Текст книги "Вино одиночества"
Автор книги: Ирен Немировски
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Ирен Немировски
ВИНО ОДИНОЧЕСТВА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
В краю, где родилась Элен Кароль, по вечерам поднимались густые клубы пыли, которые медленно кружились в воздухе и с приходом влажной ночи оседали на землю. Под облаками плыла освещенная красным светом дымка. Ветер доносил до города запах украинских трав, слабый, но едкий запах дыма, свежей воды и растущих вдоль берегов камышей. Этот сухой, резкий ветер дул из Азии, через Уральские горы и Каспийское море. Он закручивал в воронки желтую, хрустящую на зубах пыль, наполнял воздух глухим свистом, который постепенно отдалялся и исчезал где-то на западе. Потом все успокаивалось. Бледное солнце клонилось к закату, таяло в пелене синеватых облаков и словно погружалось в реку.
С балкона дома открывался вид на раскинувшийся от Днепра и до самых далеких холмов город. Его границы обозначались мерцающими огоньками газовых фонарей вдоль извилистых улочек, а на противоположном берегу реки, в траве, искрились весенние светлячки.
Балкон утопал в цветах, которые распускаются ночью: табак, резеда, тубероза. Он был такой просторный, что на нем помещались обеденный стол, стулья, диванчик, обитый тиком, и кресло старика Сафронова, дедушки Элен.
Семья Кароль молча ужинала за круглым столом. Керосиновая лампа ловила язычками пламени легких ночных мотыльков с кремовыми крыльями. Наклонившись, Элен смотрела на акации, залитые лунным светом. Двор был неухоженным и пыльным, зато в нем росло много деревьев и цветов, поэтому больше походил на сад. Летними вечерами прислуга выходила сюда поболтать и посмеяться; время от времени в темноте мелькала белая нижняя юбка, слышались звуки аккордеона и приглушенный возглас:
– Да отстань ты от меня, леший!
Подняв голову, мадам Кароль сказала:
– А им там не скучно...
Элен сидела, забывшись в полудреме. Летом они ужинали поздно. Ее ноги до сих пор гудели от беготни в саду; грудь прерывисто вздымалась при воспоминании, как она гналась за обручем и невольно, по-птичьи пронзительно, кричала; она с удовольствием крепко прижимала к ноге свой любимый черный мячик, который прятала в кармане нижней юбки из тарлатана. Элен восемь лет. На ней платье с английской вышивкой и поясом из белого муара, завязанным ниже талии бантом и закрепленным двумя булавками. Над балконом кружили летучие мыши, и каждый раз, когда одна из них пролетала слишком низко, мадемуазель Роз, француженка-гувернантка Элен, взвизгивала и смеялась.
Элен с усилием приоткрыла слипавшиеся глаза, посмотрела на родителей. Желтая дрожащая дымка ореолом окружала лицо отца. Дымка ей не померещилась – это коптила лампа. Бабушка крикнула служанке:
– Маша! Убавь лампу!
Мать Элен вздыхала и, зевая, листала парижские журналы мод. Отец молчал и постукивал по столу изящными, тонкими пальцами. Элен была похожа на отца, лишь его черты угадывались в ее лице. Она унаследовала от него огонек в глазах, большой рот, вьющиеся волосы и смуглую, желтоватую кожу, которая становилась совершенно желтой, когда девочка была чем-нибудь огорчена или болела. Она с нежностью смотрела на отца, но его взгляды и ласки были обращены только к жене, которая капризно и раздраженно отталкивала его руку:
– Борис, оставь меня в покое... И так жарко, не трогай меня...
Она придвинула к себе лампу, оставляя остальных в темноте, и все время тоскливо вздыхала, лениво накручивая на пальцы кончики волос. Это была высокая, ладно сложенная женщина, с «королевской осанкой» и склонная к полноте, которую она скрывала с помощью тугих корсетов, какие носили в то время: груди лежали в атласных чашечках, точно фрукты в корзине. Ее красивые белые руки были напудрены. Глядя на эту белоснежную плоть, эти праздные руки с острыми ногтями, Элен испытывала странное чувство, близкое к отвращению. Дедушка замыкал семейный круг.
Лунный свет тихо лился на кроны лип. За холмами пели соловьи. Днепр играл зеркальными бликами. Точеная, как из белого мрамора, шея мадам Кароль, серебристые волосы Бориса Кароля и короткая бородка клином старика Сафронова отражали свет луны. Он слабо освещал и сгорбленную, угловатую фигурку бабушки, которой было едва за пятьдесят, но она уже казалась такой старой, такой изнуренной... Сонный провинциальный городок, затерявшийся в российской глубинке, утонул в тяжелой, беспробудной, невыносимо грустной тишине. Внезапно она прервалась грохотом прыгавшей по булыжной мостовой повозки. С каждым ее толчком раздавались резкий удар хлыста, треск колес, ругань, и наконец шум растворился вдалеке... Тишина... И больше ничего... Лишь шорох крыльев в листве деревьев. С проселочной дороги послышалось пение, затем вдруг крики, перебранка, топот сапог жандарма, вой пьяной женщины, которую тащили за волосы в отделение... И вновь тишина... Элен, чтобы не заснуть, слегка пощипывала себя за руку; щеки ее горели, ей было жарко; она провела рукой под волосами, подняла их и с досадой подумала, что только из-за длинных волос проигрывала мальчишкам, бегая с ними наперегонки: когда они догоняли ее, то хватали за косы, но тут же с гордостью вспомнила, как не упала на скользком берегу пруда. Ее руки и ноги приятно ныли от усталости; она украдкой поглаживала свои разбитые, все в синяках и царапинах колени и чувствовала, как в ее теле неслышно пульсирует горячая кровь. Элен нетерпеливо постукивала ботинком по ножке деревянного стола, но бабушка то и дело одергивала ее, чтобы внучке не досталось от матери.
Мадам Кароль резко сказала:
– Держи руки на столе. – Затем снова взяла журнал мод и, вздыхая, томно произнесла: – Tea-gown из сюры[1]1
Изящное платье для чаепития из легкой шелковой ткани. (Здесь и далее примеч. переводчика.)
[Закрыть] лимонного цвета, на корсаже восемнадцать пуговиц, обтянутых оранжевым бархатом...
Теребя свои черные, блестящие волосы, она вытянула тонкую прядку и задумчиво гладила ею по щеке. Ей было скучно. Она не любила вечеров, на которых собирались жительницы города старше тридцати и играли в карты, курили. Мысль о домашнем хозяйстве, о воспитании ребенка приводила ее в ужас. Она чувствовала себя счастливой только в гостиницах, в комнатах, где из мебели были лишь кровать да чемодан. И только в Париже...
«Ах, Париж... – мечтала она, закрывая глаза. – Обедать за стойкой кафе для шоферов и кучеров, если придется, спать на жесткой банкетке вагона третьего класса, лишь бы быть одной, быть свободной!» А здесь из каждого окна женщины таращились на ее парижские платья, нарумяненное лицо, на идущего рядом с ней мужчину. У каждой из них был любовник, который играл в карты с мужем, а дети называли его «дядя». «Ну и какой тогда толк от любовника?» – думала мадам Кароль и вспоминала, как незнакомцы преследовали ее на улицах Парижа. В этом, по крайней мере, было что-то захватывающее, опасное, возбуждающее... Обнимать мужчину, не имея представления, откуда он, как его зовут, но зная наверняка, что они больше никогда не встретятся. Лишь тогда ее тело охватывал долгожданный легкий трепет. Она думала: «Нет, я не рождена мещанкой, которая довольствуется жизнью подле мужа и ребенка».
Наконец ужин закончился. Кароль отодвинул тарелку и поставил перед собой купленную в прошлом году в Ницце рулетку. Все повернулись к нему. Он принялся яростно бросать костяной шарик и, когда стук заглушали доносившиеся со двора звуки аккордеона, поднимал длинный палец и, не отрывая глаз от рулетки, с поразительной точностью попадая в ноты, то тихонько напевал, то, вытянув губы, насвистывал мелодию.
– Ты помнишь Ниццу, Элен? – спросила мадам Кароль.
Элен помнила Ниццу.
– А Париж? Ты не забыла Париж?
Сердце Элен таяло при воспоминании о Париже, о саде Тюильри... (Бурые прутья деревьев на фоне нежного зимнего неба, легкий запах дождя, тяжелые туманные сумерки и желтая луна, восходящая над Вандомской колонной...)
Кароль напрочь забыл о домочадцах. Он нервно барабанил пальцами по столу и смотрел на бешено крутящийся шарик.
«Черное, красное, двойка, восьмерка... А! Я бы выиграл... Ставка один к сорока четырем. На один луидор», – думал он.
Но игра шла так быстро. Он не успевал насладиться ни ожиданием, ни риском, ни впасть в отчаяние от проигрыша или порадоваться выигрышу. Ладно, придет и время баккары... Но пока он был мелкой сошкой, бедняком... Хотя кто знает, может, когда-нибудь?
– Ах, Боже мой!. Ах, Господи Боже мой! – то и дело причитала старая мадам Сафронова. Она слегка прихрамывала на одну ногу. От частых слез черты ее поблекли, как на старой фотокарточке. Желтая морщинистая шея виднелась из гофрированного воротника белой кофточки. Она все время держала руку возле сердца, словно боялась, что оно выпрыгнет после каждого произнесенного слова. Вечно грустная, стонущая, боязливая, она везде находила причину для вздохов и жалоб, то и дело приговаривая:
– Эх! Жизнь не удалась. Бог несправедлив. Мужчины грубы... – И тут же обращалась к дочери: – Ты права, Белла. Наслаждайся жизнью, пока здоровье позволяет. Кушай... Хочешь этого? Хочешь того? Хочешь сесть на мое место? Хочешь мой нож? Мой хлеб? Мою тарелку? Бери... Бери и ты, Борис, и ты, Белла, и ты, Жорж, и ты, моя дорогая Элен... – И, глядя на родных кроткими, потухшими глазами, словно добавляла: берите же мое время, мои заботы, мою кровь, мою плоть...
Но все лишь отмахивались от старухи. Тогда она слегка качала головой, натянуто улыбаясь:
– Ну ладно, ладно, молчу, больше ни слова от меня не услышите...
Худощавый Юрий Сафронов, выпрямившись на стуле и подняв лысую голову, рассматривал свои ногти. Он полировал их дважды в день: по утрам и вечером перед ужином. Ему было наплевать на женские разговоры. Бориса Кароля он считал мужланом. «Пусть радуется, что женился на дочери самого Сафронова...» Он развернул газету. Элен прочитала: «Война...»
– Дедушка, а разве будет война?
– Что?
Каждый раз, когда она начинала говорить, все с любопытством оборачивались к ней и потом некоторое время помалкивали. Во-первых, надо было выслушать мнение мадам Кароль о словах Элен. А во-вторых, видимо, потому, что они с Элен, такой чужой и такой маленькой, жили на разных планетах, разделенных огромным расстоянием.
– Война? Где ты слышала о?.. Ну, может быть, откуда мне знать...
– Надеюсь, не будет, – ответила Элен, решив, что следовало сказать именно так.
Однако все продолжали смотреть на нее с ухмылкой. И лишь отец улыбался нежно и задумчиво.
– Сообразительная девочка, – сказала Белла, пожимая плечами. – Если начнется война, цены на ткани поднимутся... Ты что, не знала, что у папы ткацкая фабрика?
Она засмеялась, не размыкая губ, которые всегда были сжаты в жесткую тонкую полоску, то ли чтобы рот казался меньше, то ли потому, что Белла не желала показывать золотой зуб сбоку, а может, просто интересничала. Она подняла голову, чтобы посмотреть, который час.
– А теперь живо спать...
Когда Элен проходила мимо бабушки, та удержала внучку за руку. Ее тревожный взгляд, усталое лицо словно говорили: «Ну, поцелуй, поцелуй меня...» И если нетерпеливый, раздраженный, неблагодарный ребенок позволял на мгновение остановить себя, эта старая, худая женщина принималась душить его в объятиях, прижимая к груди.
Единственный поцелуй, которому радовалась Элен и на который с такой же радостью отвечала, был поцелуй отца. Она чувствовала, что у них в жилах течет одна кровь, что они родные души и схожи как своими сильными сторонами, так и слабостями. Борис наклонился к дочери, его серебристые волосы в свете луны отливали зеленым, еще молодое лицо от постоянных забот было покрыто морщинками, а глаза то казались глубокими и грустными, то сверкали веселым огоньком. Он дернул ее за кудри:
– Спокойной ночи, Ленуся, малышка моя...
Она ушла, держа мадемуазель Роз за руку, и спокойствие, радость и чистейшая, щемящая нежность наполняли ее сердце. Элен ложилась и засыпала, а мадемуазель Роз вышивала в золотом свете лампы; ее худая, маленькая рука без единого кольца казалась прозрачной. Сквозь белую занавеску с крупными сборками в комнату лился лунный свет. Мадемуазель Роз думала: «Элен нужны новые платья, переднички, носки... Она так быстро растет...»
Гувернантка то и дело вздрагивала – от резкого звука, крика, от вспышки света, тени летучей мыши или пробегающего по белой печке таракана. И вздыхала: «Никогда, никогда мне не привыкнуть к этой стране...»
2
Элен играла на полу в своей комнате. Был теплый, светлый весенний вечер. Бледное небо походило на большой хрустальный шар, в глубине которого таился розовый мерцающий огонек. Из-за приоткрытой двери до девочки доносились звуки французского романса. Это пела Белла. Когда она не занималась ногтями, когда томно не вздыхала от скуки, лежа в столовой на старом диване, из которого торчала набивка, тогда она садилась за пианино и пела, фальшиво аккомпанируя себе одной рукой. Белла с пылким чувством произносила слова «amour», «amant»[2]2
Любовь, любовник (фр.).
[Закрыть], широко, не стесняясь, открывала рот и не поджимала губы. Она будто выдыхала слова о любви, и в ее голосе, обычно пронзительном и томном, слышались хрипловатые, мягкие нотки. Элен тихонько встала на пороге комнаты и завороженно слушала мать.
Стены гостиной были обиты хлопковой тканью под шелк, некогда бежевой, а теперь пыльной и тусклой. Эти толстые полотнища, пахнувшие клеем и фруктами, были сотканы на фабрике Кароля; из такого материала крестьянки шили себе праздничные платья и платки. А вот мебель была привезена из Парижа, из лавок предместья Сент-Антуан. В гостиной красовались и пуфы зеленого и малинового бархата, и торшеры с резными деревянными ножками, и вышитые разноцветным бисером японские фонарики. Лампа освещала забытую на крышке пианино подушечку для полировки ногтей. Круглые и выпуклые, острые, словно когти, ногти Беллы блестели на свету. Когда Белла, испытывая иногда прилив материнской нежности, прижимала Элен к груди, они впивались девочке в лицо или плечо.
Мелкими шажками Элен вошла в гостиную. Иногда мать переставала играть и замолкала, а ее руки замирали на клавишах. Она словно прислушивалась, надеялась, ожидала чего-то. Однако на улице стояла лишь равнодушная тишина самого обычного весеннего вечера, и только нетерпеливый ветер гнал из Азии нескончаемую желтую пыль.
«Когда – все – кончено», – вздыхала мадам Кароль. Она стискивала зубы. «Будто яблоко надкусывает», – подумала Элен. Большие сверкающие глаза матери под тонкими дугами бровей казались такими пустыми и суровыми, в них блестели слезы.
Элен подошла к окну и выглянула на улицу. Иногда в старой коляске, запряженной парой понурых лошадей, которыми управлял наряженный по польской моде кучер – в бархатном жилете с красными рукавами-фонариками и с павлиньим пером на шляпе, – мимо проезжала тетка Беллы. Родственница по старшей, необедневшей линии Сафроновых, она не промотала своего состояния, и ей не пришлось выдавать дочерей замуж за подозрительных еврейчиков, что держат фабрики на окраине города. Это была маленькая, высохшая женщина с резкими чертами лица, сухой, шафранового цвета кожей и большими, черными, блестящими глазами. Ее грудь была плоской из-за рака, который она переносила с каким-то воинственным смирением. Закутанная с головы до ног в меховой плед, Лидия Сафронова, заметив племянницу, одаривала ее ледяным, презрительным взглядом и, поджав губы, едва заметно кивала. Иногда с ней в коляске сидел ее сын Макс, худой подросток в серой гимназической форме и фуражке с имперским орлом. Так же, как и его мать, он, словно змея, вытягивал головку на длинной шее, так же надменно и дерзко поворачивал ее. У Макса был красивый орлиный профиль, и казалось, он гордился и своими тонкими чертами, и роскошью тяжелой коляски, и даже английским пледом на коленях. Он смотрел вокруг холодным отсутствующим взглядом. Когда они встречались на улице, Элен, после того как мадемуазель Роз легонько подталкивала ее, с хмурым видом, понурившись, делала реверанс. Едва заметно поприветствовав ее, кузен сейчас же отворачивался, а тетка, нацелив на нее свой сверкающий на солнце золоченый лорнет, продолжала пристально глядеть с выражением жалости на лице.
В тот день под их окнами медленно проезжал извозчик. В коляске сидела женщина, прижимая к себе, как мешок с бельем, детский гробик. Так в народе экономили на похоронах. Лицо женщины было безмятежно; щелкая семечки, она радовалась, что в семье теперь будет одним ртом меньше и что по ночам придется терпеть меньше детских криков.
Вдруг открылась дверь, и в комнату вошел отец Элен.
Белла вздрогнула, резко захлопнула крышку пианино и с тревогой взглянула на мужа: он никогда не возвращался с фабрики так рано. Впервые Элен заметила, что впалая щека отца слегка подергивается, – позже это станет для нее признаком его неудачи, единственным предвестием беды, потому что Борис Кароль ни тогда, ни будучи уже старым и больным не умел жаловаться.
Остановившись посреди гостиной, он замялся и с сухим деланым смешком сказал:
– Белла, меня уволили.
Она вскрикнула:
– Что?
Он пожал плечами и коротко ответил:
– Ты слышала что.
– Тебя уволили?
Кароль закусил губу.
– Вот именно, – наконец выговорил он.
– Но за что? За что? Что ты сделал?
– Ничего, – ответил он хриплым, уставшим голосом, и Элен, почувствовав к отцу странную жалость, услышала вырвавшийся у него сквозь стиснутые зубы вздох раздражения. Кароль сел у дверей на первый попавшийся стул и замер, сгорбившись, опустив руки, уставившись в пол и при этом машинально насвистывая.
Вдруг он подскочил от истеричного крика Беллы:
– Ты с ума сошел! Как так – ничего?!. Да что он такое говорит? Да что?.. Мы же теперь нищие!
Она всплеснула руками, и ее гибкие руки напомнили Элен извивающихся на голове Медузы змей, которых она недавно копировала по заданию учителя рисования. С искривленных тонких губ матери полился поток слов, рыданий и проклятий:
– Что ты натворил, Борис? Ты не имеешь права скрывать от меня! У тебя же семья, ребенок! Тебя ведь не могли уволить без причины? Ты мошенничал? Я так и знала! Ну признавайся же, признавайся! Нет? Тогда проигрался в карты?.. Да говори же, признавайся, скажи же что-нибудь! Ах, ты сведешь меня в могилу!
Элен проскользнула в открытую дверь. Она вернулась в детскую, села на пол. За свою короткую жизнь она слышала столько ссор, что почти не обращала на них внимания... Покричат-покричат, да успокоятся... Однако на сердце у нее было тяжело, а внутри все так и сжималось.
Из гостиной доносилось:
– Меня вызвал к себе директор и, если уж ты так хочешь знать, говорил со мной о тебе, Белла. Погоди, дай сказать. Он говорил, что ты слишком много тратишь, говорил о твоих платьях, о твоих поездках за границу, которые, по его словам, ты не можешь себе позволить на мою зарплату. Он сказал, что не хочет подвергать меня соблазну, продолжая доверять мне кассу. Я спросил его, была ли у меня когда-либо недостача хоть на одну копейку. Он ответил: «Нет, но это обязательно случится, если ваш образ жизни не изменится». Вспомни, Белла, я ведь предупреждал тебя. Всякий раз, когда ты покупала себе новое платье или шубу, каждый раз, как ты собиралась в Париж, я повторял: «Осторожно, мы живем в маленьком городке. Мы накличем на себя беду. Меня обвинят в воровстве». Директор фабрики проживает в Москве. Конечно, он бы и хотел полностью положиться на меня, но не может, и я бы не стал этого делать на его месте. Я не в силах ни в чем тебе отказать. Терпеть не могу женские слезы и истерики. Мне проще потакать тебе во всем, прослыв при этом трусом, вором и подкаблучником, потому что кто-нибудь другой заподозрил бы... Да замолчи же! – яростно закричал он, грубо перекрикивая жену. – Замолчи! Я и так наперед знаю все, что ты сейчас скажешь! Да, я доверяю тебе! Не говори больше ничего! Я ничего не хочу знать! Ты моя жена! Жена, ребенок, дом... В конце концов, это все, что у меня есть, и я должен заботиться о вас, – тихо добавил он.
– Но, Борис, что ты такое говоришь? Ты сам-то понимаешь, что ты говоришь? Борис, милый мой...
– Замолчи...
– Да вся моя жизнь как на ладони...
– Да замолчи ты!
– Ах, ты больше не любишь меня. Раньше ты со мной так не обращался... Вспомни! Я из Сафроновых, я могла выйти замуж за кого угодно. Но я встретила тебя. Вспомни скандал по поводу нашей свадьбы. Сколько раз мне повторяли: «Выйти замуж за этого ничтожного еврейчика непонятно откуда, мы даже семьи его не знаем!» Но я любила тебя, Борис.
– Да у тебя копейки за душой не было, а всем твоим важным женихам нужно было только приданое, – с горечью произнес он. – Это я кормлю твоих отца с матерью, это я даю им крышу над головой, я, ничтожный еврей-выскочка, я кормлю Сафроновых, черт их подери! Я, я!
– Но я любила тебя, Борис, любила! И я люблю тебя! Я верна тебе, я...
– Довольно! Я ничего не хочу слышать! Речь не об этом! Ты моя жена, а своей жене я должен доверять. Иначе не останется более ничего святого, ничего, ничего, – твердил он в сердцах, – не будем больше об этом, ни слова, Белла!
– Все из-за этих завистниц, этих вездесущих старух, они мстят мне за мое счастье, потому что видят, что я счастлива! Они не могут простить мне, что у меня такой муж, как ты, что я молода, что нравлюсь мужчинам!.. Это все из-за них!
– Может быть, – тихо произнес Кароль.
Услышав дрожь в его голосе, она тут же разразилась рыданиями:
– Я никогда, никогда не думала, что ты способен на такие жестокие, обидные слова... Я вовек тебе этого не прощу! Я из кожи лезу вон, лишь бы угодить тебе... Да на всем белом свете у меня есть только ты, а у тебя только я!
– Что толку говорить об этом? – повторил Кароль усталым голосом, в котором слышались стыд и страдание. – Ты ведь знаешь, что я люблю тебя.
Через закрытую дверь до Элен доносились все слова до единого. Но казалось, что она, поглощенная сооружением крепости из старых книг, ничего не слышит. Бесшумно, с заплаканным лицом по комнате прошла бабушка, но Элен не обратила внимания на ее печальные вздохи – та вечно плакала, и глаза ее всегда были красными от слез, а губы дрожали. Элен украдкой взглянула на мадемуазель Роз, которая молча шила.
– Они там кричат... Слышите?.. Что случилось?
Мадемуазель Роз ответила не сразу; поджав губы и с силой закрепив ногтем на коленях кайму, она сказала:
– Не надо их слушать, Лили.
– Я и не слушаю, но все равно слышу.
– Эти гадкие женщины, – кричала Белла сквозь слезы, – эти мерзкие толстые старухи, которые не могут мне простить, что я ношу платья и шляпы из Парижа. У них у всех есть любовники, у всех до единой, ты ведь знаешь, Борис. А на тех мужчин, что бегают за мной, я не обращаю никакого внимания...
– Не валяйся на полу, – сказала мадемуазель Роз.
Когда родители замолкали, чтобы через несколько минут с новыми силами наброситься друг на друга, до Элен доносилось пение служанок, гладивших на кухне белье. Ей казалось, что странная, искрящаяся тишина этого вечера ощущалась острее, чем обычно. Однако больше всего ее занимала крепость, сооруженная из книг. Она с любовью переставляла своих деревянных, изгрызенных собаками солдатиков, чья красная форма пачкала ее пальцы и платье. Для нее они были гренадерами императорской гвардии, знаменитыми наполеоновскими ветеранами, «ворчунами». Она наклонялась к ним, подметая локонами старый паркет, приторно пахнувший пылью. Полураскрытые толстые тома были горным перевалом, мрачным убежищем, где укрывалась армия. На входе Элен поставила двух караульных. Она быстро сгребла оставшиеся книги и вспомнила строки из «Мемориала святой Елены», своей любимой книги, которую знала почти наизусть. Мадемуазель Роз, сидя у окна, шила при свете последних лучей солнца. Казалось, весь мир тихо спал под безмятежное воркование голубей на крыше, в то время как из соседней комнаты доносились всхлипы, плач, рыдания и проклятия ее матери... Элен встала, заложила руку за ворот платья: «Маршалы, офицеры, унтер-офицеры, солдаты...» Она стояла посреди поля битвы при Ваграме, заваленного телами убитых. Эта картина настолько ясно представлялась ее воображению, что она могла бы нарисовать то заросшее желтеющей травой, общипанное лошадьми поле. Мечта о кровопролитной славе ужаснула девочку – она замерла посреди комнаты, приоткрыв рот, растрепавшиеся волосы прилипли к мокрому от пота лбу. Она тяжело дышала из-за воспаленных миндалин, и в ритме хриплого, учащенного дыхания бежали ее мысли. Элен с удовольствием представляла маленький зеленый курган в лучах заходящего солнца, воображая себя одновременно императором (она беззвучно шевелила губами, говоря про себя: «Солдаты мои! Благодаря славе память о вас будет увековечена!») и умирающим лейтенантом, целующим золотую бахрому французского флага. Из его простреленной груди хлестала кровь. Она не узнавала себя в отражении в стеклянных дверцах шкафа: маленькая восьмилетняя девочка в синем платье и белом передничке, с бледным, ошалевшим от жестокой жизни лицом, запачканными чернилами пальцами, крепкими и сильными ногами в чулках, обутыми в грубые желтые ботинки на шнурках. Чтобы никому не выдать свою тайную мечту и сбить с толку того, кто застанет ее врасплох, она стала напевать, едва разжимая губы:
– Жил-был маленький кораблик...[3]3
Французская детская песенка.
[Закрыть]
На улице, перегнувшись через невысокую ограду сада, закричала женщина:
– Эй, и не стыдно тебе в твоем-то возрасте бегать за каждой юбкой, старый пес?
Вдалеке в прозрачном вечернем воздухе проплыл низкий и величественный звон монастырского колокола.
– Который еще никогда не плавал...
Солдаты пошли на штурм, пламенел закат, били барабаны.
– Когда вы вернетесь домой... ваши дети будут говорить о вас... Он был солдатом Великой Армии...
– Что с нами станет, Борис? Что с нами станет?
Низкий, тихий голос ее отца отвечал:
– Ну на что ты жалуешься? Разве ты когда-нибудь хоть в чем-то себе отказывала? Неужто я не в состоянии заработать на жизнь? Я не бездельник, в отличие от твоего отца. С тех пор как я начал работать, я ни у кого ничего не просил...
– Я самая несчастная женщина на свете!
На эти слова сердце Элен откликнулось почему-то с горечью.
«Из всего ей нужно сделать трагедию», – подумала она.
– Она, видите ли, несчастна! – завопил Кароль. – А я? Ты думаешь, я счастлив? И почему я себе шею не свернул в день свадьбы, вместо того чтоб жениться? Я мечтал о мирном домашнем очаге, ребенке, а получил тебя с твоими истериками, даже сына нет.
«Ну это уж слишком», – подумала Элен. Эта чересчур затянувшаяся ссора была яростнее, чем обычно, и уже не казалась столь наигранной. Она качнула ногой, и солдатики покатились под кровать.
В голосе матери послышался притворный испуг. Обычно, когда Кароль начинал кричать ей в ответ, она лишь причитала и плакала:
– Ну будет, не сердись... Я ведь тебя ни в чем не упрекаю... Мы тут бранимся... Давай-ка лучше все обдумаем... Что ты собираешься делать дальше?
Они заговорили тише, и их стало совсем не слышно.
Женщина исчезла за оградой сада, крикнув со смехом:
– Ты, дружочек, староват...
Элен подошла к мадемуазель Роз, рассеянно потянула за шитье.
Мадемуазель Роз поправила Элен съехавший на лоб бант.
– Ты вся вспотела, Элен. Ты слишком много читаешь, хватит. Лучше поиграй в мозаику или бирюльки.
Служанка принесла лампу, и, затворив двери и окна, Элен с гувернанткой ненадолго остались в их маленьком мирке, уютном и защищенном, как ракушка, и хрупком, как сама Элен.