Текст книги "Однажды осмелиться…"
Автор книги: Ирина Кудесова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Беллинсгаузен уже давно карт не творил, а прозаически занимался бизнесом, в приступе ностальгии окрестив свою фирму «Каравелла».
Играли в игру «Угадай карту»: надо было без слов показать, например, «Русско-японскую войну». Марина (забыл фамилию) растянула пальцами глаза, затем встала в позицию каратиста, вооружившись воображаемым мечом. Ее напарница (незнакомы) схватила швабру и со свирепым видом ринулась на «врага». Карту угадали.
В восемь часов сорвался – поехал к Ольке. Сомневался до последней минуты – думал позвонить, сказать, что не получается. Но чутьем понял: это будет чересчур.
Олька не только казалась хрупкой – была. Такая какая-то… будто над обрывом замершая, руки назад отведены: обидите – прыгну! Это кого хочешь испугает. Ее можно было поставить в один ряд с фарфоровыми героинями Лоренсен – острая, вся какая-то надломленная. В этой надломленности есть профит: такая любит – кровать разваливается.
Но настоящей лоренсеновской героиней была не она. Слишком много огня: густые краски. Настоящей героиней была ее подружка.
29
– Вино захвати…
Он отрывается от созерцания фотографии: девушка в тонком светлом платье сидит на белой скамейке, в руках – сверток, из свертка видна спящая мордочка недавно притопавшего в мир человечка. Когда-то и его сынули такими же ангелками были… а теперь – обормоты, дерутся, что ни день.
У девушки на снимке странный взгляд. Она смотрит куда-то, но – он готов поспорить – не видит. Или, вернее, видит, но не то, что в зрачке отражается. Ну как сказать… Будто она не здесь. Или – более того: не отсюда.
В этом взгляде ничего нет. Но это не отталкивающая пустота: это пустота принимающая. Подойди к ней сейчас тихонько и возьми с рук сверток – не заметит. Это фотография человека, которого нет здесь. И еще – легкое кремовое платье, под которым угадывается… жизнь.
Жизнь, в которую он не вхож.
Оля ждала в спальне, держала в руках две пиалы. Сделала какой-то немыслимый фруктовый салат, а он сейчас с удовольствием мяска тяпнул бы.
Виноградины то и дело летят на простыню, а то и на пол – зачем она выбрала такие маленькие ложки, не чайные даже, а кофейные?
Перегнулся через нее, поднять ягоду: горячая девчонка, как печка. Захотелось взять – сразу же, без церемоний. Но церемонии нужны – иначе нельзя.
– Ну что? С ложечки тебя покормить?
Принял у нее из рук пиалу.
– Я так сыновей кормил когда-то.
– И… никого больше?
Вспышка: девушка на белой скамейке. Будь это не фотография, а картина, о чем бы она говорила? Стоп. Здесь что-то есть…
– …Нет, больше никого.
Оля что-то спрашивает, и он даже отвечает ей. Но где-то внутри зреет новое знание, пока слов для него нет.
– …ты меня не хочешь?
– Ну как ты могла… – он притягивает ее к себе, целует в губы, тянет платье вверх, отбрасывает. Внезапная мысль: сколько раз он уже делал это движение… И последующее – тоже: когда вслепую воюешь с металлическим язычком, рьяно цепляющимся за свою скобочку, лифчики выдумал мужененавистник.
– Оставь.
Ну и черт с ним. Что же это было? Будто что-то, что слов не требует. Да! Белая девушка на скамейке в летнем платье – она ни о чем не сообщает тебе, ее нельзя «прочесть» – ее можно только выпить: принять в себя не раздумывая, просто принять.
– Николай…
Изображение… Изображение – это зелье.
Одним махом выпить горячее, пряное, доверившееся. Смотрит в глаза: она здесь, вся здесь, впитывает минуты, секунды – всё ее! А та, другая, между двух миров потерянная, – только фантазия, только акварель.
30
Алена вышла на «Смоленской»: так и есть – дождь. А ведь специально ехала пораньше, чтобы по Старому Арбату прогуляться, дуреха. Но дождь приятный, свежий. Хлопнула зонтом.
У метро продают цветы.
Точь-в-точь такие же розы, что Николай притащил в тот злополучный вечер: наверно, тут и покупал – у него же редакция на «Смоленке».
Три белые розы принес, а ведь повода ему не давала. Разговаривали. Приехал около десяти, а в начале двенадцатого в дверь поскреблись. Не иначе как Олька сбежала с работы, не высидев и часа без своего Нико.
– Ты хоть бы позво…
За дверью стоял Ося.
С тех пор все пошло под откос.
31
Последний раз она видела Иосифа в Шереметьеве, под Новый год – спустя без малого четыре месяца после осенней истории с этим его неожиданным приездом. Он пересаживался с одного самолета на другой – с того, что прилетел из Нижнего, на тот, что летел в Палангу. В гости не заехал – сказал, не получалось по времени; нет, просто не хотел. Поехала с Юлькой в аэропорт.
Попросил захватить из дома только одно – фотографию, где они с новорожденной Юлькой сидят на лавочке возле Чистых прудов. Она ездила в город по делу, не знала, с кем оставить Юльку. В эти ее первые месяцы в Москве все было новым и сочинялось легко. На Чистых прудах – белые лавочки, резные тени от листвы, белые же лебеди на зеленоватой воде, и отражения у них тоже белые… Лето, солнце.
Парнишка зачем-то сфотографировал ее, а она даже не заметила – пыталась поймать строчки, слетавшие, как стайка чирикавших воробышков, и бросавшиеся врассыпную – только руку протянешь.
– Эй! – Он сел рядом, тронул за локоть. – Эй…
Повернулась, вернулась:
– Что?
– Я тебя сфотографировал.
– Да? Зачем?
– Красивая… – пожал плечом.
Даже имени своего не сказал – да и ее не спросил: просто сидели, болтали.
– Я с любимой сегодня расстался. Вот так.
– Помиритесь…
– Нет.
– Грустно тебе?
– Не знаю. Забери у меня ее фотографии.
– Ну подумай, зачем мне…
Но он уже подцепил пальцем язычок на фотоаппарате, начал сматывать пленку.
– Они там. Недавние. Не хочу их видеть.
– Заведи себе цифровой фотик. Разлюбил девушку – стер.
– Я не разлюбил. И она не девушка. Она взрослая умная красивая женщина. Держи.
Положил катушку с пленкой на лавку.
– Только не оставляй здесь.
И пошел. Уже вдалеке – оглянулся, махнул рукой.
Ося почему-то особенно любил эту фотографию – рамочку притащил, поставил в комнате.
А та женщина… она так и осталась на проявленной пленке – не печатать же ее снимки. И это было, будто бы она навсегда остановилась на полдороге из небытия к реальности.
32
Это длилось, и длилось, и длилось. Иной раз даже такое случалось: часов в девять являлся Володя – садился, бурчал что-то житейское, потом, как бы невзначай, спрашивал: «Ну что там… у Оли?»; часам к одиннадцати ненадолго заруливал Николай, а ближе к полуночи ломилась Олька, у которой сил не было дотерпеть до утра. Соседи, наверно, думали, что тут сборища тайной секты.
Потом Олька отпустила Николая – отстала, что-то сломалось у нее внутри. И все стало ей неинтересно сразу же: и журнал, и интервью брать, и компания их развеселая. Это все – с Володиных слов, потому что ночные появления ее прекратились. Алена учинила Володе допрос, и тот сперва мямлил, а потом вздохнул тяжело, отвел глаза – как кот, которого сейчас ругать будут. Проговорился-таки.
– Ты сказал, у меня с Николаем – что?
– Ничего. Просто что он к тебе ходит.
– Ты меня ставишь в дурацкое положение, Володя.
– Сама же хотела ей рассказать.
Да, хотела – это вранье поперек горла стояло. Но с Олькой невозможно было слово вставить, невозможно было ее так огорошить…
«Алена! Он же со мной не спит! Ну почему?» – «Может, не любит?» – «Ну что ты всегда все так примитивно толкуешь! У нас сложные отношения…»
Вообще-то она толком не знала, что там у них. С Николаем на разговоры об Ольге было наложено табу: «Иначе наше общение никогда не выберется с уровня сплетни».
«Таких женщин не бывает, – улыбался Николай. – Не могу поверить, что тебе этот сериал в реальном времени до лампочки».
Вот-вот. Этого она тоже не хотела – чтобы называли Олькины ненужные, но все же страдания «сериалом».
Меж тем уехал Ося – обидно уехал, на прощание чмокнул в щеку, а по другой ладонью так провел. Надо думать, что ему это все непросто далось, тем более что ведь отравил себя идеей, будто Николай ему конкурент. Даже смешно.
Ося: теплый, заботливый, принимающий ее – любою. Может, ей не хватало отца, или она просто недополучила тепла семейного, может, у нее эдипов комплекс – какая разница. С Осей – как ни с кем – она могла позволить себе быть безоружной, почти ребенком.
А Николай и не скрывал: его очаровала другая Алена; о той, другой, Ося, может, и не подозревал даже. Женщина мечты, которая кобылу голыми руками остановит, а потом ломанется в горящую избу горшки свои спасать. Николай не хотел быть сильнее – ему нравилось восхищаться ровней; он не думал защищать – ему хотелось биться спина к спине. Как-то сказал: «Женщина должна быть крепкой, как орех: уходишь на войну и знаешь – жизнь ее не раздавит». Вроде бы и прав – она сама всегда за храбрость ратовала, за то, чтобы о ней – ни слезинки, никто; за то, чтобы суметь выжить – без гримасы на лице, более того: с улыбкой. Но если с мужчиной нельзя быть слабой, зачем он тогда нужен? Иногда ей казалось – заплачь она, это его неприятно удивит.
Она переспала с ним первый раз в начале весны, в середине марта. Из Паланги не было никаких известий.
33
Никогда раньше у него не складывалось таких странных отношений с женщиной. Женщина его не любила; тайного или явного интереса у нее к нему не было (деньги, карьера, прочие прелести); порой казалось, что даже уважения и того нет. Спрашивал себя – почему она рядом, и не знал ответа.
«Рядом»… Когда воробышек слетит на лавку, на которой вы сидите, – он рядом? Чирик – и нет его.
И ведь все так любо-дорого со стороны выглядело: ни одной ссоры за весь тот год, что вместе… Вместе ли?
Прошлым летом она поехала в Палангу – сообщила накануне, как будто собиралась за хлебом сходить. Конечно, старпер не конкуренция, но ребенок-то его, и живет она на его деньги. Работу только сейчас начала искать, Юльке скоро три, в сад пойдет наконец-то. (На предложение помочь с работой – отказ: «сама».) Как работать начнет – от денег, сказала, откажется, только на ребенка брать станет. Говорил ей – давай я тебе давать буду – смеется: «А как же насчет ореха?» Это к идее, что женщина не должна присасываться к мужику. Сам предложил ведь, при чем тут присоски? Отказалась.
Вернулась из Паланги – никого видеть не желала. Звонил – трубку не берет. Поехал. Дверь не открыла. Стоял, как дурак, как оплеванный – тут лифт открывается, и нате – знакомые все лица. Первый и последний раз наблюдал его больше года назад, когда он в контору заявился: «Слушайте… я все знаю… я хотел бы…» Так и не понял, чего он хотел: лепетал что-то, глаза отводил. Это вместо потасовки-то. Как только убедился, что у него его Олю никто не отнимает, ожил, можно сказать, расцвел. Но все равно сморчок. И вот это выплыло из лифта.
Выплыло, деловито протопало к Алениной двери. Стукнуло кулачком. То ли не заметил, то ли ветошью прикинулся.
Вернуться от лифтов назад, в коридор, встать у сморчка за спиной: впустит она его?
– Извини, Володя, не могу…
Потоптался, повернулся, аж подпрыгнул от неожиданности.
– День добрый.
– Здрассьте…
– Что, не пускает?
– Нет…
По телефону сказала сморчковскому – ну поднимайся, а пока в лифте ехал – передумала.
– А если она не одна?
– Тогда с самого начала не согласилась бы…
Вошли в лифт, поехали. Ну что – так и уйти, несолоно хлебавши? Тут дело не только в гордости – соскучился ведь невероятно.
– Мм… Как там Оля?
– Нормально.
– Она сейчас где-то работает?
Ольга уволилась еще весной; на ее месте сидела хоть и сто раз грамотная, но безызюмная Галя, Светкой приведенная.
– Работает… – неопределенное. – В командировке она.
Лифт остановился на третьем, двери расползлись.
– Досвидань, – вот так, скороговоркой.
– Слушайте, Владимир…
Остановился. Медленно оглянулся.
– Владимир, у меня с собой бутылка французского вина…
34
Любила она, что ли, своего старикана – без малого неделю скрывалась ото всех. За это время с Володькой-сморчком ну не то чтобы сдружились, но друг друга поняли, можно сказать. В день, когда столкнулись, просидел у него часа три.
Бутылка вина быстро «улетела», но у Володьки «было». Нагрузившись, расхрабрился, глаз сощурил:
– И часто ты у нас бывал?
– Первый раз.
– Рассказывай… А где тогда…
Осекся: то ли сообразил «где», то ли слишком уж откровенно прозвучало.
– Куда Ольга пошла работать, если не секрет?
Из Алены ведь слова не вытащишь: «Если надо, сама тебе скажет». Интересно, как она скажет, если ее след простыл?
– Алена… зараза… – это Володька: похоже, сообразил «где».
– А ты не знал?
– Я думал, у тебя есть возможность гостей принимать…
– Вообще-то я женат, и даже двое пацанов имеются.
– Ах вот оно что!
– Судя по всему, тут никто никому ничего не сообщает.
– Да… Нетипичные у нас женщины… Вернее, у тебя.
Надулся вмиг, смотрит в окно. Пацан его прибежал – полез в холодильник. Один в один как на фотографии. Правда, больше года прошло с тех пор, как Олька ее показывала.
– Не хочешь говорить, где жена работает?
– Да почему, – проследил взглядом за пацаном, что-то сунувшим за щеку и ретировавшимся. – В «Гринпис» она ушла.
– Куда??
Олька увольнялась с таким видом, будто ее в советники президента пригласили.
– Слушай, Володь, ну там же не платят.
И тут Володька завелся.
– Вот-вот. А знаешь, что она мне на это отвечает? Что я зациклен на деньгах. А то, что ребенок растет, что кредит не выплачен, ей на это чихать. У нее же глобальные цели.
– Глобальные?
– Ну ты ж знаешь ее теорию – про Жизнь с большой буквы…
– А, да. Что-то слышал – Алена говорила. Только ничего не понял.
– Ну и ду… – Володька запнулся, но довел дело до конца. – …дурак!
– Чего это я дурак вдруг? – смешно; ведь мог и поосновательней приложить, однако – вот оно, воспитание.
– Она ж тебя Мессией воображала…
И почему-то именно здесь что-то «щелкнуло»: начали ржать, как потерпевшие. Заражались хохотом друг от друга, Володька лупил кулаком по столу, повторял:
– Ваше святейшество!
При чем тут «святейшество», было непонятно, но раз уж на то пошло…
– Слушаю, сын мой!
Из комнаты прибежал пацан, серьезно так посмотрел и ушел.
Олька, как выяснилось, дунула на Байкал – там черт-те что творится: кладут трубопровод недалеко от берега, а ведь в тех краях землю потряхивает время от времени: прорвет трубопровод – прощайся с озером… Экологическую экспертизу проекта подтасовали. Пока строят, километрами вытаптывают все живое, сотни видов растений, многие из которых вписаны в Красную книгу. Да и прочие «прелести»: нерпа гибнет, берега мусором завалены – добрые люди лагеря разбивают, чтобы за теплые месяцы успеть убрать весь этот хлам.
– А Олька-то молодец.
Молчание. Потом – крик души:
– А мне-то что от этого?
35
Все это происходило прошлым летом – будто сто лет назад. За это время ушла Маша. Вернее, из дома выставила – когда сказал ей, что она ничего не добилась в жизни, зло, правда, сказал. Начинали вместе, вместе в экспедиции ездили, потом она притулилась в своем институтишке, до сих пор там шуршит, как ее с души не воротит, непонятно. Для нее главное – семья, может, это правильно, леший его знает. На самом деле она всегда была несобранной, Машка, и своей драгоценной семьей занималась так, что ничего не успевала – откармливали всегда любовницы. А теперь получилось как бы, что «я жизнь вам посвятила», и обвинять ее в бездарности – подлость. Выставила вещи: глаза красные, жаль ее; но не пожалел – свободой запахло. Машка уже не первый раз этот трюк проделывает, потом унимается. Но на сей раз сам не вернулся.
Как и раньше, поселился у Генки – он один живет, ему только в радость соседство. Красота: возвращаешься домой когда хочешь, никакой отчетности. Сообщил новость Алене – реакции не последовало: совместное проживание не предложила.
И ведь подумать – ну что нашел в ней? Социальный статус – нулевой, про таланты тоже пока ничего неизвестно. Да, открытие сделал – тогда, когда с Володькой закиряли.
Пришел к нему второй раз спустя пять дней: Алена до сих пор к себе не пускала, наверно, даже дверь забаррикадировала.
– Слушай, Володь, а ты не думаешь, что у нее там кто-то есть?
– В смысле?
– Ну старца своего привезла из Паланги…
– А, нет. Она стихи пишет.
– Что, прости?
Не знал бы ничего, если бы Володька не просветил. Оказывается, Алена – поэтесса, и сейчас у нее приступ вдохновения от перемены обстановки и бурных чувств, потому и дверь на замке. Даже Олька ни строчки не видела – скрытничает Алена, чтобы в тридцать лет (через год) разослать стихи по журналам и стать немеркнущей звездой. Вот так любишь человека, доверяешь ему, восхищаешься, а он тебе о самом главном в своей жизни – молчок.
Обида сперва накатила, потом вспомнил Вику, как она говорила – картины… череда фантазий… мечтание длиною в жизнь… Разом отошло. Подумал: вот откуда – внезапно ускользающий взгляд, рассеянность, будто все ей тут чуждо, «ну ладно уже, иди». Такой прилив гордости испытал: талантлива наверняка!
С того времени прошло – сколько? – девять месяцев, так и не показала ни строки, а ведь просил по-всякому. Один ответ: летом в журналы разошлю, если стихи чего-то стоят, прочтешь напечатанными.
Потом поссорились, из-за Генки. Послушал его, хотя никогда никого не слушал, у самого голова есть. А Генка все бубнил: ну зачем тебе эта молодая, ты же ей до фонаря, семью бросил, она тебя даже не приветила. Другая радовалась бы… И это совпало с началом ее постоянных созвонов с Палангой. Не выдержал, нагрубил. Заодно припомнил, что та самая фотография, с которой и началось все, почему-то была отдана старикашке. Сам не знал, зачем его так назвал. Со злости. Но ведь она даже не подумала, что ему, Николаю, эта фотография тоже дорога. Хмыкнула:
– Это та, которая – акварель Мари Лоренсен?
– Она самая.
– «Старикашка», говоришь…
– Ну, не юнец, ясно.
– Кстати, знаешь, почему Лоренсен с Аполлинером рассталась?
Пожал плечами.
– Потому что Аполлинер был слишком ревнив.
Она так спокойно говорила, невозможно было подумать, что последует это.
– Ревновал – значит, любил.
– Ревновал – значит, душил.
Помолчала.
– Ты помнишь, наверно, его самое знаменитое стихотворение – «Мост Мирабо»?
– Мм… Это что-то из Гребенщикова.
– Понятно.
– Ну прости. Я ж технарь.
– Не переживай. Это бездарное стихотворение, из-за которого почему-то все с ума посходили.
Она так спокойно говорила…
– Видишь ли, именно по мосту Мирабо он переходил Сену, когда шел к Мари. Потом она его бросила, и он часами торчал на этом мосту, на воду смотрел. И в какой-то момент понял, что отношения – они как речная вода. Которую не удержишь. Она проходит мимо тебя, а ты стоишь на мосту и ничего не можешь поделать. «Под мостом Мирабо движется Сена, с нею любовь…». Ну и дальше он всю дорогу ноет, мол, «Любовь прошла, как вода речная, любовь прошла, только жизнь длинна и жестока Надежда шальная». И знаешь что? Там после каждого четверостишия такой рефрен: «Слетает ночь, и с нею – грусть, уходят дни, я остаюсь». Все, что угодно пройдет, но ты останешься с самим собой, будешь пережевывать свои ощущения и сетовать, что в длинной жизни больше нечем заняться.
– Это ты про меня? Мне нечем заняться? Алена, не смеши.
– Я про отношения, которые не удержишь.
– Ты хочешь сказать…
– Я не хочу. Я уже сказала.
Из-за чего она взъелась? Из-за «старикашки»? Или ей показалось, что свободу у нее отбирают? Не привыкла жить в семье, не привыкла считаться с другими… Ушел.
Ну а потом – все по Аполлинеру: нытье (Генке), надежды, а еще гордость. Пускай сама позвонит.
И все как с цепи сорвались – жалеть бросились. Оказалось, все, буквально все знали, что это ничем не кончится, «возвращайся к Маше, не дури». Это потрясающе: лезут со своим видением счастья, и, если твоя жизнь в их понятия не укладывается, значит, ты «лузер».
Ты успешен, относительно молод, у тебя жена и двое пацанов, значит, автоматически счастлив.
Ты уходишь из семьи, живешь у друга, добиваешься внимания особы, которая сидит дома с ребенком, – ты идиот.
А то, что в первой позиции ты все время что-то искал, а во второй – нашел, никого не интересует. По тебе плач, как по безвременно ушедшему.
Где-то с месяц ждал звонка. Думал: не позвонит – ну что ж… Любить не заставишь. А вот если позвонит – значит, нужен. Значит, не зря все.
И в начале апреля она позвонила.
36
Кэтрин жила в старом доме, чем-то похожем на тот, из которого одним зимним днем Нина увезла маленькую Алену, – серая лестница со стертыми ступенями, запах старого каменного тела. Лифт поднимался, дребезжал. Проплывали этажи. Потом остановился, дернулся, затих. Выскочила из него: ей-богу, такое чувство, что сейчас сорвется.
Вжала кнопку звонка. Окна на лестничной клетке большие, до потолка почти, тусклые. Сквозь осевшую пыль пытается просочиться апрельское солнце.
– Здравствуйте, Алена.
Переступила порог: будто шагнула к кенгуру в карман – пол плюшевый, из светлого ковролина; кремовые стены, мебели никакой. Бросилась разуваться.
– Не боитесь, что натопчут?
– Да это же не я его клала, – мягко перебила Кэтрин. – Квартиру сдала и уехала. А жильцы уже делали что хотели. Я сама ахнула, когда вошла – мы две недели назад вернулись.
– Из Антарктиды?..
– Не верите? Фотографии покажу. Если бы вы видели эту халупу до моего отъезда – ее полгода до ума доводили…
И Кэтрин повела Алену по покоям: «Это гостиная, это комната брата была, вот тут – моя».
– А почему мебели почти нет?
– Ой, у нас такая была… Жильцы ее выбросили.
– И личные вещи тоже?
– Нет, ну почему. Антресоли все забиты. Брат кое-что забрал. Пойдемте кофе пить. Дэвид пошел по Москве побродить, скоро придет.
– Ваш муж?
Кэтрин отвела глаза:
– Ну… пока еще нет… Но…
– Понятно, – улыбнулась Алена. – А он по-русски говорит?
– Куда там, – Кэтрин безнадежно махнула рукой. – Сколько раз предлагала ему учиться…
– Американец?
– Австралиец. Сейчас сварю вам просто восхитительный кофе.
– Здорово…
С Кэтрин было не то чтобы легко, но – просто. На вопросы она отвечала с охотой; приятно перебрасываться пинг-понговым мячиком фраз.
– А у вас тоже есть какие-то нездешние корни…
– У меня? – удивление Кэтрин быстро растаяло. – А, вы про имя. Отцу так захотелось. Знаете, Алена, когда я родилась? Сразу после ледникового периода. А мамонтам запрещалось иметь контакты с иностранцами.
– Я-асно… – Алене вдруг стало радостно. Как замечательно все-таки выбираться куда-то, не киснуть дома. Давно пошла бы работать, если бы не Юлькины проблемы со здоровьем. Одно время Николай вытаскивал в люди, ну где ж он теперь. Гордый, не появляется. Какая мягкая квартира… Только запах немного странный. Ну, старый дом.
– Кэтрин?
– Да-а? – пропела, как сытая кошка. Она возилась на кухне, звенела чашками.
– Кэтрин, кстати… об Австралии. Знаете, что мне первым пришло в голову, когда я сюда зашла?
– Не-ет…
– Что похоже на карман кенгуру.
– Да вы поэт, Алена…
Радостно, радостно… Непонятно почему все-таки.
В ванной – в конце коридора – шум льющейся воды. Или показалось?
– Кстати, про кенгуру. Вычитала в Интернете…
– Расска-азывайте-расска-азывайте…
Наверно, от этого кошачьего мурра и радостно… Все хорошо, только запах… не очень.
– Скачет кенгуру по прерии. Останавливается, чешет живот, скачет дальше. Потом опять. И снова останавливается, чешет. Вытаскивает из кармана кенгуренка: «Сколько раз тебе говорила – не ешь печеньки в постели!»
Кэтрин смеется – будто мурлычет.
– А можно вас звать Кэт?
– Зовите… Но тогда уж на «ты» давайте.
– Да? Но…
– Что, такая я древняя? Вот в английском – красота: «you» – а что за ним, сам выбираешь.
– А мы разве не выбираем?
– Нам общество навязывает. А мне эти общественные установки уже не интересны. Они для тех, кому иерархия по душе.
Все-таки странный запах в квартире.
– Но уважение…
– Оно не в словах. Верно?
Из кухни плеснула волна вареного кофе: густая, горьковатая; так и видишь коричневое зернышко с ложбинкой.
– Да.
Прошла по коридору к входной двери: там висела небольшая акварель – в рамочке, под стеклом. Весенний пейзаж: снег уже сошел, зелень пробивается. И еще – идет дождь. Нет, не хлипкий дождичек на дрожащих ножках, а – как из ведра. Такие косые потоки, гонимые ветром. Стояла, смотрела – в этой картине что-то было, вернее, что-то было за ней, будто присутствие какое-то. И столько воды… Протянула руку, тронула пальцем: нет, не влажная.
– Кэт, а что за акварель в коридоре? Жильцы повесили или твоя?
Кэтрин появилась с подносом:
– Готово. Пошли в гостиную. Нет, моя она. Так им понравилась, что оставили ее. Может, это было единственным, чего они не тронули.
Кэтрин расставляла чашки на столе: явно старинный сервиз. Рисунок – цветы с вывороченными лепестками, а ручка позолоченная и снизу у нее еще такой хвостик загнутый. Лепота.
Тишина. Звяканье расставляемых чашек, шелест воды.
– Опять, что ли, дождь пошел? Вроде кончился недавно, даже солнышко выглянуло.
Кэтрин улыбнулась.
– Нет, это Эрни под душем прохлаждается. Наверно, дверь в ванную открылась. Я сейчас.
Тот самый, капризный и вредный мальчишка, из-за которого не пришлось брать с собой Юльку. Сколько ему лет? Забыла.
Шум воды прекратился, Кэтрин что-то ласково приговаривала, вернулась быстро.
– Мы ведь квартиру продаем. Жильцы все свое забрали, оставили только самую малость – матрас, стол этот, стулья. И кофеварку. А посуду я с антресолей достала – между прочим, с риском для жизни!
Кэтрин говорила – Алена уже не слушала. Она оторопело смотрела туда, где гостиная переходила в коридор: створки дверей были распахнуты. На пороге с деловым видом стоял здоровенный пингвин в клетчатых тапках. Один в один каким его изображают в книжках для детей.
Кэтрин проследила за Алениным взглядом, усмехнулась:
– Познакомься. Это Эрни.
37
Известное дело: некоторые полярники тащат из экспедиций пингвинов. Экзотика; частичка той жизни. Потом иные бегут в зоопарк – в надежде сплавить птичку. Потому что птичка тоннами жрет мороженую рыбу (вот откуда запах!), гадит и совершенно не переносит жару. Поэтому дома постоянно включен кондиционер, а как хочется тепла…
– Мы кондишн не стали покупать: все равно жить здесь не будем. И как назло, эти обалдевшие жильцы выкинули нашу добрую чугунную ванну, поставили душевую кабину. Поскольку мы договаривались, что ремонт вычитается из платы за аренду, они резвились по полной. А я-то далеко уже была…
– Что же брат не проконтролировал?
Кэтрин махнула рукой:
– Алена, от него меньше толку, чем от козла.
Пингвин деловито прошел в комнату, встал рядом с Кэтрин: смотрит, что на столе лежит.
– Так вот, один наш знакомый, полярник, рассказывал, что у него ванна постоянно наполнена холодной водой и пингвин беды не знает. А Эрни приходится под душем стоять.
– Ледяным, – фыркнула Алена. – А можно его погладить?
Понятно, что если каждый лапы будет тянуть, от перьев ничего не останется. Или дело в том, что Эрни не просто пингвин, а пингвин с характером.
– Не дается…
– А ты бы далась кому ни попадя?
Странно стоять рядом с этим – почти инопланетным – существом. Упитанный такой. Лоснится. Перышки – один к одному, как чешуя. Знаменитый «фрак»: рукава-крылья кажутся и вправду чешуйчатыми (снизу белые! – извини, Эрни, я только посмотреть), на молочную «рубашку», там, где «ворот», пролито желтое, такое же желтое – за ушами, будто память о солнышке, она ох как согревает полярной ночью… или это такой «шейный платок», в дополнение к костюмчику?
– Кэт, а он еще вырастет?
– Куда ему… И так – вчера измерялись – девяносто два сантиметра. Хотя бывают и по метр двадцать.
– Вот это да… Кис-кис-кис… Иди сюда… Не хочет. А почему он в тапках ходит?
– Привык.
Пингвин привык носить тапочки на Южном полюсе. Ничего удивительного. А когда пингвины прыгают в полынью (или что там?), то обувку на льду оставляют. Картина маслом: величественные ледяные горы, снега – куда хватит глаз, полоска воды и вдоль нее, в три ряда, пестрая шеренга тапок.
– Да нет, это на станции ему выдали. Чтобы лапу не поранил. Мало ли что на полу валяется. А теперь не отучишь. Да и не надо: у Дэйва полы не застелены.
– Уедешь в Австралию?
– Кенгурят «печеньками» кормить…
К кофе Кэт подала шоколадные конфеты и сухари с изюмом. С сухарем она проделывала фокус: быстро обмакивала в кофе, а потом откусывала сырое место, но не передними зубами, а коренными. Смешная… Ей было, наверно, под полтинник, но выглядела она здорово – даже теплый свитер грубой вязки с высоким воротом (оттуда!) не мог скрыть, какая она изящная, ни капли жира. Такая… дикая кошка.
– Алена, я жуткая эгоистка. Даже не спросила, чем ты занимаешься.
Повела плечом:
– Стихи пишу.
– Правда? Можно будет почитать?
Непонятно, как оно вырвалось:
– Да.
38
Вспомнили об Ольге. Рассказ вкратце: малыш растет, серьезный такой; ушла из глянцевого мужского журнала, подалась в «Гринпис»; сейчас носится, планету спасает, она так долго искала… этот свой «смысл».
– Да? – Кэт разливала по второй чашке кофе, остановилась. – Она казалась мне вполне обыкновенной, Оля.
– Просто она тогда еще не нашла себя. Это же обыкновенно – себя не найти. Вот и была как многие.
По коридору важно протопал Эрни: в сторону ванной. Кэт поднялась:
– Сварился, бедненький, вон как дышит. Пойду душ ему включу.
Алена слышала, как Кэтрин приговаривала: «Не съем я твои тапки… Нельзя в них под воду, Эрни. Дай лапу…» Удивительно, как Олька умудрилась изменить свою жизнь. И все благодаря мальчику-кайтеру, у которого она двух слов для статьи не могла вытянуть. Ведь это он ее в «Гринпис» привел. А встретила она его благодаря Николаю. А вот кто Николаю ее телефон дал, история умалчивает. Но именно этому кому-то Олька и должна «спасибо» сказать.
– Так где она сейчас?
Кэт вернулась, вытирая руки махровым полотенцем.
– В Мончегорске. Это на Кольском полуострове.
– С кем воюет?
– Не «с кем» – «с чем»… С ветром. Там огромное озеро – до мая подо льдом, – у подножия Хибин. У нее друг участвует в соревнованиях по кайтингу, ну и она с ним поехала – тоже уже неплохо с парусом управляется. Я не видела, но ее муж говорит…
– Она все с тем же?
– Ну как бы да.
– Бывает «да» или «нет». А «как бы» выдумали подростки, потому что сами еще не знают, чего хотят. А что, кайтер больше чем друг?
– Сложно там все. У нее все всегда сложно.
– Неужели? Я помню ее счастливой мамашей, – Кэт обмакнула в кофе сухарь.
– Думаю, она никогда ею вполне не была. Но я мало о ней сейчас знаю – почти не видимся.
– Некогда?
– Нет. Просто… – Алена себя не узнавала: вот так, легко и откровенно она только с Иосифом могла говорить. – Просто Олька думает, что мы мужика не поделили. А это не так.
Кэтрин улыбнулась:
– Ты сейчас с ним?
– Нет. Месяц назад за дверь выставила.
– Жалеешь?
– Не знаю… Но мне стало его не хватать.
39
И рассказала, сбиваясь, ничего не пряча: сильный и умный, любит, семью даже оставил – тут Кэт подняла бровь, – но женщину в женщине ценить не умеет – ему талант подавай, смелость, «позитив», как он говорит…






