Текст книги "Однажды осмелиться…"
Автор книги: Ирина Кудесова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Алена молчала.
– Но сейчас уже нормально, наверное. Приедешь?
– А…
– Она на тебя не сердится.
Алена хмыкнула, и Иосиф подхватил:
– У нас тут целая драма была. Ольга вообразила, что я… ну, что я с твоей бабулей закрутил лихой роман, видишь ли.
– С Ниной?!
– Ну да, она ж ее в больнице видела. А мы-то думали…
– Ося, но как…
– Нина к ней, оказывается, на кафедру приходила.
– Зачем?
И тут Иосиф не выдержал, как пар из-под крышки выпустил, приступами смеха:
– Она профессора Кочура… искала… Осипа Эмиль… Эмильевича…
Алена фыркнула.
– Не смейся над моей бабушкой, Ося.
– Да уж мне не смешно – несколько месяцев к разговору готовился, и вот говорю: «Ольга, раз уж ты все знаешь, не мучай меня, пускай Алена летом приезжает, ребенку воздух морской нужен». Ольга смотрит на меня, как баран на проезжающую электричку, а потом отчетливо так произносит: «Какая Алена?» И тут я понял, что пропал.
Алена слушала такие знакомые интонации в потихоньку набиравшем краски голосе – будто никуда и не уходил, будто не было фанерной стенки и диалогов, схожих со стрельбой из лука. Внезапно вернувшаяся близость: как давно потерянное дивное кольцо, выкатившееся из-под дивана.
18
Если бы Иосиф не сказал про дочь – про свою третью дочь; плодит одних девиц, – и речи быть не могло, что Завадская ступит на этот порог. Пусть хоть десять раз у нее уже другой мужчина. Пусть хоть сто раз Ося говорит, что – как ее? – Алена гнала его, и вначале, и под конец. И пускай тысячу раз талдычит свое «Вы с ней похожи». Никто ни с кем не похож, она, Эгле, ни у кого мужиков не уводила.
Но ведь ребенок не виноват… Да нет, не то. Просто отказать сейчас Иосифу – значит оттолкнуть окончательно: и так зиму-весну как неродные прожили, с Гинтарасом больше бесед велось, чем с Осей. И ведь даже на шантаж пошел: «Не примешь Алену – уеду». Тоже, облагодетельствовал своим присутствием…
Этот Аленин приезд надо было пережить. И пережить с достоинством, если не сказать – с любовью. Лишь так, принимая тех двоих, что оставались дороги мужу, получилось бы снова оказаться рядом с ним, опять сродниться, может, еще крепче, чем раньше; обойти в благородстве ту, что когда-то обокрала тебя: только слепой этого не оценит.
Лишь одно условие Эгле выставила – чтобы Алена приехала в июне. В начале июля старшая дочь привезет обеих внучек, и не хотелось бы…
Когда Ося отправился за Аленой в аэропорт, Эгле принялась бесцельно бродить по дому, к которому до сих пор не привыкла, хотя был он ей мил. Заглянула в комнату, выделенную для той: у окна – детская кроватка, которую отдали новые хозяева ее старого дома. Иногда они с Осей заходили к ним перекинуться словом, и Эгле скользила рассеянным взглядом по комнате, ища примет прошлого, которых и не было уже.
Эгле взяла Гинтараса, спустилась на первый этаж. Жильцы – их набралось пока немного: семейная пара; парнишка, искавший приключений и являвшийся всякий раз под утро; две девчонки, ходившие подозрительно обнявшись, – разбрелись. Эгле выпустила зверька на траву. Он осторожно потопал вперед, вытягивая мордочку: мохнатая рыжая сарделька на ножках, сладкий Хрюнтарас. Если у них хватит наглости привезти того далматина, что Ося заказывал «для работницы», то этого Эгле уже не вынесет.
Потом к дому подъехало такси, Эгле вышла из оцепенения, заметалась. Подхватила Гинтараса, рванулась к дому. Но они уже заходили: впереди Ося, а следом – худенькая девочка с малышкой в панамке. Девочка, Алена Завадская, – вспомнилась сразу вся: с этим своим дикарством; прямым взглядом; с руками, которые она, сидя в легендарном кресле красного дерева, держала перед собой, поставив локти на колени: загораживалась. «Действительно похожи», – подумала Эгле.
И не осталось злости. Или нет, может, все-таки осталась – так, на донышке. Эгле присела перед девчоночкой в панамке:
– Как тебя зовут?
Но девчоночка зачарованно смотрела на Гинтараса. Потом отвела глаза – только на секунду, оглянуться:
– Ма, Свиньтусь жёльтий! – и потянулась к зверьку.
Но Эгле Гинтараса не отдала. Она подняла голову – Алена серьезно смотрела на нее, прихватив зубами нижнюю губу. От этой дурацкой привычки Эгле годами не могла избавиться – кусала губы, когда нервничала, а эта идиотка из Саратова-Саранска верещала на всю общагу: «Елка, с кем целовалась?!» – это ей-то, после истории с Йонасом шарахавшейся от парней.
Эгле встала. Перед ней кусала губы девчонка. Девчонке требовались поддержка, защита, внимание. Это было видно невооруженным глазом. У Оси всегда срабатывал мужской условный рефлекс – защищать слабого. Это нынешним мужчинкам подавай товарища, в ногу шагающего, а Ося, он… «всамделишный», как внучка Таня выражается. Все это не значит, что она, Эгле, готова подарить девочке близкого человека. Но стало ясно, почему сошлись эти двое. Их даже прощать и то было не за что.
19
Алена развернула листок с адресом Кэтрин: «Метро „Смоленская“ выход к Ст. Арбату…» – она там гуляла с Осей, всего один раз. Вот так живешь в городе и не видишь его.
Наверно, народ повсюду – в три-то часа дня; вагон метро – как банка со шпротами, хорошо, на конечной сесть удалось.
Выходила из дома – накрапывал дождик, но зонт – пошарила рукой в сумке – с собой. Пальцы нащупали что-то кругленькое, выпуклое. Достала. Так и есть – совсем о нем забыла: кольцо. Дурацкое массивное кольцо из янтаря, подарок Э.Э. Если два пальца втиснуть, будет впору. Литовцы выдумали, что янтарь – это то ли божьи слезки, то ли осколки подводного замка.
В первый же день в Паланге набрели с Юлькой на скульптуру: Он и Она, склонившиеся друг к другу. «Зацепила» Она: выгнувшаяся в какой-то неестественной позе, будто выкручивают из нее душу. Ося сказал, какая-то легенда. У Э.Э. выяснять не стала, надо думать, та и без докучных расспросов находилась на грани нервного срыва.
Володя, к которому Свинтус, на радость Степану, поступил на содержание, идею поездки не одобрил.
– А что говорит этот твой…
– Николай?
– Да…
– А что он должен говорить?
– Я бы на его месте…
Понятно, Николай устроил сцену.
Нина восприняла информацию спокойнее всех:
– Поезжай, Алена. Подумай о Юльке. А вобле так и надо.
– Вобле?
– Жене.
– А ты откуда знаешь, какая она? – фыркнула Алена.
Но про свой поход на кафедру Нина и под пытками не рассказала бы.
Бродила по ласковому пляжу, смотрела издалека на вооруженную красной лопаткой дочь: в этой огромной песочнице копай – не перекопаешь. Думала: одно – решиться приехать, другое – месяц здесь прожить. Нелепость: Ося хотел бы побыть с Юлькой, но выглядит любая его отлучка из дома как… случка. Хотя уж не идет об этом речь.
Сдружиться с Э.Э.? Ну, это из области фантастики. Как была в свое время пропасть «учитель» – «ученик», так и осталась, даже если историю с Осей в расчет не брать. Вобла, она и есть вобла.
Потихоньку начали возвращаться стихи, спугнутые новой обстановкой. Алена брала в руку горсть песка, смотрела, как медленно он высыпается из сжатой ладони, сочиняла. На пытавшихся познакомиться смотрела удивленно, отрешенно – отставали. Правда, у нее завязались приятельские отношения с парнишкой, снимавшим комнату в доме: он все тянул ее по вечерам на танцульки, и она даже поддалась как-то, пошла, но сбежала – слишком много народу, слишком громкая и пустая музыка.
Она обходила стороной эти людные лакомые местечки – пирс и пешеходную улицу, названную именем местного умницы, собирателя народных сказок. Оставляла на Осю дочь, бродила, кормила в парке лебедей; большие птицы, они иногда утопывали далеко от своих озерец, важно шлепали черными перепонками лап по плитам тротуара на пустынной улочке: белые, как непрокрашенные пятна в пейзаже.
Дни походили один на другой, в меру солнечные, в меру дождливые. Э.Э. то ли поняла – ничего не грозит ей, то ли подивилась на Аленино спокойное одиночество, но стала делать мелкие шажки к сближению. Как-то сидели после обеда в саду, рассматривали с Юлькой бледно-рыжие камушки, что Алена насобирала, бродя в прохладном прибое. Камушков было всего ничего, и тут появилась Э.Э., принесла целую горсть. Ося дремал у себя, но Э.Э. не ушла, осталась. Молчали. Что-то бубнившая Юлька тоже притихла – она побаивалась Э.Э., не позволявшую брать в руки «жёльтего Свиньтуся», злая тетя.
И вдруг Э.Э. заговорила.
– Моего брата зовут Каститис.
– У вас есть брат?
– Да… В Америку уехал… Мама назвала его в честь рыбака из легенды. Знаете легенду о Юрате?
Алена помотала головой. Э.Э. начала как бы нехотя:
– Была такая богиня Юрате, жила на дне Балтийского моря в янтарном замке. Ничто ее не тревожило, не знала она человеческих чувств, ни любви, ни ненависти. Но однажды послышалось ей красивое пение, потом снова и снова… Она стала слушать эти песни… А пел их молодой рыбак Каститис – он выходил в море ловить рыбу, кидал сети прямо над крышей янтарного замка. Может, ее пленил его голос, может, смелость – не уходил он, даже когда она заставляла плясать волны…
– Зачем же было гнать? – спросила Алена, глядя под ноги.
– Полюбила, – Э.Э. замолчала.
В траве невидимый скрипач чирикнул смычком, но играть передумал.
– А потом?
– Потом забрала Юрате Каститиса в свой замок. У нас в легендах часто подводные жители простых смертных к себе забирают. И никогда это добром не кончается…
Э.Э. опять замолчала, задумалась о чем-то. Зачем тогда начинала?
– Что же случилось? Неблагодарный изменил богине с акулой?
Э.Э. улыбнулась – растянула тонкие губы на секунду.
– По закону моря нельзя бессмертным с людьми водиться. И самый главный бог, Перкунас… Перун… узнал, что сделала Юрате, и ударил молниями в ее замок. Богиню приказал навечно к развалинам приковать, а рыбака – укачать насмерть, что волны и сделали. И когда люди находят крупный янтарик – это осколок замка, а если море выбрасывает мелкий – это слезы Юрате, познавшей любовь.
– Она все еще там?
– Бессмертная же…
– А о чем плачет?
– О Каститисе, – удивленный взгляд.
– Думаю, о нем она давно думать забыла. – Алена встала. – И никакие это не слезы любви. Это злость, тоска и отчаяние. И еще жалость к себе, такой дуре. Я так поняла, она познала всю гамму земных чувств, безмятежная богиня. Что хуже с ней могло случиться?
– Алена, это просто красивая легенда.
– Я всегда говорила – у красивых легенд некрасивая изнанка.
Хотелось уйти, побыть одной.
Не надо ей благодарности Э.Э. и россказней в знак признательности. У нее, Алены, тоже гамма чувств, и все человеческие.
20
С тех пор девять месяцев утекло – Ося звонил, всегда ненадолго: справиться, как дела. Иногда передавал привет от Э.Э., но это всякий раз выглядело странновато, несмотря на то, что расстались, можно сказать, хорошо. Тему Алениной личной жизни Иосиф обходил стороной, но недавно не выдержал, спросил, будто мимоходом:
– Ты с Николаем?
С Николаем ли она… Что тут ответишь?
Когда полтора года назад этот же вопрос задал сосед Володя, парировала: «А ты – с Олей?» Вскочил, чай не допил, поплелся «до дому, до хаты». Наверно, не надо было, по больному-то. Правда, через два дня вернулся – одиноко ему.
Олька в то время совсем обесенела: являлась с работы в двенадцать ночи, звонила и просилась «поговорить, на полчасика». Все разговоры – вокруг Николая. Иной раз приходилось отказывать, несмотря на протесты и нытье: Николай стоял у окна на кухне, смотрел вниз, ждал, когда закончатся препирания.
– Я ее уволю.
– Это низко.
– А ведь знал, во что лезу. И полез-таки, дурак.
– Тебя на аркане волокли?
– Алена, я же живой человек. Мужчина…
– Если она сейчас придет, я что делаю? Открываю?
– Придет и уйдет.
– Или в дверь начнет звонить и разбудит ребенка.
– Алена, не понимаю, ей что от тебя надо?
– А тебе?
Стоит, молчит, в окно смотрит – точь-в-точь как Олька, только она на табуретке устраивалась.
– У меня тут приют для психов, которые не в состоянии сами с собой разобраться. Только я здесь при чем, не пойму.
Повернулся резко (психи, они такие).
– Я уже говорил, при чем тут ты. И разбираться мне не в чем.
– Еще про Мари Лоренсен вспомни.
В дверь поскреблись: так и есть, Олька.
Алена прошла в коридор, оттянула язычок замка. В дверном проеме – Олькино бледное личико.
– Оля, я же сказала, давай завтра…
– Ну на минуту можно?
– Нет.
– Алена…
– Я не одна.
– Я скажу Иосифу, что только…
– Оля, это не Иосиф.
Растерялась.
– Иди спать, Оль. До завтра.
Вернулась в кухню:
– Теперь благодаря тебе у меня репутация шлюхи.
21
Первый раз он заявился вскоре после того, как они с Юлькой вернулись из Нижнего, в конце мая. Нина уже вовсю ковыляла по дому, жить втроем в малюсенькой квартирке сил не было (от худого быстро отвыкаешь). К тому же речь тут шла не только о тесноте, но и об обиде: Нина оседлала конька и поехала, внушая Алене чувство вины просто уже из «любви к искусству».
– Ты видишь, кто у них крем от морщин рекламирует? – во время рекламы по телевизору. – Девчонке от силы лет двадцать! Все кругом врут, жизни нет…
– Ты на меня намекаешь, Нина?
– Ладно, больше не буду.
Дома в первый же вечер прискакала Олька, вывалила последние новости: с Нико то любовь, то война, в лапы не дается, в конечном счете, ни тепла от него, ни ласки, ни о каком будущем речь не идет. К тому же он крутил с ее бывшей сотрудницей, и та говорила то же самое.
– Ну так и оставь человека в покое. Или вам нравится нервы друг другу трепать? Тогда не жалуйся.
В то время еще сыр в доме водился, самый разный. Резала кубиками, Олька выхватывала их из-под ножа.
– Алена, ты не понимаешь. Я все с ним хочу…
– А он-то хочет?
– Он ни с кем ничего не хочет. Эгоист.
– Ну так и оставь…
Песня без конца.
Олька ему и сказала, что хозяйка квартиры, где они кувыркались время от времени, вернулась.
В будний день, часов около девяти вечера, просто позвонил в дверь. Да и что другое он мог сделать?
– Здравствуйте… Простите, вы Алена?
Олька ничего не знала: он завалил всех работой и уехал, якобы в типографию.
22
– Можно?
Прошел в комнату, встал у окна. Немного иначе она его себе представляла: не таким плотным, не таким порывистым. Но красивый мужик, ничего не скажешь.
– Я сейчас. – Зашла в спальню: Юлька только-только уснула – приучила ее Нина рано ложиться. Теперь отучать придется: ребенок в семь утра уже безнадежно бодр.
Вернулась, села на диван. Николай по-прежнему стоял у окна, смотрел вниз. Повернулся:
– Я, собственно, насчет Оли.
Ерунда какая-то. Она, Алена, при чем тут?
– Я подумал, может, вы с ней поговорите…
– Каждый вечер говорю.
– И что она…
– Вы же знаете, что – она.
Прошел через комнату, сел в кресло напротив дивана. Их теперь разделял низкий стеклянный столик, Алена опустила глаза, заметила след от чашки: незамкнутый круг.
– Я не могу ей этого дать.
Алена хмыкнула:
– Еще скажите, что у вас жена и дети.
Вскинулся:
– Именно так.
– Нет, не так.
Мысль мелькнула: зачем я тут сижу и препираюсь с незнакомым человеком? Ворвался в дом и хочет решить свои проблемы за чужой счет. Но сдержаться невозможно:
– Нет, не так. Если бы она действительно нужна вам была, уже ничто не имело бы значения.
Думала, он сейчас затянет песню про ответственность за прирученных, и в общем-то будет прав. Как Ося. Но не затянул.
– Знаю.
Молчание.
– Значит, не любите.
– Любовь женщины выдумали, – усмехнулся. – За пяльцами.
– За чем, простите?
– За пяльцами. Пряли, скучали, страстей жаждали.
Навязался монстр на Олькину голову.
– Понятно. Что от меня требуется?
– Алена, обидел я вас?
– Ну что вы. Уж мне-то точно все равно. Просто я не пойму…
Перебил, с улыбкой:
– Я вас такой себе и представлял.
– «Такой»?
– Колючей немножко. Гордой. Сильной. Да, спасибо за предоставленную жилплощадь.
– Оля сказала, на аркане вас сюда тащила всякий раз.
Вот где она лишнее брякнула. И все оттого, что сбило с толку это «гордая-сильная». Ну какая же она…
Будто дала повод к откровенности. Будто вопрос задала – так ли? на аркане, да?.. И точно – ответил:
– Да… Можно сказать, был с ней мил – насильно… Алена, ей всего меня надо – это при том, что она понимает – я никогда…
– Так потому-то и надо.
Плечом пожал.
– Николай, а вы знаете, что муж ее любит? И она его ни в грош не ценит… Она говорила вам про «большие буквы»?
– Нет.
– Ну, неважно. Просто все, что со строчных букв, ее не интересует. А вы как бы с заглавной – в ее иерархии. Вы – Новая жизнь. О чем я должна с ней поговорить? О том, что Новая жизнь не состоится? Ну так вы ей сами скажите.
– Она мучается, Алена.
– Я-то знаю.
– Ну может, мы как-то вместе сумеем…
– «Вернуть ее в болото». Знаете, Николай, а ей летать охота.
Аж застонал:
– Ну почему – я?
– Потому что вы первый попались.
Ушел около одиннадцати, попросил телефон, сказал, позвонит. «Ольке – ни слова. Ревнива, как орангутанг». Видно, совсем мужика достала.
Да… решили, что свои проблемы он будет сам решать.
23
Потом Олька явилась кислая, заявила, что «Нико урод и с ним все кончено». Долго рассказывала, как объяснение вышло. Спрашивала, как сделать так, чтобы стать ему необходимой. Поплакала.
На следующий день позвонил Николай:
– Как она?
– А что, разве не видно?
– Она со мной не разговаривает. Хорошего я себе сотрудничка подобрал.
– Отойдет. Сказала – у вас все.
– Свежо предание… Помните, у Набокова в «Лолите»: «Я страстная и одинокая женщина, и вы любовь моей жизни»? Вот-вот. Ну как после этого…
Совсем у Ольки нет чувства самосохранения.
– Если я заеду сегодня? Где-нибудь ближе к десяти – в прошлый раз в пробках стоял…
Приехал: об Ольке уже – ни слова.
24
Зачем она говорила с ним? А вы посидите в четырех стенах с ребенком, в чужом городе. Вечером – не поздно – является муж подруги, сопит, вздыхает, с темами для разговоров туго; ему хочется спросить – а что там у благоверной сейчас творится, в личной-то жизни, но он не решается. Потом уходит. Совсем поздно или же поутру является подруга. У нее Гумберт Гумберт, у нее «страсть и одиночество» и еще отчаяние.
Вот и все развлечения.
Николай оказался интересным собеседником. Да, в нем было именно это – о чем говорила Олька, когда рассказывала про большую рыбу, которую не поймаешь, – что-то восхитительно-мужское. Говорили обо всем подряд: о журнале, все увереннее стоявшем на ногах («пока что – на ножках»), о геологоразведке в Сибири, которая теперь в упадке, а когда-то… И Николай вспоминал, как ездил с геологическими партиями, а потом Алена рассказывала, что говорил Бродский, – тайга, плоские бесконечные болота… комары… тучи комаров… так? – Ну не всюду… а что, разве Бродский… – Конечно! Школа жизни для поэта – самое важное… Он даже маленькое месторождение урана нашел… уран ведь искали.
Попутно она думала… Она всегда будто на двух стульях сидела. Вот и сейчас: сказала, что школа жизни важна для поэта, но разве это правда? Уже сколько раз она об этом размышляла – Эмили Дикинсон носу из дома не показывала, а все с ее стихами носятся. Значит, и это затворничество с Юлькой – не наказание для ее дара, и если последнее время она пишет меньше, так это не от нехватки впечатлений, а оттого, что иссякает… Сколько еще длиться этому кризису? Нет, что хотите говорите, а впечатления нужны. Пускай даже чужие.
– Расскажи о себе.
И он рассказывал о своих путешествиях, о встречах, о планах. Большая восхитительная рыба. Каким течением ее занесло в эту квартирку?
Потом стало ясно – Николай не может пройти мимо очередной юбки.
– Я видел тебя на фотографии, – кивнул на рамочку в комнате.
– Не очень-то это честно по отношению к Ольге.
– Ерунда. Если ты честен с избранником – это не честность, а любовь. Если нечестен – это не измена, а просто отсутствие любви. Быть верным тому, кого не любишь, – абсурд.
Хватило ума сообразить – все это только слова, пляска рвущихся наружу сперматозоидов.
Да и за Ольку как-то обидно.
25
Потом прозвучала эта фраза про Мари Лоренсен: она ее потом долго поминала ему, эту грубую подделку под искренность.
«Ты девушка Лоренсен… такая же неуловимая».
О существовании этой художницы, исключительно барышень живописавшей, Алена знала только потому, что та была возлюбленной Аполлинера; его «Мост Мирабо» Алена помнила наизусть, хотя и прохладно относилась к французской поэзии. Кстати, написано было из-за разрыва с Мари.
В том, что Николай разбирается в живописи, как свинья в апельсинах, сомневаться не приходилось. Он и не скрывал.
– Мне всегда любопытно бывает – что хотел сказать художник. Ну вот изобразил он цветы на подоконнике, дальше что? А пейзажи?
– Тебе известно такое понятие, как «настроение»?
– Мне известно понятие «информация». Настроения мне скучны.
– Вот как? У Лоренсен сплошные настроения.
Сотни раз повторенные девушки: нюансы, фантазии; едва намеченные глаза, рот, лица полукружье; вечная бледность, тонкость рук, томность движений; пастельные тона: масло, так похожее на акварель. Девушка в сопровождении длинномордой собаки, заблудившегося единорога. Вот уж точно – ноль информации. Хотя нет, есть она: нарциссизм рисовавшей. Но кому нужно это бесполезное сведение…
Потом добавил:
– Неуловимость и сдержанность… Странное сочетание.
– Я кажусь тебе странной?
– За это и полюбил. Сразу.
Как это дешево.
Да и после Ольки постель еще не простыла.
Выискался любитель неуловимости. Охотник до живописи с отрицательным балансом информации.
Вот и именно что – охотник.
И все же этот абсолютно непоэтичный человек приводил за собой стихи. Алена чувствовала, как шажок за шажком выбирается из кризиса; но стихи начали неожиданно менять интонацию – они и раньше были прозрачными – причудливая вязь слов, ни одного душного; но теперь стали походить на акварельные картинки, выполненные на пористой бумаге: размытые, будто в дымке, они не отражали реальности, но были фантазией, настроением, как сказал бы Николай – никакой информации.
26
Она предпочитала ласки простым телесным радостям. «Когда мы занимаемся любовью, я играю с его пуговицей на воротничке», – как-то призналась. И еще: «Моя мать, моя кошка и я: жестокая крепостная стена, так раздражавшая Гийома». Мечтательница, живая, самовлюбленная, капризный ребенок, Мари Лоренсен воспринимала свою связь с Аполлинером как большое приключение.
Аполлинер: неуклюжий гигант, круглое лицо печального клоуна, скрашенное иронией. Шляпа, которая ему маловата, да еще и сидит криво. Лохмота усов и до блеска выбритые щеки. В тридцать лет жил с мамой, хотя она и говорила – я вижу тебя только тогда, когда надо постирать рубашку. Вечно опаздывал. Да! Никакой он не Аполлинер был, у него фамилия – Костровицки, по маме…
Всему виной длинный язык Пикассо. Подвел к Гийому Мари: «Я встретил твою невесту».
А дальше – несколько лет терзаний. Было прямо по Бродскому: «Зная мой статус, моя невеста пятый год за меня ни с места…» Ему нравилось страдать публично: такое утонченное удовольствие… Сталкивались, ранили друг друга, расходились, чтобы сойтись вновь. Гийом был страшно ревнив, Мари – неуловима.
Вновь и вновь он направлялся на улицу Ла Фонтен в буржуазный пригород Парижа Отёй, переходил Сену по мосту Мирабо с его оцепеневшими у воды бронзовыми фигурами – четыре морских божества, покинувших свою стихию.
Потом была встреча в баре на улице Вавен.
– Я сообщу тебе сейчас важную новость.
– У меня тоже есть новость для тебя…
– Я выхожу замуж.
Он расхохотался.
Когда понял, что правда это, заплатил и вышел, не сказав ни слова. Больше они не виделись. Через несколько лет он погиб, не дожив до сорока.
Она умерла много позже, пережив две войны. Ей был семьдесят один год, когда ее похоронили на кладбище Пер-Лашез, в белом платье, с розой в руке и письмами Аполлинера на сердце.
27
Николай искал именно это – чтобы как тростник была: гибкая и сильная. Ровню хотелось, а не так чтобы – просто женщина. Или даже нет – хотелось восхищаться, на цыпочки привставать: пусть в чем-то выше будет.
Когда на Маше женился, еще ничего не знал – про тростник; молодой был. Маша долго сбивала с толку своими утверждениями, заражая верой в них.
«Я женщина, мне можно быть слабой».
«Мне можно не работать, я же женщина».
«Мужчина должен за женщину отвечать».
«Мужчина должен содержать семью!»
Ей все можно, она же слабая. А он все должен, он большой.
Потом вдруг начали нравиться женщины постарше. Состоявшиеся. Они-то и казались настоящими феминами: таинственными существами, способными не только выживать, но – просто жить, не нуждаясь в подпорках. Чуть позже пришло прозрение: «просто жить» – одно, а творить свою жизнь – другое. И он потянулся – к тем, что создавали – пускай самую малость, и – второе не вытекало из первого, но являлось его условием, – были талантливы.
Талант и самодостаточность: он, как мальчишка, бежал за ними, разглядев их в пускай не красотке и не такой молодой. Что есть красота и молодость против глубины в глазах?
Потом он отыскивал в них изъяны – может, не везло или приходил слишком поздно. Эти женщины уже любили кого-то, в настоящем или прошлом, их не отпускавшем; эти женщины были опутаны друзьями и близкими, занимавшими все свободное пространство, или – что чаще – находились в пустоте, вакууме, творя свои шедевры: острые статьи, шелестящие одежды, непонятные картины. Им никто не был нужен. Или, может, так: не нужен был он, Коля.
Он говорил себе: недостоин, примитивен.
Одна так и сказала: «Ты видишь только основные цвета, а оттенков не различаешь…» Не злился. Пытался понять.
Маша оставалась рядом. Она пела свою тихую песню, сидя с детьми: уверенная, что реализовала себя – «как женщина». Он без остановки работал, вписываясь в схему: содержал, нес ответственность. Это давало право если не на многое, то на кое-что.
Вика случилась сразу после Кэтрин. С Кэтрин он промахнулся: чуть до желтого дома не довела своими руладами. Сколько дано ей было – ведь переводчик от бога, – все в его глазах обесценила нытьем и претензиями. Пока избавлялся от Кэтрин, в издательстве мелькнула Вика: ее пригласили оформлять новую серию детских книг.
В свободное от изображения лягушек и принцев время Вика писала пейзажи и цветы «в стиле Мари Лоренсен». Озадачился – кто такая эта Мари: нашел альбом репродукций, полистал. Девушки-девушки-девушки, никаких цветов и пейзажей. Заявил авторитетно:
– Лоренсен только барышень рисовала…
Вика вскинулась:
– Рисовала! Рисуют дети мелками. А картины – пишут.
У нее был вздорный характер, у Вики. Но она открывала ему простые истины, которые он сам не умел постигнуть.
Она говорила:
– Глаз глуп – в картине он невольно ищет сюжет, сообщение, повествование – иными словами, пищу для ума. А художник обращается к твоему бессознательному… Картина – зелье, его надо пить, а не пытаться пилить ножом, как засохшую пиццу. Главный завет: не препарируй!
Он брал себя в руки: старался смотреть отрешенно, отключив чирикавшее сознание.
– Ты говоришь, я «барышень не рисую». А вот скажи, какая разница между цветами, пейзажами и этими самыми барышнями?
Он пожимал плечами. Только слепой не увидит разницы.
– Да нет ее! – Вика смотрела на него как на дебильчика. – Это ж одно и то же! Ты видел у Лоренсен хоть одно конкретное лицо – у бесконечных девушек? По-настоящему прорисованное лицо? Не видел и не увидишь, потому что это нескончаемая череда фантазий, одно сплошное мечтание длиною в сотни полотен – как анфилада комнат во дворце: все непохожи и все похожи друг на друга… И тут уже не важно, о чем мечтаешь – о цветах или…
– Или о бабах, – ввернул зачем-то, так, для шутки.
Схватилась за голову.
Она рассказывала ему, как Лоренсен работала: ей требовалась натура, неважно какая – просто нечто материальное, трамплин для фантазии. Она сажала перед мольбертом девочку – дочку друзей. Та потом рассказала в книге, как приходилось часами сидеть, не двигаясь, утеряв чувство времени, в тишине, в безмолвии. «Какие у тебя большие черные глаза», – говорила ей Мари напоследок. Глаза у девочки были карие и совсем обычные. Мир, что творила Лоренсен на холсте, выплескивался в реальность – пусть только для нее одной.
С Викой не сложилось, но он и не претендовал: долго на мысочках не простоишь. Да и характер у нее был похлеще, чем у Кэтрин, а уж Кэтрин держала пальму первенства в спиногрызстве.
Несмотря на то что друзьями с Викой остаться не удалось, он купил альбом Лоренсен – качественный, дорогой – и изредка листал его, вглядывался в фантазии полвека как покинувшей землю женщины. Пытался понять – о чем говорит неловкий поворот головы (как только модель не вывихнула себе шею), что шепчут опущенные уголки едва намеченных губ, к чему тут единорог, остановившийся в пустоте в верхнем углу холста: будто болтающаяся елочная игрушка, на которую никто не обращает внимания. Нет, эти фантазии были ему чужды. Если он о чем-то мечтал – мечты были «весомы, грубы, зримы»: он знал, что надо сделать для того, чтобы их осуществить, а если и не знал, то это оставалось делом времени. Худые угловатые фигуры, хрупкие, будто фарфоровые, и их светло-пепельный мир были завернутой в саму себя галактикой.
А потом он увидел фотографию Алены.
28
В этот дом – двухкомнатную квартирку на двадцать первом этаже затерянной среди прочих высотки – сота в улье, – привела Ольга. Была суббота, Маша порывалась выдвинуться образцовой семьей в Битцевский парк: очередной номер «Холостяка» был сдан, ничто не держало на службе работящего супруга, в последнее время все выходные трубившего в офисе. Но супруг внезапно сообщил, что в Картчасти, где в незапамятную эпоху он вдохновенно плодил карты полезных месторождений, наметилась собирушка, и его позвали, не забыли – ну как же проигнорировать… Да и понять его можно: одна работа в голове, надо бы проветриться.
– Может, тебе проветрить голову в парке?
– Голого в парке? Холодно, Маш… Да и не поймут.
Она даже не улыбнулась.
Картографы и картографини не спешили: собирушка была назначена на четыре, а в шесть еще не все нарисовались. Стоял с пластиковым стаканчиком шампанского в руке, болтал с Беллинсгаузеном, разглядывал новые лица. Беллинсгаузен, он же Сашка Григорьев, в свое время сотворил несколько гениальных карт, Великим географическим открытиям посвященных, и в своем первозданном – романтическом – виде свет не увидевших. Маршруты отважных мореплавателей изображались пунктирами, на каждом был искусно прорисован мачтовый корабль с выгнутыми ветром парусами. Одна из карт повествовала об обнаружении Антарктиды. «Хоть тут мы были первыми», – и Сашка на радостях изобразил рядом с русским кораблем его капитана, с победным видом стоявшего по колено в воде. Прорисовка капитана потребовала массы сил. На «Что это?» начальствовавшего в те времена Бобрякова Сашка сообщил, что-де это Беллинсгаузен, а в воде он, потому что ему море по колено. «Море по колено пьяному», – мрачно изрек Бобряков. Почувствовав, что дело пахнет керосином, Сашка возопил: «Не трогайте Беллинсгаузена!» С тех пор и повисло на нем прозвище… «Не трогайте Беллинсгаузена!» обязательно выкрикивал кто-нибудь, когда Александра пытались вырвать из творческого процесса, приглашая хряпнуть кофейку.






