Ося остался дома на Новый год – сбежал только вечером первого, – а она до последней минуты декабря ждала: сейчас войдет в комнату, держа в руках телефон, возмутится – надо ехать, партнеры совсем обалдели, срывают в такое время… но уж больно контракт хорош, нельзя упустить. Как собака глядит на занесенную руку, она ждала – не поедет тогда к дочкам, останется одна. Готовила через силу – кому это все? Но не уехал, слишком явно вышло бы, а может, пожалел ее.
За три недели до этого попросил связаться с семейством Дайнавичюса – у них ферма на дому, разводят морских свинок. Сказал, работница хочет к Новому году подарок дочке сделать, только нужен обязательно далматин, в черных пятнышках который. И как раз там один оставался, его кто-то зарезервировал и передумал брать. Внучка Дайнавичюса, Рута, собиралась в Москву на праздники, договорились, что она в Нижний заедет в первых числах января, хрюшку завезет. Ну а уж потом Ося сочинил свой съезд сыроделов и как бы промежду прочим сказал, что теперь сам может зверька забрать, в Москве. А ведь так хотелось увидеть Руту, расспросить обо всем. Она потом рассказывала – появился, раскланялся, забрал свинку и – на выход. Рута никак не могла со зверьком расстаться, спустилась с Иосифом к такси, а там на заднем сиденье коробка большущая: «Что это у вас?» – «Как что? Домик для поросенка». Ясно, какая «работница», вез этой… своей.
Видимо, решили они из Нижнего в Москву прокатиться. Наверно, эта в гостинице дожидалась, пока он к Руте ездил.
Но ладно бы что-то приличное подцепил, нет, на такую мымру позарился. Тьфу.
Как-то – тогда же, в январе, – явился за полночь: «Телефон разрядился, позвонить неоткуда было, что ж ты спать не легла?» А она – весь вечер ужом по квартире: мобильный не отвечает, в офисе никого… Около половины двенадцатого скрепя сердце набрала номер шофера – куда отвез? Тот помялся – не знал, можно говорить или нет, – и нехотя сообщил. Назавтра поехала в эту самую больницу, а мужа там все девицы в регистратуре уже знают как «веселого дядьку». Ходит в девятую палату. Хорошо хоть, не в шестую.
Дошла до девятой – послеобеденное время было, – остановилась перед широкой крашеной дверью. Стояла, вдыхала запах больницы, раньше от него всегда сжималось сердце. Но сейчас – нет, сейчас не до того. Сколько в палате коек? Как узнать – эту? Да и надо ли? Зачем оно все?
Толкнула дверь, но в последнюю секунду не решилась войти, просто голову в щель просунула.
3
Нина полулежала на кровати и ковыряла незамысловатый больничный обед: жиденькое картофельное пюре, тщедушное рыбье тельце. Полпалаты расползлось, остальные кто спал, кто, как бабка на соседней койке, пялился в потолок, переваривал. Пюре с рыбой остыли – только что Алена ушла, болтали. Врач обещал обойтись без операции; нога была надежно закатана в гипс и закреплена прямо перед носом.
Дверь скрипнула и приоткрылась. В нее просунулась голова.
Голова, шарившая глазами по кроватям, показалась смутно знакомой. Решительно, эту пресную физиономию Нина где-то видела. Столкнулась с ней взглядом, но и тогда память ничего не предложила, даже на выбор. Физиономия же, напротив, что-то там себе прокумекала. Смотрела несколько секунд, не мигая, а затем втянулась назад, за дверь.
4
Доездилась, мымра: вон как ей ножищу оприходовали.
Надо думать, там, в Москве, и навернулась.
И это с ней – Иосиф? Теперь понятно, чего она на кафедру в сентябре заявилась. Отношения выяснять. Бороться за мужика. Пускай забирает.
Без косметики ее и не узнать, плюс – лохмы, расческу в Москве забыла, видно. Ося таскается к ней что ни день – всеобщий любимчик тут, – она даже для него не приведет себя в порядок. Мымра. Уехать. Этот год придется доработать, но в конце июня уже можно…
Уехать. Ничего не бояться.
Родная Паланга…
Первое время пожить у Дайнавичюса, все-таки друг отца, и дом у них немаленький. Потом… а что потом? Сбережений нет, если Иосиф не поможет – хоть под мостом поселяйся… Под мостом в море… Каститис, братец, продал дом, когда родителей не стало, отвалил с деньгами в Штаты. И хоть бы на дело они пошли, ведь нет, прокаркал. «Прокаркал», – говорит Ося в таких случаях… Ося… Как мог он с такой кикиморищей связаться?
Чувство одиночества и обиды – они-то и развязали руки.
Не оставалось больше обязательств: дочки выросли, у мужа – мымра. Не нужна никому тут. Чего же ждать… гражданство литовское есть.
Вспомнила, как ездила подавать на него документы в Москву, в серое бетонно-стеклянное здание в Борисоглебском переулке. Девушка в окошке перебирала листы: «А у вас есть бумага, удостоверяющая…» – не выдержала, перебила ее: «Вы видели мое свидетельство о рождении?» В свидетельстве – дата: 15 июня 1940 года. Девушка сморщилась: «Нам нужны бумаги до пятнадцатого…» Родительский архив братец утащил в Лос-Анджелес – пойди сыщи.
– Слушайте, я родилась в восемь утра, а Литва открыла границу советским войскам в девять сорок пять. Вам этого недостаточно?
Девица повертела в руках свидетельство о рождении.
– У вас не указано время…
Бывают же дуры на свете.
– Вы полагаете, что рядовой Иванов на сносях пересек границу, вылез из танка и разрешился от бремени?
Девица посоветовалась с начальством и документы приняла.
Ничто более не держало… Позвонила Дайнавичюсу, к телефону подошла Рута. Пока говорили – так, ни о чем, мучила мысль: как спросить, есть ли возможность остановиться у них? Вдруг показалась нелепой эта мысль: ехать туда, где нет крыши, проситься в чужой угол.
– Рута, а сколько в Паланге стоит снимать квартиру? Маленькую совсем? На одного?
Что за нелепая идея снимать жилье. Пожить можно прямо у них, правда, летом все комнаты сдаются, дом ведь недалеко от моря, «приезжайте ранней весной – папа будет рад».
– Рута, ты не поняла… Во-первых, я не могу весной, у меня студенты…
– Ах да, я забыла…
– А во-вторых, я насовсем хочу приехать. Понимаешь?
Рута не понимала ничего. Как так – насовсем? А где жить? А почему без мужа? А дочки-внучки? А работа? А…
– У Иосифа бизнес… он не может его оставить. А я все равно на пенсию выхожу. Рута, хочешь, буду у вас комнату снимать? Все ж веселее мне с вами, чем одной.
Нет, чтобы папа брал деньги с дочери своего друга?
– Эгле, даже не думайте. Знаете, есть у меня один вариант… Если он вас не смутит…
Вспомнила про мымру: «Рута, меня уже мало что может смутить».
Рута помялась и выдала:
– Живите сколько захотите у нас… в свинарнике.
– Где??
– Ну мы же хрюшек разводим, Иосиф еще для своей сотрудницы одного покупал… У нас целая комната с хрюшками. Там диван есть. Нет, Эгле, вы не думайте, они совсем не вонючие! Чистюли еще какие! Да и мы за ними следим. При желании будете нам помогать, а нет, так и просто живите. Вы в них влюбитесь, вообще никуда переезжать не захотите…
В шестьдесят пять лет поселиться в свинарнике.
Мужа оставить, детей, внуков, дом… работу, наконец.
Да какая разница. На работе ждут не дождутся, когда она уйдет, а дом пуст.
В Паланге можно будет вставать ранехонько и – на пляж. Бродить вдоль воды, искать медовые камешки, солнечные осколки.
Ведь верила ребенком в эту легенду… Что давным-давно гуляли по небу целых два Солнца: одно поменьше и полегче, а другое – большое и тяжелое. Такое тяжелое, что однажды небо не удержало его: огненный диск упал в море, ударился об острые подводные камни, осыпался бесчисленными золотыми осколками – вроде тех, что усеяли пол на веранде, когда она попала мячом в стекло. Брат злился, говорил, мол, только глупые девчонки могут верить в то, что было два солнца: «Люди ослепли бы!» Но Эгле знала, почему он так заводился. У него была своя версия, у этого дурачка.
Она будет часами сидеть на песке, перебирая его пальцами. Возьмет напрокат велосипед, тряхнет стариной – проедет по всем тропинкам, где в семнадцать лет они гоняли с Йонасом, первым мальчиком, который ее поцеловал – повернулся, резко притянул к себе, а она отступила от неожиданности, больно оцарапав икру о велосипедную цепь…
Она будет подниматься на холм Бируте и смотреть на море.
Каждый день она будет видеть море.
И когда-нибудь у нее в глазах ничего больше не останется – только огромная водная равнина. И ничего ей уже не будет нужно – только этот простор, эта гладь… И долгий мост.
Какими мелкими покажутся ей сегодняшние сомнения. И печали.
5
Иосиф высылал деньги аккуратно. Вернее, не высылал – просто сливал на ее счет в «Парекс банкас» – каждые две недели, будто ей было куда их тратить…
Свинарником звалась довольно просторная комната на втором этаже, под крышей. Вдоль стены стояли клетки на двух полках одна над другой: Рута взялась за свиной бизнес засучив рукава. Здесь же хранился запас самого необходимого: сенце, корм, водица. В углу – вполне сносный топчан. Одежду Эгле сложила в шкафу в комнате Руты. Возле топчана поставили тумбочку, Рута притащила из отцовской комнаты большую настольную лампу допотопных времен: синий абажур, ножка в виде бронзовой полуприкрытой отрезом ткани наяды – как раз такие Эгле и нравились, не то что современные поделки для офисов, которые теперь в любом доме.






