Текст книги "Пасодобль — танец парный"
Автор книги: Ирина Кисельгоф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
– Нет у тебя семьи, – рассмеялся Челищев. – Не семья, одна фикция. И времени у тебя полно. Арбайтен, милая! Арбайтен!
Что?! Лезут в мою жизнь?! Своими грязными намеками? Своими погаными языками? Своими нечистыми руками?
– Такие подробности может знать только лакей! – разъярилась я. – Тот, что прислуживает со свечкой!
Челищев задохнулся собственной злобой, я вышла из его кабинета на автомате. В моем горле рос огромный комок. Я задыхалась от него. Я еле дошла до туалета и разрыдалась. Всем все известно. Вся моя подноготная. Всем! Мой муж мог узнать о Челищеве так же легко. Давно… Я об этом не думала. Ничего не думала. Оттого что не верила, не надеялась. Я вдруг вспомнила о матери мужа, и меня бросило в пот. Он не поймет. Не простит. Он ничего не прощает. А дочь… Все кончено. Все.
Не знаю, сколько времени я так провела. Если бы кто-нибудь зашел, мне было бы все равно. Я об этом не думала. Впервые. Я оперлась руками о раковину и бросила взгляд в зеркало. На меня смотрел человек, на котором не было лица. Я себя не узнала. И тогда я поняла, кто сказал. Ленечка. Мой первый друг и помощник. Он был у меня дома. Всего раз. Но ему оказалось достаточно. Он видел… Грязь! Какая грязь! Вся и все грязь!
Я вернулась в кабинет и вызвала Винокурова. Срочно.
– Ищите себе место, – ледяным тоном потребовала я. – У вас есть месяц.
– В чем дело? – Он поднял на меня недоумевающий взгляд.
Он был потрясен. Он побледнел. Еще бы! Я впервые обратилась к нему на «вы». Не ждали, а мы пришли! Получи, тварь!
– Все, – я поставила жирную точку. – Можете идти.
Он вышел из моего кабинета, пошатнувшись, как пьяный. Я могла торжествовать. А мне было мерзко. Кому мне верить? Никого не осталось. Никого. Совсем.
Винокуров ушел в тот же день. Не простившись. Не сказав никому ни слова. На меня смотрели все, кому не лень. Никто не знал, что случилось. Все умирали от любопытства. Меня вызвал Челищев. Он трясся от лютой злобы.
– На каком основании уволен Винокуров? – процедил он.
– Подал заявление по собственному желанию.
– Он твой любовник? – рассвирепев, заорал Челищев. – Говори, стерва! Все говори! Знать хочу!
– Винокуров? – Я подняла брови. – Он сплетник и интриган. Мне не нужна пятая колонна.
Челищев молча изучал меня. И наконец рассмеялся. Расхохотался во все горло. И я поняла, что ошиблась. В тот же миг. Но никогда не стоит менять решений. Разве не этому учил меня мой отец? Разве не так?
– Иди! – хохотал Челищев. – Не забудь свои штучки-дрючки на выходные. Мне нужна примерная девочка!
С этой грязью? После того, как снова появилась надежда? Все потерять? Себя потерять? Все снова?! Опять замкнутый круг? У меня закипели слезы на глазах.
– Я не поеду! – Меня колотило от ненависти. – У меня некрасивые глаза. Таких не берут в Семиречье.
– Мне по херу твои глаза! – взбесился Челищев. – Ноги расставишь! И хватит с тебя! Надо будет, на дом пошлю повестку! С уведомлением!
Меня захлестнула холодная, дикая ярость. Я круто развернула его кресло к себе. Сама. Наклонилась к его ноздреватой физиономии, оперлась о подлокотники кресла и вгрызлась клыками своих глаз в его глаза.
– Я люблю подрезать крылья, – тихо и жестко сказала я. – И я знаю, как это сделать.
Челищев расхохотался. Его ноздреватое лицо вспыхнуло синюшно-багровой бабочкой.
– Что ты мне сделаешь, мелочь?
Я взяла щепотью его щеки и губы. Грубо и неожиданно. Мои когти впились в его рыхлое лицо, припечатав ладонью картошку носа к носогубному треугольнику.
– Никогда не связывайся с тем, кого не знаешь. Можешь нарваться на неприятности. Одно мое слово, и все пойдет не по тому трубопроводу. Включая тебя!
Крошечный отросток Челищева набух и оформился сплющенным холмиком. Он понял все раньше хозяина.
Я ехала домой. Ничего не видя, ничего не слыша. Ехала и думала, что меня не осталось. Нет меня прежней. Нет. Выела меня изнутри злоба непримиримая. Сразу не увидишь. Вся душа изгажена, испоганена. Разве могу я надеяться на будущее? А я уже зацепилась за крошечный просвет. За проблеск надежды, что меня поманил. Я рассмеялась. Не будет просвета. Все теперь пропадом. Все.
Не знала, что, уходя, надежда оставляет металлический привкус во рту. Оказывается, ее куют из булата. Ее не согнуть, не сломать, не приручить. Она уходит сама. Не спросясь. Не знала, что надежда пинком отбрасывает сердце к грудине. Что она таранит себе выход, сверля дрелью затылок. Что уходит смеясь. Что нестерпимо больно от ее смеха. Ничего не знала.
Я остановилась на светофоре и вдруг увидела красное пятно. Закатное облако. Почти рядом со мной. Я сняла солнцезащитные очки и узнала свой утерянный знак. Выросший у привычной дороги. Я смотрела не отрываясь, не веря. Ко мне тянулись красные паутинчатые метелки сумаха. В свете закатного солнца они пылали огнем. Я открыла окно, сумах протянул мне свои ветки букетом. К моей открытой ладони. И она запылала огнем. Сумах врастал в меня красными сосудами, оплетая собой как флягу, с корнями в горлышке моей аорты. В моей груди вздыбился горячий горб и порвался. Я посмотрела вниз. Мое сердце упало к ногам и расшиблось. Насмерть. И я закрыла глаза. А мое сердце обхватило меня своими руками. Так крепко, так жарко, что не продохнуть. До знакомой дрожи забытой, туго натянутой струны.
– Ты что, обкурилась?!
Я повернула голову и увидела размытое лицо человека. Он осекся. А я подумала, что снова подскочило давление. Лица не вижу. Совсем.
– В ДТП хочешь? – проворчал он. – Баба! Паркуйся, пока не грохнулась!
Я кивнула.
– Езжай! – заорал он. – Что стоишь? Зеленый! Дура!
– Да, – согласилась я.
И закрыла лицо руками. Оно было мокрым от слез. Надежда возвращается слезами. Их не сразу заметишь. От боли. Нестерпимо больно от ее слез. Оттого что не веришь.
Я остановилась у «Шоколадницы». В двух шагах от перекрестка. Бросила свою машину. Мне надо было поймать такси. До дома я сама бы не доехала. Я оглянулась, такси не было. Я вытерла слезы тыльной стороной рук. Еще и еще раз. Мне нужно было прийти в себя. И я зашла в «Шоколадницу», чтобы успокоиться. Передохнуть хоть немного. Умыться. Вошла и оглянулась. Не сразу заметила. Не сразу заметила! А когда поняла, застыла, замерла, закаменела в дверях зала для некурящих. Там был мой муж. С женщиной. Он сидел опустив голову. Молча. И она молчала. Я не видела его лица, только профиль. Как на монете. Нечеткий, неясный, стертый. И его руки на маленьком круглом столике. А поверх его рук руки женщины. Она гладила его пальцы. Осторожно, нежно, чуть касаясь. Непереносимо! Так больно… Каждое ее прикосновение – как рваная рана. В самое сердце. Я этого не ждала… Не ждала…
Я стояла в дверях зала, меня обходили, толкая. Раз, раз и еще раз. И еще раз.
– Может, пройдете? – раздраженно спросила официантка.
– Да, – согласилась я и пошла к выходу. Шатаясь, как пьяная.
Я вышла на улицу, мне в глаза ударило солнце. Кулаком. Под дых. Прямо в солнечное сплетение. И я очнулась. Я пошла к машине, все убыстряя шаг. Побежала. Быстрее! Быстрее! Быстрее! Мне повезло. Несказанно повезло! Я скажу Марише. Не все. Не всю правду. Она ее не перенесет. Она любит отца. Я скажу так, чтобы не испугать ее, но она поймет. С ней осталась только я. Она все поймет. Она уже большая. Мы остались вдвоем. Только вдвоем! Я ведь этого так ждала. Ждала половину ее жизни. У меня каждый день посчитан. Я все помню. Ждала с ее шести с половиной лет. Не все кончено! Не все!
Я взлетела на пятый этаж, сделав только один вздох. Я рванула дверь Маришкиной комнаты. Она слушала музыку в наушниках, лежа в кровати.
– Мариша! – крикнула я.
Она отмахнулась. Она еще ничего не знала. Ничего!
– Мариша! – Я отодвинула наушники и села на ее кровать.
– Что?
Я вгляделась в ее ореховые глаза. У кого я такие видела? Не помню. Не важно!
– Я люблю тебя, – сказала я. – Очень.
– И что? – Она сощурила ореховые глаза. У кого такие глаза? Почему я не помню?
Я взяла ее ладони и прижала к своей груди. Сильно-сильно. Крепче не бывает. Мое сердце все еще летело на пятый этаж, отмеряя ступени. Мое сердце летело к моей дочери, отмеряя мою любовь.
– Слышишь? – улыбнулась я. – Это я.
– Вижу. – Она выдернула ладони из моих рук. – Я попала на премьеру мыльной оперы? Ты уже в коме?
У меня задрожал подбородок. Невольно. Мое сердце летело к моей дочери. Почему оно опоздало? Почему оно меня подвело? Почему?!
– Гадость! – крикнула дочь. – Ненавижу комедии! Уйди! Уйди! Слышишь? Уйди!
Меня скрутило тугим шаром. Как эмбрион. Голова в колени, руки под голени. Туго-туго. Вглухую. И одышка. Ни вздохнуть, не выдохнуть. Ни крупицы воздуха. Я задыхалась, запечатав голову моими коленями. Моя дочь кричала, я не слышала ничего. Только шум в голове. Волнами о волнорез. Глухой стук. Раз, раз и еще раз. И еще раз.
Мой затылок пронзила острая боль, я упала на кровать как подкошенная. А моей дочери в комнате уже не было. Она ушла из дома. Давно. Я пролежала до сумерек. Она не пришла, а я не успела сказать. Мое сердце меня подвело. И я рассмеялась. Вслух. Мне некого было стесняться. Я одна. Совсем одна. На всем белом свете одна…
Я ушла к себе, смеясь. Смеясь над собой. Глупой, никчемной, самонадеянной дурой. Я провалила все. Провалила самое главное, а мне было смешно. До эйфории. Я одна. Совсем одна! А мне весело, как в анекдоте. Я захохотала, вспомнив бородатый анекдот. Совсем одна! Мне повезло? Мне нужен ответ. Мне повезло?
Мне не надоели подарки, но я сама их растеряла. Все растеряла: мою пахнувшую сказочной степью любовь, изрезанную моим невниманием дочь, всю мою семью в плетеном лукошке из ветвей тамариска – мирового древа шумеров. Моего лохматого ангела, к которому я поленилась прийти. Он был так далеко, так высоко. И я не пошла. На беду.
Или мое сердце засушила пустыня? Или душа моя в ней стала камнем? И я не узнала на другом языке жизненно важное мне слово «любовь»?
Я ходила и ходила по своей комнате, нарезая круги. Без устали, без отдыха, без снисхождения. Мне надо было знать. Мне важно было знать. Мне повезло? Почему я смеюсь? Что это значит? Мне повезло? Даже не знаю, пришел ли кто-то домой. Я обо всех забыла. Мне важнее было знать. Мне повезло?
Зачем я поверила? Ко мне так и не пришел вестник, обещанный Рерихом. Не встал рядом, не улыбнулся. Кто даст ему приказ лечить мое несчастье улыбкой? Или это моя улыбка лекарство? Мой тугой пояс? Моя крепкая обувь? Это все мое достояние?
Я вышла на балкон. Бездонное, невиданное ночное небо было чудесно, бесподобно, богоподобно. Его безжизненная красота была так невыносима. Я видела планеты и звезды совсем близко. Вот Мицар – горячее сердце Большой Медведицы, неразлучной со своим детенышем. Ей не потерять свою дочку, ведь ее любовь светит Полярной звездой в самом центре купола неба. Здесь сверкает моим медальоном Альдебаран на шее быка. Там Арктур – ожог от бича Волопаса. Тут рассыпались волосы чужой женщины Вероники. Я не знаю звездных карт. Я знаю, что они – это они. Знаю. Мне рассказал это Рерих. Я протянула к ним обе руки и сорвала звезды, как яблоки. Полный подол звезд и планет. Доверху. Собрала, как шары, и подбросила вверх. Они заскользили огненными эллипсами звездных рун в густом черном воздухе. Важно и медленно. Оставляя после себя шлейфы радужных бликов, как искристые хвосты комет. Одни звезды были такие холодные, что стыли руки, другие так раскалены, что обжигали кожу. Ничего. Мои ладони выдержат. Ведь я жонглирую звездами и планетами. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Раз, раз и еще раз. И еще раз! Всю ночь. До рассвета.
Я загляделась на звездные знаки и все забыла. Не найти мне свой путь.
Глава 18
Я устала на работе, хотя уставать было не с чего. Обычная текучка, никаких авралов, никаких всплесков. Тишина и покой, а я устала. Работала допоздна. Все женщины, растерявшие друзей, работают до глубокого вечера. Им некуда идти. Все женщины, у которых нет личной жизни, работают с утра до ночи без выходных. Им некуда себя девать. Массажисты, косметологи, инструкторы по фитнесу, парикмахеры и стилисты, шопинг, нелепые увлечения – маркеры махрового одиночества. Суррогат общения, смешной, на чужой взгляд, эрзац причастия к жизни. Одинокие женщины-трудоголики пьют свою работу на завтрак, обед и ужин как кофе. Работа тонизирует, стимулирует и становится единственной реальностью, за которой можно забыть о себе. Я никогда не тороплюсь домой. Мне нечего там делать. Мой дом стал гостиницей, перевалочным пунктом, временной стоянкой. Я не знаю, куда двигаться дальше, но я всегда возвращаюсь домой, на перекресток без указателей. Бродить между трех сосен.
Мне хотелось есть донельзя. Я заехала в гипермаркет по дороге и зашла в фастфуд. Купила пиццу для себя. От нечего делать я разглядывала посетителей. Их в среду даже в десять вечера было немало. Я вспомнила, как кто-то мысленно надевал на свои персонажи шляпы, и решила развлечься. Передо мной сидели три турка или курда. На одного я шляпу надела легко. Ему подошла белая шляпа в дырочку. Такие шляпы носили в фильмах пятидесятых годов. На молодого легко наделось пончо. Само по себе. А сомбреро не подходило. Третий был дядюшкой Фестером. Этим все сказано. Они говорили о чем-то, склонив друг к другу головы, как мелкие гангстеры. К примеру, тотошники. В городе тотализаторов развелось полным-полно, от целых фирм до мелочи.
– Ба! Кого я вижу? – возле меня раздался забытый голос. – Арсеньева собственной персоной. Надо же! Одна и без охраны.
Я подняла голову, на меня смотрел мужчина с обрюзгшим лицом. Он улыбался коричневыми зубами, почти черными в искусственном освещении.
– Шикарно выглядишь. – Червяков уселся за мой столик. Без приглашения.
– Пересядь, – сказала я. Тоном, не терпящим возражений. Он мешал мне смотреть бесплатное кино про тотошников. Червяков помедлил и пересел на другой стул.
– Зачем? – запоздало спросил он.
– Пиццу не вижу.
От Червякова несло «Kenzo», как в добрые старые времена. Но с Червяковым о прошлом мне говорить не хотелось. Мне ни с кем не хотелось вспоминать старые времена, потому я не встречалась ни с одноклассниками, ни с однокурсниками, ни со старыми друзьями. То время было для меня счастливым. Самым счастливым. Оттого я его не вспоминаю. Мне же хуже. Приходится плакать, а плакать смешно. Я подумала о Люсе и усмехнулась. Она принесла мне плохие вести, и я ее обезглавила. Как и положено. Я не забыла ее слова. Я не боялась остаться в пролете, но осталась. Это было слишком очевидно. Мне не нужен неуместный свидетель моего провала. От этого только горше.
– Жизнь не обломала? – Червяков растянул губы в улыбке. – Все такая же злюка?
– Почему такая же? – усмехнулась я. – Хуже.
– Где работаешь?
– Не в медицине.
– Заметно. По одежке вижу. У нас столько не заработаешь, хотя я отделением заведую, – без зависти заметил Червяков. – Замужем? Колечка не вижу.
– Нет.
– Я так и думал! – расхохотался Червяков. – Кто тебя возьмет с таким прицепом?
– Прицепом? – Я подняла брови, хотя отлично поняла, что он имеет в виду.
– К такой внешности такой характер…
– А, – перебила я его и пожелала убраться побыстрее. Вон!
– А я женился, – улыбнулся коричневыми зубами Червяков. – Сыну уже четыре года. Такой пацан растет!
– Мм.
– Карточку показать? Она у меня всегда с собой.
Этот болван не понимал, что мне плевать на него, на его женитьбу, на его жену и на его сына, вместе взятых. На всех!
– Вот. – Он протягивал мне фотокарточку.
Мне пришлось взять ее в руки. На ней был щекастый мальчишка, такой же, как и его отец. Не тогда. Сейчас. Мальчишка улыбался белоснежными зубами. Смешной, белозубый, вихрастый мальчишка.
– А вот еще.
Червяков снова пересел ближе ко мне. И я задохнулась «Kenzo». Он листал галерею снимков своего сына в сотовом телефоне, а меня тошнило от запаха «Kenzo». Или от чего-то другого. Не знаю. Точнее, знаю. Со мной сидел счастливый, довольный своей жизнью человек, а меня тошнило от тоски. Черной, страшной, беспросветной тоски. Мое сердце ныло от хронической тоски, а Червяков беззастенчиво пытал, изводил, терзал меня своим нормальным человеческим счастьем.
– А жена? – резко спросила я. – Какая она?
Червяков замялся, полистал снимки в мобильнике и нерешительно протянул мне телефон.
– Это домашний снимок, – смущенно промямлил он.
Его жена была миловидной женщиной с доброй улыбкой. Чего он стыдился? Меня вдруг охватила злость. Я не могу свободно, непринужденно показывать снимки своих родных. Гордиться ими. Любыми. Красивыми или некрасивыми, веселыми или серьезными, здоровыми или калеками. Я ничего не могу! Это мне нужно стыдиться, а не Червякову! Я несчастлива. Я! И за это сегодня должен заплатить Червяков.
– Какая разница? Домашний, не домашний! Тебе так важно чужое мнение, Червяков? – сквозь зубы сказала я. – Что ты мне в рот заглядываешь? Ты не стоишь мизинца твоей жены! Понял? Овца!
Я взяла сумку и встала.
– Старая дева! – с ненавистью произнес Червяков. – Злобная старая дева!
Я села в машину и не смогла завести. У меня тряслись руки. Тогда я уронила голову на руль и заскулила. Тихо. Будто рядом кто-то мог меня услышать. Я привыкла так скулить. Ночью. Чтобы не слышали ни муж, ни дочь. Им не нужно было знать. Это смешно. Не стоит ронять лицо. Не стоит… Да. Не стоит. Я вытерла слезы, завела мотор и поехала домой. К мужу и дочери. С обычным выражением лица. Никаким.
У меня много фотографий дочери до ее шести лет. Я часто их пересматриваю. Тогда мой ребенок был моим. Тогда я могла показывать его фотографии. Кому угодно. Когда угодно. Гордиться. Вот почему смотрю. Никаких других причин нет. А потом только фотографии первоклассницы. Перед первым звонком. Над кнопкой веснушчатого носа лукавые глаза и кудрявая челка с развевающимся от ветра козырьком. И букет астр. Большой сноп разноцветных астр. Каждый цветок на фотографии колючий от лепестков, как подушечка для иголок. Улыбка до ушей маленького, счастливого ребенка и сноп подушечек для иголок в ее руках. Не знаю, почему я всякий раз об этом думаю. Я не люблю астры. Они похожи на цветок, вытравленный на бирюзовой бусине моего мужа. Наверное, он выбросил ее так же, как я. Память нам ни к чему. Зачем я купила этот букет? Не нужно было.
Больше я дочку не фотографировала. Ей не хотелось. Я еще раз сняла ее сотовым телефоном, она расплакалась. Так горестно, будто потеряла что-то очень важное.
– Не надо! – крикнула она.
Я думала, что она об этом забыла, а все повторилось вновь.
– Никогда! – кричала она. – Не смей меня фоткать! Не смей! Слышишь? Не смей!
Она рыдала до истерики. Размазывая бешеный поток слез своими маленькими кулаками. Яростно и беззащитно. Неистово и трогательно. Я поняла: не стоит ее утешать. Будет хуже. И ушла в другую комнату. Сердце разрывалось от самой горькой горечи. Как помочь своему единственному любимому детенышу? Как мне его собой не мучить? Я не знала. Никто не знал… Больше я Маришку не фотографировала. Все. Нельзя.
* * *
Наш холдинг не существует в безвоздушном пространстве. В него клином врезалось государство со своими сорока пятью процентами. Это дало государству сеньориальное право мониторинга и контроля со всеми вытекающими последствиями. Я терпеть не могу вытекающие последствия. Их зачинают в нашем министерстве в понедельник, всю неделю вынашивают и рожают кесаревым сечением в пятницу. Головной офис начинает нас долбить, вынь да положь подгузники и распашонки для новорожденного министерского дитяти под грифом «Срочно». Тебя охватывает аморфное чувство неприязни, у которого есть адресат под именем Присоска. Присоской был Барсуков, наш куратор из министерства. У него была идеальная форма зада, подходящая к его креслу, как ключ к замку. Точнее, его зад был идеальной присоской к мишени рудиментарного дартса из кресла. Ходят слухи, что долгожительство Барсукова связано с тем, что он лучше всех знает схему трубопроводов нашей отрасли. Другими словами, Барсуков был высококвалифицированным сталкером со стажем.
– Надо, – сказал Челищев. – Завтра приезжает Барсуков.
– Что ему в субботу неймется? – раздражилась я.
Черт бы побрал псевдотрудоголика Барсукова! Опять носиться весь день без толку.
Челищев развернулся ко мне вместе с креслом и ухватил за талию. Я упала на его колени. Он сопел еще тогда, когда расстегивал мою блузку. Задрал бюстгальтер вверх и прошелся языком по моей груди. По каждой в отдельности. От и до. Налепил на мои груди и соски круги своей вонючей, тягучей слюны.
– Сегодня вечером? – просопел он.
– Нет.
– Ты же меня хочешь.
– Нет. – Я отодрала от себя его руки и встала.
– Что тогда спишь со мной?
– Я полигамна. Болезнь у меня такая. – Я заправила блузку в юбку.
Я не боялась, что кто-то зайдет. С часу до двух во время обеда, было мое время приема. Без посторонних. Под страхом смертной казни для посторонних. Сейчас меня просто раздражал неуемный Барсуков. Кто-то должен был за это получить. Этим «кто-то» оказался Челищев, он первым подвернулся под горячую руку.
В туалете я смыла с себя мезозойскую слюну Челищева. Никак не могла привыкнуть. Я никогда не целовала Челищева в губы. Даже сейчас я передергиваю плечами от отвращения. Женщина не целует мужчину не потому, что боится влюбиться. Это сказки от голливудских «ханни-банни». Женщина не целует мужчину, потому что во рту есть вкусовые сосочки, которых нет больше нигде. Все дело во вкусовых сосочках на языке. Женщина не целует мужчину, потому что у него во рту помойка!
После моей операции «Шок и трепет» Челищев стал деликатнее и осмотрительнее. Он тогда меня испугался. Струсил от моего нелепого блефа. Это было смешно. И это был симптом. Он испугался на всякий случай. Челищев все еще хотел повышения в головной офис. Этот болван не понимал, что лучше быть самодуром в своем хозяйстве, чем холуем в чужом. Челищев много болтал при мне, чаще лишнее. Я узнала о компании немало интересного. В хэде были люди, которые поддерживали Челищева и которые его не переносили. Кто знает, что день грядущий нам готовит? Вот и Челищев не знал. Я давно раскусила его характер. Он был трусом и хамом в одном флаконе. Первое полагалось для начальства, второе – для подчиненных. Челищев мог ювелирно облизать пятки до блеска людям, от которых он зависел. Даже вымыть зад своим языком. Для подчиненных полагалось унизительное хамство. Он вращался вокруг своей оси, трансформируясь под обстоятельства. Это был Присоска-2.
Я поняла отличную вещь. Даже если у тебя не хватает информации, блефуй, это сыграет тебе на пользу. Но лучше говорить истинную правду. Ты выигрываешь дважды. Не лжешь, но все равно получаешь свое. То, что хотел. Люди не верят правде, они верят собственным домыслам. На работе тем более. Все люди смешны и уязвимы оттого, что у каждого свой скелет в шкафу. У всех скелетов неприглядный вид. Их лучше не показывать. Знание анатомии чужих костей может сослужить хорошую службу при условии, что ты ее знаешь. Но лучше сказать чистую правду: я не знаю. Тебе не поверят и начнут опасаться. Отлично! Неведомый чужой скелет уже очутился в твоих руках. Действуй!
Я хотела прыгнуть на место вице. Челищев крутил мной, то давая, то отнимая свои обещания. Ему хотелось, чтобы я очень его попросила, мне этого не хотелось. Две недели в Южном полушарии. Две недели с другими звездами. Самое лучшее время, чтобы начать новую жизнь. Дотянуться до новых звезд и все забыть. Но не с Челищевым! Только не с ним! Потому мы тянули резину с обеих сторон. Она должна была либо порваться, либо выстрелить в одну из сторон.
– Сегодня ты мне нужна, – сказал Челищев. – У меня ужин с одним из членов совета директоров. Астафьевым.
Астафьев появился недавно, я его еще не знала. Откуда он прыгнул? Болтали разное. Но не из хэда. Это точно.
– Почему я, а не жена? – вежливо спросила я.
Челищев ненавидел вежливый тон в моем исполнении. Бесился всегда.
– Потому что Астафьев будет не с женой, а с любовницей, – неожиданно миролюбиво ответил Челищев. – Нам нужны дружеские посиделки, а не скучная презентация.
Я ненавидела миролюбивый тон Челищева. Это означало, что он хочет меня использовать.
– Можешь идти сейчас. Ничего особенного надевать не требуется. Но выглядеть надо на все сто.
Я решила выглядеть на все сто. Личное знакомство с членом совета директоров еще никому не вредило. Даже если этот член будет гаже Челищева. Я пришла домой и придирчиво изучила свой гардероб. Для члена совета директоров подходило черное платье с грубым кружевом типа макраме, как обруч вокруг обнаженных плеч, груди и спины. Ничего особенного, но мужчин впечатляло. Особенно мозаика из белой голой кожи и геометрических линий кружева. Это платье было намеком не только на то, что ниже, но и на то, что будет потом. Грубые узлы и веревки на нагом теле не только впечатляли, но и возбуждали. Челищев его обожал. Другими словами, это платье перещеголяло щиколотку имени Гюго. Оно было вызывающим.
Астафьев оказался чуть старше меня, но у него была молодая любовница, а у Челищева старая. У любовницы Астафьева по имени Лара вместо внешности был типично американский стандарт. Длинное лицо, длинный подбородок, длинный рот и полное отсутствие намека на щеки. Лара окинула меня снисходительным взором, я про себя улыбнулась. Она была обязана стать трупом Я таких взглядов посторонним не позволяла. Тем более подобной мелочи. В таких случаях в меня вселяется бес. Контролировать его невозможно.
– О делах потом, – улыбаясь, предложил Астафьев. – Сначала ужин.
– Конечно, – рассыпался клоками Челищев. – Путь к делам лежит через желудок.
Любовница Астафьева взяла меню. Ее голова сразу же превратилась в коричневый кожаный квадрат. Пюпитр на двух ножках-ручках. Я про себя расхохоталась.
– Здесь ужасная кухня, – лениво сказала Лара.
Она выразительно взглянула на Астафьева и рассмеялась. Ее смех пластмассовыми горошинами рассыпался по столу. Он в ответ улыбнулся:
– Я хотел что-нибудь новенькое. Ты же здесь не была.
– Нам нужно было провести время как обычно. Давай уйдем.
Лара снова закрыла лицо меню. Челищев побледнел. Я сделала вывод: бедная Лара прибыла из провинции. Хорошие манеры существуют либо от роду данные, либо не существуют вообще. Для второго случая полагается школа. В провинции нет школы хороших манер. Там есть школа «крепкого локтя». Крепкий локоть и куртуазность, настоянная на стрихнине и мышьяке, – несовместимые понятия. Пейзане настаивают крепкий локоть на ненормативной лексике.
Если хочешь поставить на место зарвавшуюся букашку, найди ее уязвимое место. Выбей из седла. И букашка перестанет контролировать себя. Это поставит ее в смешное положение, вас – в выигрышное. Не стоит забывать: люди, зацикленные на скелетах в своем шкафу, уязвимы и забавны.
– Вы прибыли из провинции? – вежливо спросила я Лару. – Или мне показалось?
– Показалось! – резко ответила она. – А вы?
Лара внезапно покраснела. Я попала в точку с первого раза Она точно была из провинции. Больше мне ничего не требовалось. Осталось только продемонстрировать чужой скелет в куртуазной беседе незнакомых людей. К примеру, в хрестоматийном, ритуальном разговоре о погоде. Челищев был со мной не согласен. Он наступил мне на ногу. Слегка. Иначе я бы его убила.
– Помилосердствуйте. Разве ритуальные детали имеют особое значение? – Я рассмеялась. – Или вы предпочитаете говорить о погоде?
Слово «помилосердствуйте», произнесенное утомленно-снисходительным тоном, действует как ледяная уксусная кислота. Прогрызает от плеши до самой печени. Проверено на подчиненных. Не раз. На Лару оно тоже подействовало как положено. Прогрызло.
– Что будем заказывать? – расстроенно перебил Челищев.
Он знал, что рот мне закрыть невозможно. По собственному опыту.
– Что дамы пожелают, – Астафьев насмешливо улыбнулся.
– Дамы пожелают рыбу, – пожелала я.
– Я не переношу рыбу! – неожиданно вскипела Лара. – Не надо за меня решать!
Если бы Лара ела рыбу, у нее появился бы мозг и ядовитые зубы. Но, судя по всему, Ларе в жизни требовался не мозг, а совсем другое.
– Аллергия на рыбу? – деликатно осведомилась я. Челищев деликатно взял меня за руку.
– Мое здоровье никого не касается, тетя! – отрезала она.
Лара провалилась с треском, не успев выйти на сцену. Она еще не успела нарастить себе три ряда ядовитых зубов, работающих точечно, без эмоций. У нее в запасе был только крепкий локоть, переходящий в кулак. Она перестала владеть собой, чего я и добивалась. Странно, почему люди стыдятся того, что родились в провинции?
– Лара, я здесь по делу. Не нравится, уходи! – рыкнул Астафьев из формальной вежливости. Кому хочется, чтобы его спутница выглядела не комильфо? Лара отвернулась к стене. Там ей было самое место.
Я улыбнулась Астафьеву и чуть заметно пожала плечами. Плетеное черное кружево соскользнуло само по себе. Астафьев засмотрелся на мое обнаженное плечо. Я не стала поправлять кружево. Пусть у человека будет хотя бы маленький праздник. Челищев и Лара проследили взгляд Астафьева и нахмурились. Я улыбнулась Ларе. От души. Астафьев отвлекся на Лару, я возвратила кружево на место. Астафьев вновь вернулся ко мне, как кружево. Челищев стиснул зубы.
Мне первой принесли осетрину на шпажках. Нежную, сочную, замаринованную в лимонном соке. С овощами гриль. Это было божественно. Я ела, держа руками шпажку. Снимая губами каждый нежный, сочный кусочек изысканной, раритетной рыбы. Эта рыба прибыла к нам из прошлого и осталась в настоящем вопреки всему.
Я устроила бесплатное представление для голодающих. И они подсели на крючок.
– Кто сейчас ест руками? – Лара делано рассмеялась. – Провинция?
Ей не стоило смеяться. Трупы не смеются.
– Я и Джулия Ламберт, – вежливо ответила я.
Астафьев расхохотался. Судя по всему, он Моэма читал, а бедная Лара – нет. А может быть, да. Но Моэма читать совсем не обязательно. Просто на людей магически действуют незнакомые звучные имена. И собеседники начинают чувствовать себя не Юпитером, а неинформированным быком.
Любовница Астафьева ушла. Демонстративно. Он не проводил ее взглядом. Ее никто не проводил взглядом. О ней забыли, пока она уходила. У меня как раз совершенно случайно упало крученое черное кружево с моих обнаженных плеч, и мне пришлось его поправлять. Кружево соскальзывало вновь и вновь. Что тут поделаешь?
Мне принесли десерт. Ягоды и нарезанные фрукты во взбитых сливках. Одну креманку. Я смаковала каждую ягоду, два самца следили за тем, как я ем. Они даже глотали со мной.
– Можно попробовать? – Астафьев просительно улыбнулся.
Он за столом был формальным лидером, неформальным – я. Астафьев был из молодых и ранних. Фактурнее Челищева. Безусловно. Фитнес, спорт, солярий, подсчет калорий, маникюр, укладки. Как положено.