Текст книги "1863"
Автор книги: Иосиф Опатошу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Гибель за веру
Ночь, беззвездная, безлунная, уже сражалась с горящими тенями. Одержав верх, она разложила тени среди пустых бочек из-под вина, среди гаснущих каминов, протянула их от рынка до городских окраин.
Безмолвие парило над землей, где миллионы скованных желаний дремали в разгоряченных телах и ждали завтрашнего дня, когда произойдет сожжение неверных.
Переплетенные руки и ноги, полосатые, покрытые татуировками животы, узкие, сгорбленные плечи.
Воздух, набухший от плоти, впитывал куски растерянной души, вырывавшейся из открытых ртов, и предвещал наступление тайного мира.
От погашенных фонарей ночь стала темнее и гуще.
Сон вступил в свои права, убаюкивал в темноте видениями, переставлял реки, горы, города. И чем толще тюремные стены, чем глубже подземные казематы, тем быстрее одолевал их сон, тем радостнее он расправлял свои крыла.
Тюрьма, почерневшая с годами от дождя, возвышалась над городом, точно обрубок сгустившейся ночи. Шум рынка и улиц не достигал тюрьмы, заблудившиеся звуки разбивались о карнизы, о неотесанные камни, торчавшие из тяжелых стен здания, словно замурованные тела.
Внутри влажных стен царила холодная тишина высохших колодцев, и чем глубже уходила вниз винтовая лестница, тем становилось холоднее.
В камере, на деревянной койке лежал сгусток темноты. В глубине теплилось слабое голубоватое пламя и загоняло сумерки по углам и под лежанку. Пламя играло на камнях, извивалось, мерцало и плавило тайные силы, ожидавшие своего часа, жаждавшие слова.
Мысль не может воплотиться в жизнь, когда она нага и расплывчата. Она не может вынести своего света, божественного света, и нуждается в облачении, в слове. Она отдает себя в распоряжение человека, помогает ему творить миры, провоцирует его, чтобы он с ее помощью, с помощью мысли, сравнился с Богом, бросил Ему вызов.
Тайные силы захлопали крылами вокруг сгустка темноты, и сумерки стали рассеиваться, слой за слоем. Свет, юный рассветный луч, упал на лежанку и стал пробиваться все выше и выше, словно обрушились шлюзы, и наводнение принесло с собой радость.
Проступили буквы. Один дворец, а за ним и другие мечтали о силе света, как тело мечтает о душе.
На досках спал Шломо Молхо[38]38
Португальский маран (настоящее имя – Диогу Пирес), снова принявший иудаизм и объявивший себя Мессией. В 1532 г. он был арестован испанским королем Карлом V и сожжен на костре в Мантуе как вероотступник.
[Закрыть], повернувшись лицом на восток и внимая свету мироздания. Он дышал ровно, как ребенок, в морщинах вокруг закрытых глаз таились печаль и радость.
Прозрачный воздух окутал его, оградил от действительности и перенес в мир, чей отблеск служит источником жизни всех существ. Сознание Шломо Молхо прояснилось, он увидел образ, услышал голос и низко поклонился:
– Говори, мой господин, твой слуга слушает!
Наставник Молхо стоял перед ним: высокий, светлый, он простирал тонкие, нежные руки в широких рукавах, поводил ими, как ветвями, и сливался с голубоватыми огоньками пламени, проступавшими из темноты.
Связанный Ицхак лежал на камнях. Глаза, губы, все лицо его было освещено и расплывалось в голубоватом пламени, вытягивалось, будто слабые, далекие звуки. Пространство наполнилось скрытым, никогда не иссякающим огнем.
В Молхо пробудилась смелость ребенка, которого в мечтах всегда сопровождает мать, следуя за ним по нехоженым тропам.
Белые рукава наставника взметнулись, словно птицы, окутали Молхо, точно широкие крылья, и поднимали его все выше и выше. Он познавал один мир за другим, тело стало легче, тоньше, превратилось в дуновение ветра вокруг его собственной души.
Наставник нагнулся и прошептал Молхо:
– Печаль, большая печаль довлеет над миром. Видишь, как жертвенное пламя скудеет, гаснет? Мир выживает благодаря добрым делам, совершаемым для жертвоприношения. Без любви, без добрых дел мир не выживет. Человек по природе скверен, склонен к злодеянию, и, если бы не праведники, чьими поступками руководит только любовь, мир бы уже давно был разрушен. Подними глаза, Молхо, что ты видишь?
– Слева я вижу трон, белый как снег, а справа – синий трон, как сапфир.
– Белый трон, Молхо, – это трон справедливости, а синий – милосердия. Мир грешен, Молхо, мир скверен, Бог сидит на троне справедливости и хочет погубить мир. Ему достаточно увидеть разгорающийся огонь под Ицхаком, и Бог исполняется милосердием. Огонь жертвоприношения гаснет, добрые дела скудеют. Злодейство занимает место любви, и мир погружается в холод. Молхо, нужно, чтобы жертвенный огонь разгорелся. Как можно больше добрых дел, как можно больше любви, чтобы мир продолжил свое существование.
Голубоватый прозрачный ветерок, окутывавший душу Молхо, внял святым речам наставника, и Молхо расплакался от большой радости:
– Слава тебе, Всевышний, что оказал мне честь стать твоей жертвой.
Молхо открыл глаза. Как скала, срывающаяся с вершины горы и уносящая за собой в пропасть деревья и куски земли, так Молхо принес из неведомой дали огонь, который сам Бог зажег в человеке, чтобы тот перестал быть тенью.
Молхо сидел на лежанке.
Вдали мерцали огни. Круги перед его глазами сужались, наплывали друг на друга, и он, Молхо, начал раскачиваться вместе с камерой. Вскоре все остановилось.
Пробили часы на тюремной башне, обрушивая с высоты отрезки времени. Темнота содрогнулась – динь-дон, метнулась от одной башни к другой и с каждым ударом покидала человеческую жизнь. Все проходит, все проходит.
Он спустился с лежанки, подошел к узкому окну с железной решеткой и всмотрелся в густую темноту перед его глазами – тюрьма в тюрьме.
Не было ни первых мгновений творения, ни ангелов, ни жизни. Ничего, ничего. Бог только приблизился к бездне и готовился явить Себя. Он поставил точку, завершил мысль, и началось сотворение мира.
Кровь отхлынула от висков Молхо. Нет ни неба, ни земли. Бездна без начала и без конца, ничто. И в этой пустоте мучается от скорби душа, бьется в четырех стенах и не властвует сама над собой.
– Я ищу Тебя, Господь. Каждое мгновение я готов оставить на Земле свое тело. Не в теле моя сила. Твои дети знают, что Ты страдаешь, что Ты избавишь их от изгнания благодаря Своему оскверненному имени, что Ты не можешь жить без них, какими бы грешниками они ни были. И все же, Господь, не один я готов умереть ради Тебя. Не сотни, не тысячи, а весь народ готов принести себя в жертву. Как заслужить сожжение во имя Тебя, Господь?
Далекий гомон голосов ударился о стену. Молхо отошел от окна и встал посреди камеры.
Пустота вокруг него была глубокой, словно бездна. Узкие плечи поднимались, становясь все уже и уже и превращаясь в заостренную стрелу, и в этой узости зарождались боль и сила.
Не во всем заключено имя Бога, даже не в каждой из двадцати двух букв. Но как понять, что, когда вспоминаешь слово, светлый образ отзывается и обретает четкие черты? Никуда не исчезает глубокая скорбь, бездна без формы и без слов. Ты можешь перебирать буквы: смешивать начало и конец, конец и середину, пропускать, переставлять, добавлять, комбинировать, но то, что призвано объяснить второе слово, которое тянет за собой третье и четвертое, – это невысказанное и замалчиваемое, невидимое, но зрячее, разрастается и заполняет огромный мир. Великанам любой звук кажется немым и слепым. Звуки нужно искать в движении плеча, в изгибе тела, в собственной беспомощности.
Молхо должен только захотеть… нахмурить лоб… распахнуть руки… и…
– Как Ты, Господь, я одним взглядом остановил Тибр, когда он вышел из берегов. Ведь мне достаточно протянуть руки, чтобы самые далекие мысли из будущего стали прошлым. Моя левая рука находится в прошлом, а правая – перемещает миры, приближая их на тысячу лет. Годы проносятся, не останавливаясь ни на секунду и не старея, а куда они уходят? Куда, Господь?
Он сжал горячую голову ладонями, прислонился руками к мокрым стенам и так сидел в углу, согнувшись.
Узкие плечи ссутулились. Он дышал прерывисто и хрипло. Дыхание поднималось к потолку камеры, парило, как земля в апреле, когда из глубины ее недр вырывается жидкое пламя и порождает клубы пара в попытке взломать земную кору.
– Явись, Господь, один раз, в последний раз. Я сидел в заключении и наблюдал за толпой, собравшейся со всех сторон, чтобы посмотреть на мое сожжение, и с криками атаковавшей тюрьму. Я спокойно вышел им навстречу, потому что Твое слово, слово Господа, горело во мне, как пламя. Народ взломал двери, сорвал с меня плащ, и я, раздетый, шел по колено в крови, и Твой голос горел во мне: «Ты должен идти в город! Ты должен идти в город!»
– Не оставляй меня, Бог, будь со мной, как ты был с Самсоном, когда враги выкололи ему глаза.
В душе у него зазвучала мелодия, которая вырывалась из стиснутых губ, из носа, из каждого сустава и сухожилия.
Молхо натянул на себя плащ и прилег на лежанку.
Под его ногами клубился свет, преграждая ему путь. Столп света летел впереди, вел его по горам и долинам, не останавливаясь ни на мгновение.
Река источала небольшой поток света, который влился в столп и зажег в воздухе золотые и серебряные огоньки, и река не вышла из берегов от такого количества света.
Девушка в цветных одеждах стояла в воде. В ее черных волосах блестело солнце, а между пальцами, тонкими настрадавшимися пальцами, трепетали огоньки.
– Идет Мессия! Идет Мессия!
Одежда на девушке становилась прозрачной, ее окутывала голубая дымка, которая тянулась к столпу света.
– Я не могу больше ждать!
– Что ты делаешь одна в горах, Двойра?
– Я жду Мессию, Шломо, я жду тебя!
– Он придет, моя невеста, он будет с тобой.
– Ждать так долго…
– Укрепись в вере, Двойра.
– Если мир грешен…
– Ему нужна жертва, Двойра.
– Жертва? Я боюсь…
– Не бойся, Двойра, о, если бы Господь выбрал меня. Но у Него есть кандидаты и поважнее – реб Йосеф Каро[39]39
Крупнейший раввин и законоучитель XVI в.
[Закрыть], весь Цфат[40]40
В XVI–XVII вв. из Европы в город Цфат бежали многие известные раввины-мистики.
[Закрыть].
– Так подойди поближе, мой жених, дай отдохнуть своим усталым ногам после тяжелого пути.
Руки тянутся друг к другу, влекут за собой огоньки света и звуки, миллионы звуков окружают Землю, как радуги.
Железная дверь камеры открылась, впустила внутрь сгорбленную фигуру, снова закрылась, и в замкнутом пространстве раздались слова:
– Не дольше пяти минут!
Незнакомец достал из-за пазухи фонарь, посветил им во все стороны, пока свет, как сглаз, не упал на Молхо.
Молхо сел.
Незнакомец увидел его, подошел и подал пакет:
– Переоденьтесь, реб Шломо Молхо, быстрее. Счет идет на минуты. У выхода вас ждет повозка с лошадьми.
– Я не хочу бежать, реб Юслман!
– Вас сожгут, реб Шломо!
– Молхо уже не раз сжигали, но он сейчас говорит с вами.
– Король безжалостен!
– Инквизиторы в Риме не были милосерднее!
– Вашим приездом в Регенсбург вы усугубили положение евреев.
– Может, так должно было случиться, реб Юслман!
– От чьего имени вы говорите?
– От имени Господа.
– Своим поведением вы подвергаете опасности всех нас.
– А вы, реб Юслман, удлиняете изгнание!
– Об этом никто не может судить!
– Об этом говорю вам я. Ваши поступки удлиняют рабство. В вас говорит худший из язычников. Чего стоит ваша жизнь, жизнь раба, когда его господин в изгнании?
– Чем вы можете доказать мне, реб Шломо, что вы посланник Бога?
– Сегодня же, сегодня же утром вы убедитесь в этом, реб Юслман.
– Я не могу больше оставаться здесь, реб Шломо, опасность велика, король велел мне уехать из города.
Молхо придвинулся к окну, за которым серели полосы рассвета, поднял голову, и его взгляд, неподвижный взгляд больших глаз, горевших над впалыми щеками, упал на сгорбленного Юслмана, на его цветную лату[41]41
Отличительный знак, который евреи обязаны были носить на одежде.
[Закрыть].
– Посланник Божий неуязвим, реб Юслман.
– Да пребудет с вами Бог, реб Молхо.
Дверь тяжело отворилась, разлучив их, и Молхо еще долго всматривался туда, где стоял Юслман, и слушал, как его шаги растворяются в тишине коридора. Окно слегка задрожало. Мимо проехала повозка. Стало еще тише.
Рассвет перенес железную решетку на стену напротив окна, вытянул ее и разрезал на квадраты.
Птичка прыгала из квадрата в квадрат, словно заблудившись в железных прутьях.
Молхо погнался за птичкой, протянул руки, хлопнул ими и остановился, так и не сумев ее поймать.
Его охватила тоска, он пожалел об упущенной возможности спастись от смерти. Душа его рыдала, пытаясь отыскать Бога в темноте. В камере, где рассвет лежал на стенах и на полу и треугольником на лежанке, теперь казалось темнее, чем ночью.
Голод терзал его и лишал божественного слова.
Жизнь, вся жизнь Молхо предстала перед его глазами, точно пылинка, и дразнила его, смеясь, что он так верит в силу мысли, при том что его тело порой не в состоянии справиться с голодом.
Молхо бился о стены, о доски лежанки и извивался, как червяк. Ему показалось, что распутница, сменив крылья на ноги, подползает к нему на четвереньках, он подпрыгнул, схватил ее за шиворот и закричал ей прямо в лицо:
– Это ложь! Тело может освободиться от всего, от всего! Нужно только иметь Бога в сердце!
Он больше не метался с закрытыми глазами по камере. Божественное провидение уничтожило стены, раздвинуло границы. Гематрия, цируф и гемура[42]42
Три основных способа достижения скрытых смыслов в Торе путем вычисления численного значения букв, их перестановки и сочетания.
[Закрыть] перебросили мосты, высветили образы, составили божественное имя, сочетали буквы, развернули перед глазами горящий алфавит, и над всем этим стоял Молхо, сплетал и ковал тайные силы, излучая божественный дух, говорил Божьим словом, а все, чего касался его взгляд, обретало жизнь.
Ржавые замки заскрипели. Звук тяжелых шагов слышался вместе с лязгом цепей, раздававшимся с высоты, из глубины и тонувшим в пространстве.
Молхо поднял голову, ему показалось, что где-то открылась дверь. Гнетущая темнота камеры застила ему глаза. От слабости он присел на лежанку и взглянул на буквы и гематрии, расположившиеся у него под ногами. Он взглянул на них, как на врага, вскочил с криком, ударившимся обо все четыре угла камеры, спрятал лицо меж влажных стен, как ребенок, прячущий лицо в подушку, чтобы не видеть чудовища, и стал размахивать руками, отгоняя от себя скверные мысли:
– Господь, не оставляй меня!
Ключ два раза повернулся в замке, и в проеме двери показался кардинал в красной сутане с Библией в левой руке.
Молхо поднялся. Его измученное лицо просветлело. Глаза – глубокие темные впадины – засветились торжественным покоем, с уважением встречая кардинала.
– Ты знаешь, Диогу Пирес, что тебя ждет?
– Знаю, кардинал.
– Я пришел от имени короля, Диогу Пирес. Еще вчера король приговорил тебя к сожжению. Я с трудом уговорил его смилостивиться ради святого папы римского. Я знаю, что Клемент Седьмой проявит милосердие. Он не хочет твоей смерти и верит, что ты раскаешься и вновь станешь христианином. Сделай это ради нашего Отца, сделай это ради нашего Господа Иисуса, страдавшего за грехи наши… за грехи всего человечества… Покайся, и он простит тебя…
– Мы, евреи, не принимаем жертву Иисуса, у нас есть своя собственная.
– Какая?
– Наша жертва – Ицхак.
– Ицхак не был сожжен, – перебил его кардинал.
– Человек грешен, – твердил свое Молхо, – он ходит по колено в крови, и, если праведник не принесет себя в жертву, грешники погибнут.
– Верно, Диогу Пирес, верно, так должен говорить каждый богобоязненный христианин.
– Так говорит еврей.
Огоньки засверкали в темных глазах Молхо, словно подтверждая, что он ничего не боится, потому что он, Молхо, несет в себе слово Бога.
Молхо мягко взял кардинала за руку и подвел его к окну.
Толпа с церковными флагами собралась у тюрьмы. Полуголые нищие с голодными глазами и грешными лицами, дерзко и пугливо озираясь, сновали в толпе, подстерегали по углам, как бездомные собаки у мясной лавки, и пугали голубей, ворковавших на соборной площади.
Нищие стояли на коленях вокруг полуразрушенного собора, целовали каменные стены с полустертыми, едва заметными в предрассветной мгле изображениями святых. От старости у одного святого стерлась голова, у другого – ноги. Змей протягивал яблоко, а на месте Евы зияла дыра, куда нищий примостил свою суму.
– Ради них, ради черни ты принесешь себя в жертву? – Кардинал указал на толпу.
Молхо не ответил, только посмотрел глазами, полными печали, на кардинала. И в этой печали было столько презрения к окружающему миру, что кардинал отпрянул и начертил в воздухе крест.
– Да пребудет с тобой Бог!
Стая испуганных голубей пронеслась так близко к окну, что их крылья овеяли прохладой разгоряченное лицо Молхо.
– Нет большей радости, чем погибнуть во имя Бога!
Седой кардинал обнял его:
– Не поминай лихом.
Стражник, подглядывавший в приоткрытую дверь и знаками дававший понять любопытным товарищам о том, что происходит в камере, подумал, что святой кардинал целует проклятого колдуна.
Новость быстро распространилась по коридору и разошлась среди толпы на площади.
Незнакомца с морщинистым лицом и голыми черными, как земля, ногами подняли на плечи, и, когда вокруг стало тихо, он показал на костер, возвышавшийся над площадью:
– И вы, дураки, думаете, что Божий посланник будет сожжен? Вы бросите в огонь только его тень, тень посланника! Сам он останется жив, он здесь среди вас. Его слово, слово Бога, который не поклоняется ни королю, ни папе, несет вам богобоязненный Мартин. Городские калеки, сядьте у тюремной стены. От одного его прикосновения слепые начнут прозревать, а хромые пойдут.
– Так он не сгорит? – спросил кто-то из толпы.
– Если намажется кровью саламандры, то не сгорит, – сказал второй.
– Где взять кровь саламандры?
– У старого лекаря, торгующего травами у собора.
– Добрые люди, пропустите!
– Пропустите бедного калеку! – Со всех сторон нищие потянулись к тюрьме и стали рассаживаться у кованых железных ворот. Один привязал к воротам рукав, второй – штанину, держа наготове культю. Ворота открылись.
Калеки ринулись внутрь, кто поднимал костыль, кто – культю. За ними хлынул галдящий народ, словно собиравшийся штурмовать массивное здание.
На лестнице стоял Молхо.
Толпа отступила, поклонилась, подобно черной туче, замерла на мгновение в замешательстве между воротами и тюрьмой и вдруг расступилась, давая Молхо дорогу.
В кандалах, с замком на губах, чтобы не разговаривал с толпой, Молхо медленно спустился по ступеням. С двух сторон к нему подошли толстые монахи с набожными выражениями на лицах.
– Святой, смилуйся!
– Избавитель!
Слепые протягивали тонкие руки в длинных рукавах. Хромые разматывали повязки на ногах. Матери проталкивались вперед со своими парализованными детьми и просили Молхо:
– Взгляни, святой Сирил, исцелитель калек, помоги нам!
Молхо, завернувшись в плащ, смотрел прямо перед собой. Его охватила огромная радость, пробудившаяся в душе и хлынувшая на него с узких изогнутых улиц, на которых его встречали полукруглые ворота, облепленные калеками.
Радость делала его бесплотным, заставляла постепенно сбрасывать одежду, а тело – синее пламя вокруг души – поднималось над людской толпой и больше не чувствовало цепей на ногах. Руки – белые тонкие руки – одним прикосновением снимали бельма с глаз слепых, они тянулись к свежему утру, тянулись к жертвоприношению Ицхака, качавшемуся у Молхо перед глазами, прогоняли голубыми огоньками пламени зло из этого мира и сами превращались в огонь, горевший посреди рынка и ожидавший его, Молхо.
Глава шестаяТереза
Когда Мордхе закончил писать, уже занялся день. Он сидел за столом, не в силах оторваться от стопки исписанной бумаги, в которую он вдохнул жизнь. Жизнь, родившаяся на бумаге, была пылинкой окружающей бесконечности. В этой пылинке заключалась вся сила Мордхе. Бесконечность устремилась к Мордхе со всех сторон, он почувствовал слабость, отодвинул листы и откинулся на спинку стула. Он посмотрел на полоски света, пробивавшиеся сквозь стекло, и принялся раздеваться сидя.
В коридоре хлопнула дверь. Мордхе показалось, что мадемуазель Тереза вернулась домой. Он услышал, как за стеной кто-то раздевается и ложится в постель. Снова наступила тишина.
Бессвязные обрывки мыслей мелькали в голове Мордхе и не давали сосредоточиться на чем-то одном. Он подумал о Терезе, но тут же вспомнил о другом.
Не раздевшись, Мордхе растянулся на кровати и вскоре заснул.
Когда он проснулся, ему показалось, что он только что задремал, однако день был в разгаре. В проеме двери стояла Тереза в нижней сорочке до колен. Косы парика небрежно спадали на плечи, будто были оторваны. Лицо было выпачкано кровью. Мутные голубые глаза невидяще глядели на Мордхе. Она таращила глаза, как человек, приходящий в себя после эпилептического припадка.
Кровь застыла в жилах у Мордхе. Было ясно, что Терезу ранили. Он вскочил с кровати:
– Что случилось? Что с вами, мадемуазель?
Тереза не ответила, глядя потухшим, бессмысленным взглядом, однако чувствуя присутствие другого человека рядом с собой. Она отпрянула, затем обняла Мордхе и вздрогнула. Ее маленький носик совсем побелел, губы распухли. Непослушный язык твердил сквозь сжатые зубы:
– Мон шер… мон шер…
Мордхе усадил ее на кровать, дал ей напиться и принялся вытирать лицо. Он хотел спросить, где ее ранили, и заметил, что у нее изо рта идет кровь.
Постепенно глаза у нее прояснились, белки глаз посветлели, а лицо стало таким бледным, будто из него выцедили всю кровь, до последней капли.
Красавица Тереза, которую знал весь дом на бульваре Сен-Жермен, и не одна дверь открывалась, когда она спускалась по лестнице, та самая Тереза лежала теперь у Мордхе в комнате сломленная, с потухшим взглядом. Пудра на ее лице затвердела, потрескалась и скопилась в морщинках вокруг глаз, как раскрошившаяся известь в трещинах старого здания.
Она рассказала банальную историю об отце, алкоголике и эпилептике, который никогда не кормил семью, только тратил деньги, которые зарабатывали дети. Детей воспитала улица, а когда они подросли, то проявилась отцовская болезнь. Она, Тереза, пришла вчера домой усталая и чувствовала, что сейчас начнется припадок. И как только она закрыла за собой дверь, принялась раздеваться и расшнуровывать туфли, то почувствовала головокружение и упала лицом на пол. Когда она пришла в себя, ей стало душно, не хватало воздуха, и она принялась искать дверь, чтобы выйти на улицу. Она пыталась открыть все двери в коридоре… Дверь Мордхе была не заперта.
Тереза замолчала и стала оглядываться по сторонам. Ей было все удивительно, словно она пришла из другого мира. Глаза не могли сразу оглядеть всю комнату и выхватывали отдельные детали. Голова кружилась, мысли расползались, как намокшая солома.
Прошло некоторое время, пока Тереза поняла, что лежит в кровати незнакомого мужчины, вспомнила, что с ней произошло, и поняла, как она сюда попала. Она подняла к лицу длинные бледные пальцы и расплакалась, точно беспомощный ребенок:
– Боже мой, где я, где?
Она тихо плакала. И когда досада и стыд, охватившие сердце, утихли от слез, Мордхе подошел и начал ее успокаивать:
– Не беспокойтесь, мадемуазель, вы у соседа. Лежите спокойно, плакать не нужно, это только повредит вам. Если вам неловко в моем присутствии, скажите, я уйду.
– О, месье, – Тереза протянула к нему белые руки, – не оставляйте меня одну, я прошу вас… Если можно, откройте окно, мне так душно…
Он открыл окно. Лучи света, падавшие на купол Пантеона, слепили глаза, зажигали огоньки в окнах соседних домов, отражались в воде, которая скопилась в выбоинах деревянной мостовой, вымытой дворниками. Цвета менялись, распадались на оттенки, перед глазами плясали холодные золотые блестки. Гулкий стук тяжелых лошадиных копыт звучал над деревянной мостовой, его перекрывал крик торговцев. Низко висело холодное чистое небо.
Мордхе поставил чайник и принялся объяснять, почему его кровать стоит не у окна.
– Если позволите, я сейчас передвину кровать к окну.
– О, пусть месье не беспокоится. Здесь много воздуха. Месье делает чай? Хорошо! Если вам не трудно, в моей комнате на столе лежит пакет с пончиками, свежими пончиками, которые я принесла. Я думаю, вас это не затруднит.
– Почему нет? – Мордхе и сам удивился своей обходительности, настоящий кавалер.
Комната Терезы всегда привлекала его освещенным окном с задернутыми шторами. Неизвестность за шторами будоражила его воображение. Когда Мордхе проходил мимо Терезиной двери, ему очень хотелось заглянуть к ней.
И вот Тереза сама послала его в свою комнату, куда он и направился, исполненный юношеского задора. Взявшись за ручку замка, он почувствовал печаль, а события с невероятной скоростью стали мелькать у него в голове, словно огромное колесо с цветными спицами пронеслось мимо него, обдув ветром, и в образовавшейся пустоте показалась улыбка.
– Ну и что? Ну и что?
Если бы не белая кровать с балдахином и розовыми занавесками, стоявшая посреди комнаты, можно было подумать, что здесь устроена выставка японской коллекции. Все в комнате было маленьким: стол, стулья, даже чашки выглядели скорее игрушечными, нежели настоящими.
Мордхе почувствовал приятный запах, похожий на запах письма от любимой женщины, который трудно описать словами.
Он взял со стола пакет с пончиками, еще раз огляделся и вышел.
За несколько минут, пока Мордхе отсутствовал, Тереза успела причесаться, умыться и принялась изящно разливать чай, будто ничего не произошло. И если бы не пятна у нее на щеках, никто бы и не подумал, что совсем недавно это лицо было искажено страданием, а глаза ничего не выражали.
Тереза разорвала бумажный пакет, пончики рассыпались по столу и наполнили комнату запахом свежей выпечки. Она подала Мордхе стакан:
– Пожалуйста, месье, пончики очень вкусные.
Они ели и болтали без умолку. Мордхе старался, чтобы Тереза забыла о случившемся, шутил и, как только она начинала рассказывать о себе, менял тему беседы. Девушка смеялась, пятна исчезли с ее щек, морщины разгладились, она помолодела.
Мордхе подумал, что Тереза должна нравиться мужчинам, он удивлялся, как может меняться ее взгляд: только что он был бессмысленным, а сейчас выражал теплоту, но в любую минуту мог исказиться пугающей злобой эпилептика.
Первый раз в жизни Тереза встретила мужчину, который отнесся к ней хорошо и за это ничего не попросил. Поначалу это очень пугало девушку, она не знала, к чему это может привести, каждый день ждала, что что-нибудь произойдет, и, когда за несколько недель ничего не случилось, она стала испытывать безраздельную преданность и непомерную благодарность, редко встречающуюся у людей, чаще – у породистых собак.
Тереза заметила, что Мордхе не нравится, когда она ходит ночью по барам и кабаре. Он никогда не говорил об этом, но она почувствовала, и как ни трудно было остаться вечером дома – кабаре и бары придавали ее жизни хоть какой-то смысл и были необходимы ей, как папиросы завзятому курильщику, потому что в этих ночных заведениях она могла что-то заработать, – все же два-три раза в неделю она оставалась дома. Она боролась сама с собой, не желая показывать Мордхе, что делает это ради него.
В такие вечера неуютная комната Мордхе, где тяжелые размышления путались в паутине, облепляли стены и прятались по углам, преображалась, будто получая исправление. Женственность Терезы смягчала нахмуренные лица. Тяжелые мысли становились легче, в комнате чувствовалась женская забота – забота парижанки, у которой в каждой сборке платья, в каждой складке шляпки есть душа, твердящая, что все это не просто так, это было придумано и создано в маленькой комнате в мечтах о том, что не сегодня-завтра Париж будет лежать у ее ног.
Всю свою любовь к Мордхе, о которой Тереза никогда не говорила, она вкладывала в заботу о комнате. Она отыскала среди его старых вещей медную гравюру Фелиции, которую Мордхе получил при отъезде из Коцка. Тереза поняла, что это не его сестра, и гравюра пропала. Потом она нашла портрет Двойры, выяснила у Кагане, что это мать Мордхе, поместила его в рамку из черного бархата и повесила в угол. Перед портретом не хватало только лампады, чтобы Двойра выглядела как святая.
Благородное лицо, высокий штернтихл[43]43
Еврейский женский головной убор.
[Закрыть], жемчужное ожерелье, бледные пальцы сложенных рук – все дышало прозрачной старомодностью.
Тереза начала причесываться как Двойра, и ей так подошла эта прическа, что никак нельзя было заподозрить, что она кому-то подражает. Она выглядела совершенно естественно.
Мордхе снова перестал ходить в винный погребок, избегал встречи со знакомыми. Целыми днями он занимался военной подготовкой и целых три месяца штудировал с капитаном Виньи военную стратегию. Большинство добровольцев состояло из польских студентов, которые бросили занятия и со дня на день ожидали начала восстания.
Шли недели.
Мордхе заметил, что теперь Тереза не уходит по ночам, а вышивает дома шелковые подушки. Как бы поздно он ни возвращался, его всегда ждал ужин. Ему было непонятно, как девушка, не осознававшая своей греховной жизни, может оказаться такой нравственной и по-матерински заботливой, такой мудрой и практичной. Самым дорогим для нее был собственный дом, гнездо, где нет места постороннему глазу.
Тереза никогда не говорила о своем отношении к Мордхе, она обустроила их жизнь так искусно и просто, как будто иначе и быть не могло. Мордхе стало приятно бывать дома, а еда из винного погребка перестала вызывать аппетит.
Тихая домашняя жизнь пошла Терезе на пользу. Исхудавшее лицо пополнело и выглядело отдохнувшим. Нервная дрожь в глазах почти исчезла. За время жизни с Мордхе у Терезы не было ни одного припадка.
Вышивая, она все время представляла себе липовецкие леса, видела голодные горящие глаза, слышала клацанье волчьих зубов. Она выучила несколько идишских слов, желая понравиться матери Мордхе, которая глядела на нее гак внимательно из темного угла. Тереза представляла себе, что Мордхе – принц, а его родители живут в замке. Замок стоит в заснеженном лесу, там люди весь год ходят в медвежьих шубах и пьют горячий чай. Замок находится в недоступном месте. Мордхе, их единственный сын, голодает в Париже. Он поссорился с родителями. Они хотят, чтобы Мордхе вернулся домой, а он влюбился в бедную девушку, которую зовут Тереза.
Так она вышивала шелковые подушки своими девичьими надеждами, мечтала и вышивала, плела и выстилала свое гнездо всем самым лучшим, что в ней было, выстраивала стену между своей комнатой и внешним миром.
Она забывала, что сидит, как тысячи других терез, в меблированной комнатке. Ей казалось, что от кабаре ее отделяют заснеженные поля. Она глядела на Двойру и просила у нее, чтобы мечты сбылись.