Текст книги "1863"
Автор книги: Иосиф Опатошу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Практичный Залман
Настроение у Мордхе и Вержбицкого сразу изменилось. Они помылись, привели в порядок помятую одежду и приготовились к обеду. После разговора на таможне и нескольких дней скитаний доброе отношение Бляша позволило им забыть о происшедшем и прийти в бодрое расположение духа.
Вержбицкий свистел, а Мордхе рассматривал через открытую форточку старые голые дубы, закрывавшие заснеженными ветками коровник и конюшню, льнувшие к каменным стенам флигелей и поглядывавшие сверху на круглые башни, которые напоминали крепость.
Со двора, тянувшегося за садом, доносился тихий шум, похожий на плеск воды под мельничным колесом. Мордхе прислушался, чтобы понять, откуда доносится шум. Несколько крестьян, расчищавших снег на замерзшей реке вокруг замка, привлекли внимание Мордхе.
Он смотрел на плечистых крестьян в овечьих тулупах, на их бороды, покрытые изморозью. Подошли крестьянки с глиняными горшками с едой. Крестьяне тут же прекратили работу, облокотились на лопаты и посмотрели на небо.
– Уже больше двенадцати.
– Точно больше двенадцати!
– А почему не пробило двенадцать?
– Авром?
– Он еще не закончил работу.
Мордхе замер, как при виде чуда. Ему хотелось понять, он на самом деле услышал еврейское имя или ему просто померещилось. Он высунул голову из окна, присмотрелся, увидел еврейские лица, и ему в душу закрались сомнения. Дверца открылась, и за стеной тумана засветилась радость, с которой Хасдай ибн Шапрут[50]50
Еврейский ученый, меценат, политический деятель (915–970), вел переписку с хазарским каганом Иосифом.
[Закрыть] читал письмо от хазарского кагана Иосифа. Нить, на мгновение связавшая Мордхе с далекой фантазией, оборвалась, и он снова увидел раскрасневшиеся крестьянские лица. Он позвал Вержбицкого:
– Что скажешь об этих крестьянах?
– Это же евреи.
Среди дубов раздался звон колокола, он звучал все громче и громче и вдруг оборвался. Звук разнесся по замку, и его эхо еще долго слышалось в холодном воздухе. На дворе перестали шуметь. Тишина была такой, что даже звон стоял в ушах.
Вержбицкий показал пальцем:
– Видишь?
Несколько евреев в тяжелых суконных лапсердаках промелькнули между дубами и исчезли в низком флигеле.
– Что здесь делают так много евреев? – спросил Вержбицкий.
Сначала Мордхе решил, что Бляш собирает еврейский полк, но тут же сообразил, что это глупость, и тоже удивился, что здесь делают все эти евреи.
Горничная постучала и открыла дверь:
– Пан ждет обедать!
– Постой, – окликнул ее Мордхе, – что за евреи стоят во дворе?
Полька не сразу поняла, о чем речь, вытаращила глаза и расплылась в глупой улыбке:
– Ведь они с суконной фабрики, панове. – Она вытирала фартуком мокрые, потрескавшиеся от чистки картофеля пальцы.
– У пана есть суконная фабрика?
– Да, – сказала она и вошла в комнату. – Это, панове, удивительная вещь! Там работают больше трехсот «старозаконных». Теперь время обеда, они идут есть.
– А где они живут?
– Вокруг голуминского поместья, пане, в Дзиковице, в Шидлове. Хозяин, старый пан Бляш то есть, просто ангел. Купит поместье и сразу раздаст его бедным. Он уже так заселил три деревни: Дзиковиц, Шидлов и Кохер. А если у кого сдохнет корова, он покупает другую. Таких панов мало… Пан выкупил голуминские поместья у графов Альшинских, суровыми людьми были Альшинские, пороли почем зря. Старый граф ни с кем не общался, привез такую машину, установил ее на башне и смотрел через нее на небо. Крестьяне рассказывали, что граф водится с чертом.
Голуминским поместьем владели несколько поколений маркграфов Альшинских. В двадцатые годы Винцентий Альшинский, последний из семьи, покинул Варшаву и поселился в Голумине со своим шестнадцатилетним внуком. Ветераны, воевавшие под командованием Альшинских в наполеоновских войнах и проведшие в Голумине свою старость, кто без руки, кто без ноги, помнили о великом прошлом семьи. Они приняли юного Альшинского под свою опеку и выучили его на собственном примере. Ветераны во главе с Винцентием, командовавшим тысячами солдат при Собеском, собирались в библиотеке, где со стен смотрели портреты Альшинских и огромные военные полотна, собранные здесь за шестьсот лет.
Они сидели вместе с юным Альшинским до поздней ночи и рассказывали ему о каждом из его предков. Это была история ненависти – шелковый шнурок, затянутый на тысяче шей и пропитанный кровью.
Старый Альшинский никого не принимал у себя дома. Он наблюдал за упадком рыцарства в Польше, возвысившаяся безродная буржуазия захватила власть, оттеснив в сторону настоящих шляхтичей. И когда к нему приехал Хлопицкий[51]51
Иосиф Хлопицкий (1772–1854) – польский генерал-лейтенант и диктатор во время восстания 1830 г.
[Закрыть] с депутацией уговаривать его поддержать восстание, он дал ему понять, что у Альшинских слово не сорочка, чтобы его менять каждый день. Он поклялся в верности Николаю и сдержит слово, и пусть хоть весь мир перевернется. Он не позволит черни распоряжаться, связывать его по рукам и ногам, требовать жертвовать собой ради народа… Его имя – маркграф Альшинский, а слово Альшинских – закон!
Ветераны, кто без руки, кто без ноги, которые годами хозяйничали в Голумине и мечтали о прежних временах, сорвались со своих мест при первом же призыве к восстанию и ушли в леса. Они объявили маркграфу, что их воинская честь не позволяет им сидеть сложа руки, когда Польша в опасности.
На той же неделе маркграф надел польскую генеральскую форму и уехал вместе с внуком в Петербург. Он был радушно принят при царском дворе.
После того как враг подавил восстание, старый Альшинский собрался домой, но внезапно умер от сердечного приступа. Внук остался в Петербурге. Далекие наследники завладели голуминским поместьем, не смогли расплатиться с долгами и продали его Бляшу.
Варшавские газеты сетовали, что польские дворяне больше не будут прогуливаться меж старых дубов, птицы уже не услышат смеха польских девушек. Эти дубы, посаженные еще прадедами, видели, как Собеский праздновал здесь победу Европы над турком. Старые польские надгробия будут разрушены чужеземцами. Птицы разлетятся, их пение умолкнет, чужая речь будет резать слух, и запах производства спиртных напитков разнесется по святой польской земле.
В двадцать пять лет Бляш осиротел. Его отец реб Исер оставил ему большое наследство. Семья не удивилась тому, что мечтатель Залман сразу перестал заниматься делами и поселился в Берлине.
В Берлине Бляш почувствовал противоречие между «человеком» и «иудеем». Человек развивается и наслаждается жизнью в полной мере, а иудей, скованный филактериями, сидит дома за семью замками. Пропасть между ними растет изо дня в день, и вскоре ее уже нельзя будет преодолеть.
Он бродил по берлинским улицам, искал выход из этого лабиринта, и однажды ему пришла в голову мысль, что «местным» называют того, кто владеет участком земли и обрабатывает землю, на которой живет.
Как только эта мысль созрела в нем, он покинул Берлин, купил голуминское поместье и объявил, что раздаст участки земли вместе с инвентарем тем евреям, которые хотят сами их обрабатывать.
Из соседних областей отозвались маскилы, миснагеды[52]52
Сторонники антихасидской ветви ортодоксального иудаизма.
[Закрыть], и две деревни были заселены еврейскими крестьянами. При разделе земли было поставлено условие, что крестьянину нельзя ездить к ребе, носить штраймл[53]53
Хасидский праздничный головной убор.
[Закрыть] и атласный лапсердак. Женщинам было запрещено носить украшения и шелковую одежду. А если крестьянка не могла устоять перед искушением и покупала золотую цепочку, ее заставляли продать украшение и на эти деньги купить корову или лошадь. Позже он основал текстильную фабрику.
Большинство богатых евреев смотрели на него как на безумного и дали прозвище Практичный Залман. А те, кто имели с ним дело, ценили его так высоко, что не решались последовать его примеру. Так он и жил со своей семьей в Голумине, как в маленьком государстве, редко встречался с окрестными помещиками и избегал еврейской знати.
Свободное время Бляш посвящал философии и основал для крестьян общество «Море невухим»[54]54
«Путеводитель растерянных» (древнеевр.) – название философского трактата еврейского средневекового мыслителя Маймонида (Рамбама).
[Закрыть]. Он собирал их три раза в неделю и никак не мог согласиться с Рамбамом, что люди, повернувшиеся спиной к «дворцу царя», отдаляются от него и таких людей нужно уничтожать.
Когда Мордхе с Вержбицким спустились в столовую, две дамы, встретившиеся им по дороге к замку, уже суетились у накрытого стола. Бляш представил их. Юноши подошли, встали, опустив головы, и ждали, пока мать подаст им руку. И когда их удостоили прикосновения к маленькой тонкой ручке, их глаза обратились к дочери. У нее было матовое лицо и озорной, но в то же время скромный взгляд.
– Садитесь. Если я не ошибаюсь, панове, мы встретили вас по дороге сюда?
– Да, мадам, – Вержбицкий не чувствовал никакой неловкости, – вы ехали со своей дочерью.
– Мы выезжаем каждый день перед обедом, – отозвалась дочь, – как бы холодно ни было.
Подали еду, и разговор прервался. Мать разрезала маринованную щуку. Бляш налил водки, настоянной на пряностях и травах. Столовая наполнилась их ароматом.
– За здоровье!
– За здоровье, за здоровье! – поддержали гости и принялись за рыбу.
Изголодавшиеся Мордхе и Вержбицкий жевали так быстро, что у них заболели скулы. Когда первый голод был утолен, завязались две беседы: дочь разговаривала с Вержбицким, а Мордхе – с Бляшем. Мать следила за тем, чтобы прислуга вовремя подавала блюда, и, как могла, принимала участие в обеих беседах. То здесь слово вставит, то там не к месту пошутит и часто со вздохом вспоминала о своем сыне, воевавшем где-то в Плоцкой губернии.
Старый Бляш все время выставлял вперед левую ладонь с растопыренными пальцами, словно это была карта Польши. Он загибал пальцы, упоминая названия сел, рек, лесов, знал, где находится польская армия, и держал на открытой ладони всю картину восстания.
– Модлин уже давно должны были взять, – сердился Бляш, – не оставив русским возможности там укрепиться! Если бы мы сразу напали на Модлин и захватили семьдесят тысяч ружей из арсенала, восстание бы удалось! Да и теперь еще есть время атаковать Модлин! Так ведь? А о том, что у польского народа нет денег на восстание, даже и говорить не стоит! Предводители должны были позаботиться о деньгах, ведь это было проще простого! Из Петербурга в Варшаву и обратно несколько раз в год посылают миллионы, которые сопровождают два-три жандарма с офицером, разве сложно было справиться с такой стражей? Если белым понадобилось столько сил, чтобы одержать победу над красными, а красным – над белыми, то, как вы видите, есть только один выход: поляки, живущие в России, должны поднять русских крестьян против помещиков, а если поляки этим воспользуются, я уверен, что в России начнутся беспорядки и это помешает русскому правительству посылать в Польшу свежее военное подкрепление. Это не поздно сделать и сейчас, это нужно сделать!
Такие речи не были Мордхе в новинку, он не раз слышал их в Париже. С подобными планами носился в Варшаве молодой поляк Домбровский, однако никто не хотел его слушать. Но убежденность, звучавшая в словах Бляша, его энтузиазм привлекали Мордхе, он чувствовал, что мог бы просидеть целый день, слушая его речи.
Мордхе вгляделся в его умное лицо, в изборожденный морщинами лоб. Он смотрел на «практичного» Бляша, не понимающего, что железная стена, которую он пытается преодолеть, все время отдаляется от него. Он полагает, что прорвался сквозь стену, и пускается в погоню за следующей, не осознавая, что это та же самая стена.
Дочка Бляша направилась с Вержбицким в залу. Вержбицкий подошел к фортепиано и начал петь арию, а дочка ему аккомпанировала.
Мордхе прислушался. Он плохо различал слова Бляша, их заглушали звуки фортепиано.
Деревни, населенные евреями, живут спокойно. Их жители не занимаются торговлей и почти не выезжают в город. Все это казалось странным и напоминало секту ессеев, ожидавших конца света.
Бляш, конечно, был образованнее соседних помещиков, Мордхе видел перед собой просвещенного еврея. Он посмотрел на старые дубы, отражавшиеся в двойных стеклах, и поймал себя на мысли о том, что все изменилось к лучшему.
Маркграфы правили сотни лет и верили, что народ существует, чтобы им, маркграфам, было удобнее жить, и видели в этом смысл человеческого существования. Они притесняли народ, искореняя его обычаи и привычки. Время маркграфа закончилось, на его место пришел еврей, который безоговорочно верил, что только общение с народом позволит ему превратиться в «человека труда», просвещенного и возвышенного. И все, что хорошо для народа и делает его жизнь лучше, должно стать для него, еврея, законом.
Стемнело, во двор заехали сани, запряженные парой лошадей. Послышалось лошадиное ржание.
– Давайте собираться в дорогу, и побыстрее, – сказал Бляш.
Мордхе и Вержбицкий вдруг почувствовали, что они покидают этот дом навсегда. Лица окружающих стали сразу родными, на них нахлынула тоска, которую часто испытывает одинокий человек на закате. Теплые рукопожатия, горящие глаза, боль от предстоящей разлуки.
Вержбицкий стоял, наклонившись над дочерью Бляша, как будто хотел преклонить перед ней колено.
На веранде ждал извозчик с двумя овечьими полушубками.
– Это для вас, – показал Бляш на полушубки. – В них вы не вызовете подозрений.
Мордхе с Вержбицким закутались поплотнее, сели в сани, и Бляш взял у извозчика поводья:
– Оставайся дома, я сам их довезу!
Он хлестнул лошадей, те взмахнули хвостами, качнули головами и пошли вверх в гору. Сани выехали на узкую заснеженную дорогу, двор исчез из виду.
Тоска охватила Мордхе. Он недоумевал, почему Бляш сам везет их через границу, почему для дочери было так важно, чтобы отец сам поехал с ними.
Тяжелое небо нависало над головой, давило серыми облаками, между которыми проплывал серебряный серп, больше похожий на тень Луны.
Мордхе взглянул на Вержбицкого, он тоже сидел с потерянным видом.
Откуда-то тянулись невидимые нити, они тянулись от близких, страдающих сердец, сильно, очень сильно тоскующих и болеющих из-за разлуки. И когда тоска сменилась сдавленным плачем, достаточно было закрыть глаза и забиться в темный угол, чтобы невидимые нити, тянущиеся по миру, принялись трепетать от тоски, расставлять сети, пронизывать камень и железо, пока не достигали сердца, к которому обращена тоска.
Лошади въехали в лес, их поглотила темнота. По обеим сторонам дороги стояли деревья со склоненными ветвями. Закаркала ворона, за ней другая, третья, и со всех сторон послышалось карканье. Лошади ржали, выбрасывали комья снега из-под копыт и летели по наезженной дороге.
Сани выехали из леса, и на холме показались черные полосы шлагбаума.
– Это граница, – тихо сказал Бляш.
Он остановил лошадей, слез с саней и, не говоря ни слова, исчез в кустах.
Мордхе и Вержбицкий, закутанные в полушубки, молчали. Они смотрели в темное беззвездное небо; ночь, граница, которую им предстоит пересечь, – все это внушало им страх. Казалось, сани навсегда останутся в этой темноте. Вержбицкий засунул руки в рукава и принялся напевать мелодию.
– Закрой рот, – шепнул ему на ухо Мордхе.
Мелодия, которую Вержбицкий мурлыкал сквозь зубы, обостряла холод и сгущала темноту. Из леса веяло пустотой. Время от времени каркала ворона. По снегу скользнула человеческая тень, за ней вторая, третья. Вдали показались люди, высокие, худые, они вышли из леса и направились к саням.
Мордхе знал, что это деревья, а не люди. Глупо было бояться, тем более что они ехали с Бляшем. И все же он глубже забрался в сани и заметил, что у Вержбицкого дрожат ноги.
Подошел Бляш, сел и погнал лошадей, которые устремились вперед, засыпая глаза колючими снежинками. Не успели они оглянуться, как Бляш так резко остановил лошадей, что пассажиров отбросило назад. Они увидели корчму.
– Вот мы и в Австрии! – крикнул Бляш. – Здесь в корчме переночуете и на рассвете поедете на голуминском поезде в Краков. Ну, будьте здоровы, удачи вам! Доброй ночи!
Их сердца были исполнены благодарности к Бляшу, им было жалко расставаться с ним. Они понимали, что теперь в неоплатном долгу перед этим человеком.
Вскоре они уже стояли в густом лесу и смотрели друг на друга, словно досадуя, что отпустили Бляша. Сани исчезли, оставив лишь след от полозьев. Вержбицкий обнял Мордхе:
– Брат, ведь мы живем вместе, я имею в виду – евреи и поляки. Живем уже сотни лет вместе и не знаем друг друга! Если бы кто-нибудь мне рассказал о том, что с нами только что произошло, голову даю на отсечение, я бы не поверил! А его дочь? Я имею в виду дочь Бляша, это же с ума можно сойти!
– Ты уже сошел с ума. – Мордхе освободился от его объятий. – Что за нежности вдруг? И если тебе понравилась дочь Бляша, я тут при чем?
– Э, брат, я не об этом, не об этом, – ответил Вержбицкий пристыженно. – Иди к черту, ты все портишь! Пойдем лучше в корчму, выпьем по стакану пива!
Глава четвертаяВ Кракове
Когда друзья приехали в Краков, было еще темно. Они решили подождать на вокзале, пока не рассветет, а потом пойти на Ягеллонскую улицу, где им нужно было сообщить о своем приезде.
Они перекусили, Вержбицкий удобно уселся в глубокое кресло и тут же задремал. Мордхе не спалось. Он шагал по пустому вокзалу, в одном углу которого спал на чемоданах офицер, а в другом – Вержбицкий.
Полная дама с нарумяненными щеками лениво вытащила кипящий самовар. С улыбкой, за которой прятался зевок, она болтала с молодым билетером, выглядывавшим из окошка с решеткой.
Мордхе вошел в зал третьего класса. Горожане стояли у стойки, кто с пивом, кто с водкой, и оживленно беседовали. В центре зала сидели крестьяне на своих мешках, кое-кто спал. Несколько евреев в тяжелых капотах, в шубах с облезлыми воротниками сидели в углу, стараясь не привлекать к себе внимания и тихо переговариваясь.
Подошел поезд. У выхода появился поляк, высокий и широкоплечий, он почти закрыл собой дверной проем. Медные пуговицы блестели на его голубом сюртуке, длинные закрученные усы, свисая как перевернутые вопросительные знаки, придавали его лицу зверское выражение. Спокойно, полуприкрыв веки, словно был на вокзале один, он выкрикивал басом названия станций, на которых остановится поезд.
Началась беготня. Народ уезжал, приезжал, и казалось, под сводами вокзала еще долго слышались шум уехавшего поезда и эхо названий станций, которые перечислил поляк.
Еврей с полным мешком на плечах вошел, огляделся испуганными, как у зайца, глазами в поисках свободного места. Мимо прошел поляк и так сильно задел мешок, что еврей чуть не упал. Он воспринял это как шутку, вымученно улыбнулся, и его испуганные глаза в суете не заметили компанию евреев, сидевших в углу. Поляк развернулся и с решительным видом опять направился в его сторону. Мордхе перебежал ему дорогу и спросил еврея:
– Вы кого-то ищете?
Незнакомец, увидев перед собой еврея, успокоился и ответил с болезненной улыбкой:
– Никого не ищу. Кого мне искать? Но когда приходится ждать среди поляков, хочется поговорить с евреем… Среди своих чувствуешь себя уверенней… Вы же видели, как гой толкнул меня! Я вижу, пане, что вы не местный?
– Не местный.
– Вы здесь, конечно, по делам.
– Да.
Еврей взял в рот кончик бороды и тут же выплюнул его.
– Я имею в виду… Не окажете ли вы услугу еврею?
– Кто, я?
– Да, пане, вы. Мне нужно попасть домой, я оставил жену с больным ребенком, чтобы поехать по делам… А рассвет все медлит, не светает, и все тут! Я бы вас очень попросил, сделайте милость, пане… Вы ходите в польской одежде. Без бороды… я имею в виду.
– Чем я могу вам помочь?
– Разве вы не знаете, что еврею нельзя находиться в Кракове ночью, только в Казимеже? Видите, как работает у гоев голова: я могу приехать ночью на поезде, домой уехать тоже могу, и что? Мне нельзя ходить ночью по улицам, ведущим от вокзала к рынку. А что делать, если не знаешь, как быстро перемещаться в пространстве, и не хочешь рисковать жизнью? Тебя могут убить, если выйдешь на улицу. Я подумал, не будете ли вы так добры и не проводите ли меня, здесь недалеко, вы бы мне очень помогли. С вами я был бы спокоен. Когда идешь с поляком, никто не цепляется.
– Что? Евреям нельзя жить в городе?
– А вы об этом не знаете?
– Если вы считаете, что я могу вам помочь, пойдемте!
Они вышли из вокзала. Было еще темно. В воротах показалась ночная стража, стукнула несколько раз палкой для порядка и посмотрела им вслед.
Мордхе забыл, где находится, забыл, что встретил еврея из гетто, который торопливо пробирается в темноте по пустым улицам, а он, Мордхе, совершает доброе дело, как многие евреи, рисковавшие жизнью ради спасения своих братьев в минуту опасности.
– В Кракове нет ни одного еврея?
– В городе?
– Да.
– Ни одного, то есть богатые евреи находят выход, дают взятки, а как иначе? И потом, какой еврей захочет жить среди гоев, если можно жить в Казимеже среди евреев?
Дома редели. Свежий яркий новый день разжигал пламя на улицах, мешкал, как незнакомец, и, коснувшись Вислы, выходил из пустоты.
– Дошли спокойно, слава Богу. – Еврей отдышался и указал на мост. – Здесь тоже могут побить, вот там безопаснее, уже дома… Вы, конечно, еще не молились, заходите, позавтракаем вместе…
Деревянный мост отделял Краков от Казимежа.
Мордхе не слушал, как еврей благодарит его, он смотрел на замерзшую Вислу, в которой отражался красный рассвет. Смотрел, как мост шатается под сгорбленным евреем. Острые кресты желтого костела прорезали небо над залатанными крышами.
Мордхе стало неловко, что он держится особняком от своих, и он тоже пошел по мосту. Глядел на маленькие домики, узкие проулки. Тут и там шли евреи с сумкой с талесом[55]55
Молитвенное покрывало, которое мужчины накидывают поверх одежды во время утренней молитвы.
[Закрыть] под мышкой. Открывались лавки с едой. На ставне открытого окна висела табличка с нарисованным сапогом и надписью большими буквами под ним: «Меир Абарбанал». От этого имени стало тепло, сразу представлялся старый Абарбанель[56]56
Ицхак бен Йегуда Абарбанель (1437–1508) – еврейский ученый, библейский комментатор, государственный деятель.
[Закрыть], который, не желая оставаться при царском дворе, сбежал из Испании, а его имя докатилось до самого Казимежа.
Мордхе взглянул на сапожника через окно. Грузный, обросший еврей сидел и стучал молотком по сапогу. Его длинная борода колыхалась между молотком и сапогом, а он, Мордхе, куда он идет? Что он делает здесь, в Кракове, когда его братья заперты здесь, в узких проулках, и рискуют жизнью, выходя на улицу?