355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Флавий » Посол без верительных грамот » Текст книги (страница 16)
Посол без верительных грамот
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Посол без верительных грамот"


Автор книги: Иосиф Флавий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)

3

– Все, Рой! – сказал Панов, встряхивая друга. – Очнись. И довольно плакать. Ты же видишь, я живой.

Однако прошло немало времени, пока у Роя перестали трястись ноги и руки и восстановилось умение говорить.

– Так вот оно, твое новое изобретение! – сказал он, когда они вышли наружу.

– Да, Рой. Изображение становится реальностью, а зритель превращается в одно из действующих лиц. Скажи мне, пожалуйста, спасли ли мы Павла от саргонов?

– А разве ты не видел, как мы его спасали?

– На моем стереотеатре каждый может смотреть свой особый спектакль. Для себя я выбрал другую программу. Она немного связана с занимающей меня теперь проблемой воспоминаний, правда, уже не моих личных, а, так сказать, общечеловеческих… В моей стереокартине мы с тобой перенеслись в прошлое, в далекий двадцатый век, прогуливались по Москве… И где-то на окраине увидели горящий деревянный дом, откуда доносился плач девочки.

– Ну, и…

– Конечно! Я вскочил первый, за мной ты вбежал в пылающее здание. Лопались стекла, мы перепрыгивали через горящую мебель…

– Ты мне скажи, что с девочкой?

– Ее вынес ты. Она даже не обгорела, только очень перепугалась.

– А ты, Шурка?

– Я погиб в огне, – грустно сказал Панов. – Все это очень странно, но как-то всегда получается так, что во всех моих стереокартинах сам я всегда погибаю.

ОГОНЬ, КОТОРЫЙ ВСЕГДА В ТЕБЕ

Создателем индивидуальной музыки общепризнан Михаил Потапов. На концерте Потапова – концерт состоялся первого мая 2397 года по старому летосчислению – изумленное человечество познакомилось с этой новой и такой ныне популярной формой музыкального самозвучания (сам Потапов употреблял, как известно, термин «музыкальное самопознание»). Вместе с тем не следует думать, что новая форма музыки появилась сразу готовая, как Афродита из морской пены. У великого творения Потапова есть не только история, повествующая о том, как оно заполонило в короткий срок умы и чувства, но и предыстория – и, к сожалению, трагическая.

Недавно разбирали архив известных физиков прошлого века – братьев Генриха и Роя Васильевых. Среди прочих документов нашли и материалы, бросающие свет на истоки индивидуальной музыки. Материалы эти будут опубликованы в сорок седьмом круге пленок «Классики науки», а здесь мы воспроизведем лишь речь Роя на собрании членов Общества классической музыки. Речь эта никогда не передавалась в эфир и не печаталась в официальных пленках общества. Возможно, это объясняется тем, что классическая музыка, сегодня имеющая снова немало поклонников, в те годы почти полностью была позабыта: собрания ее немногочисленных адептов не привлекали широкого внимания.

Ниже дан сохранившийся текст речи; начало, к сожалению, утрачено.

1

…Это произошло незадолго перед последней болезнью Генриха. Он уже прихварывал: ранения, полученные при загадочной аварии звездолета на Марсе – тайна, впоследствии им же с таким блеском распутанная, – были залечены, но не преодолены. Внешне Генрих оставался бодрым, красивым, быстрым, но я уже смутно догадывался, куда идет дело, и в один нехороший день – я потом объясню, почему он нехорош, – силой вытащил брата из лаборатории.

– Ты дурак, Генрих, – сказал я. – А я скотина. Не спорь. Я не терплю преувеличений и что говорю, то объективная истина.

– Я не спорю, – возразил он кротко. – Но я хотел бы знать, что тебе от меня надо?

– Сейчас мы выйдем наружу. И будем ходить по городу. И погуляем в парке. А возможно, слетаем на авиетках к морю и покувыркаемся на волне. И если мы этого не сделаем, я буду чувствовать себя уже не скотиной, равнодушно взирающей, как брат неразумно губит себя, а прямым убийцей.

Он с минуту колебался. Он глядел на приборы с грустью, словно расставался с ними надолго. Мы в это время расследовали записи второго механика звездолета «Скорпион», единственного человека, оставшегося в живых после посадки галактического корабля на планетку Аид в системе Веги. Загадок была масса, многие не разъяснены и поныне, а тогда все казалось чудовищно темным.

Генриху не хотелось бросать эту работу ради прогулок, мне тоже не хотелось, но это было необходимо, так ослабел Генрих. И я за шиворот бы оттащил его от приборов, если бы он не уступил.

Но он покорился, и мы вышли за город.

Я не буду описывать прогулку. Самым важным в ней, как вскоре выяснилось, было то, что, на общую нашу беду, мы повстречали в парке Альберта Симагина.

Он несся по пустынной аллее, словно запущенный в десять лошадиных сил. У него был полубезумный вид, рот перекосился, он молчаливо, без слез, плакал на бегу. Генрих остановил Альберта. Генрих дружил с ним еще в школе. Мне же не нравились в Альберте несдержанность, слишком громкий голос, глаза тоже были нехороши: я не люблю хмурых глаз.

– Откуда и куда? – добродушно спросил Генрих. Я особо подчеркиваю добродушие тона, с Альбертом. Генрих всегда разговаривал только так. Я и сейчас не понимаю, чем этот шальной фантазер привлекал Генриха.

Альберт закричал, будто о несчастье:

– Из музея! Откуда же еще?

– Зачем же бежать из музея?

Как вы понимаете, это спрашивал Генрих, а не я. Я лишь молча рассматривал Альберта.

– Ничего ты не понимаешь! – произнес Альберт яростно. Просто удивительно, до чего некоторые люди бестолковы!

– Объясни – пойму.

Объяснением путаную, шумную речь Альберта можно назвать лишь условно. Я понял одно: в музее Альберт рассматривал четверку несущихся коней – недавно законченную картину Степана Рунга, не то «Фаэтон на взлете», не то «Тачанки в походе», названия не помню. Лихие лошадиные копыта сразили Альберта. Он ошалел от облика коней, его истерзала экспрессия бега, опьянила музыка напрягшихся мускулов, – именно такими словами он описал свое состояние. Картина ему звучала, он не так видел, как слышал ее. Он сказал: «Трагическая симфония скачки». С этого и начался его спор с Генрихом. Генрих удивился:

– Вещь Степана я знаю, во мне она вызывает иные ассоциации. И если уж оперировать музыкальными терминами, то я бы сказал, что картина звучит весело, а не трагически.

– Чепуха! – прогремел Альберт. Черноволосый, лохматый, с очень темным лицом, с очень быстро меняющимся выражением диковатых глаз, то вспыхивающих, то погасающих, он всегда казался мне малость свихнувшимся. Колокольно гремящий голос Альберта меня раздражал, и я опасался, что разговор взволнует Генриха, а ему было вредно волноваться. Генрих, правда, улыбался, а не сердился.

– Ты примитивен! Ты не понимаешь главного: каждый слышит в картинах свою собственную музыку.

– Ты отрицаешь объективную реальность?..

– Я не отрицаю, я утверждаю. Отрицают люди, не умеющие создавать. Я создатель. Я утверждаю, что там, где тебе послышится хохот, мне раздастся плач.

– Но это и есть отрицание объективной всеобщности восприятия.

– Вздор! Это есть утверждение объективной всеобщности своеобразия. Ты проходишь мимо тысяч женщин равнодушно, а одна потрясает тебя, та самая, мимо которой равнодушно прошли все твои товарищи. Она зазвучала тебе, а другие не зазвучали. А если бы прав был ты, то все парни влюблялись бы в одних и тех же женщин, в тех, в которых больше объективных женских совершенств. Но ты ищешь в женщине свою музыку, а не глухие объективные добродетели.

– Странный переход от картины в музее к влюблению в женщин!

– Нормально. Живопись – музыка красок, а любовь – музыка чувств и поступков.

– Короче, все звучит?

– Все звучит! Все музыкально: вещи и дела, слова и чувства. И каждый человек воспринимает мир по-своему – музыка мира у каждого своя. Для тебя скачка коней на картине Рунга – веселая пляска, для меня – мрачный реквием.

Генрих радовался диковинам. Он лукаво поглядел на меня.

– Выходит, я услышу в Пятой симфонии Бетховена шаги судьбы, а ты, Рой, драку у кабака.

– Не говори о Бетховене! – зарычал Альберт. – Древние мастера писали принудительную музыку. Они бесцеремонно навязывали слушателям созданные ими мелодии. Я же толкую о свободной музыке, которая звучит в твоей душе вот от этой тучи, этого солнца, этой зелени, этих домов, этих прохожих, от самого тебя, наконец, хотя, сказать честно, ты не очень хорошо звучишь!

Запальчивость Альберта все больше веселила Генриха. В ту минуту и я порадовался, что он с увлечением спорит, я и догадаться не мог, к чему приведет этот странный спор.

– Как жаль, что твоя индивидуальная музыка – нечто абстрактное, ни на каком инструменте не услышать.

– Опять врешь! Такой инструмент есть! Я его сконструировал сам. Он записывает музыку моего восприятия. Я бежал из музея, чтобы не потерять ни одной ноты из зазвучавшей во мне мучительной симфонии бега. Встреча с тобой спутала гармонию инструментов моей души: вместо симфонии получается какофония. Идите оба к чертям! До не скорого свидания!

Генрих помахал ему рукой, я сказал:

– До свиданья, Альберт! – И это были единственные слова, произнесенные мной за все время встречи.

2

А на другой день мы узнали, что Альберт умер. И еще оказалось, что мы были последними, кого он видел перед смертью, это засвидетельствовал он сам, прокричав роботу-швейцару: «Повстречал Роя и Генриха! Вот же бестия Генрих, он жутко меня расстроил дурацкими сомнениями, но теперь я ему покажу, теперь я ему покажу!» После этого он заперся в кабинете, откуда послышались непонятные звуки, тоже запечатленные на пленке швейцара, а часа через два наступило молчание. Робот воспринял молчание Альберта как сон, но это была смерть.

Утром Генриха и меня вызвали в квартиру Альберта.

Он лежал на полу около исчезнувшего силового дивана – очевидно, скатился в агонии, так и не успев ни крикнуть о помощи, ни выключить интерьерное поле. Я часто видел мертвых и на Земле и в космосе, в последние годы мне с Генрихом приходилось распутывать загадки многих непонятных смертей, но такого странного трупа мы еще не видели: Тело Альберта свела жестокая судорога, и руки и ноги были столь невозможно выкручены, что, казалось, это немыслимо совершить, не ломая костей, но кости были целы, так установила медицинская экспертиза: первое, что бросалось в глаза, был этот ужасный облик тела, молчаливо кричавший о безмерном страдании. И вот тут начинается странное: на лице Альберта закоченело выражение счастья, он радовался своей гибели, он ликовал, он восхищался – такое у меня создалось впечатление, и чувство, возникшее у Генриха, было такое же. И вторая странность – тело почернело: Альберт словно бы обгорел.

Я стоял с минуту около трупа, потом отошел. Мне страшно было глядеть на Альберта. Я не дружил с этим человеком, как Генрих, но неожиданная его гибель была так ужасна, что разрывалось сердце.

– У тебя трясутся губы, Рой, – сказал Генрих. Он еле держался на ногах от волнения. – Мне кажется, тебе плохо.

– Не хуже, чем тебе, – возразил я, силясь улыбнуться. – На тебе тоже лица нет. Смерть есть смерть, ничего не поделаешь.

В комнате уже были следственные врачи. Я обратился к ним:

– Что случилось с Альбертом? Один из врачей ответил:

– Похоже на отравление каким-то ядом, вызывающим гибельное повышение температуры. Ожоги на теле, по всему, произошли от внутреннего огня. Точно узнаем на вскрытии, а пока скажу: в моей практике еще не было столь загадочной смерти.

– В моей тоже, – сказал я.

Генрих молчал и осматривался. Не помню случая, чтобы Генрих сразу высказал свое мнение в трудных ситуациях: ему надо было предварительно сто вещей посмотреть, сто мыслей продумать, прежде чем он решится выговорить одну фразу.

В комнате стоял незнакомый аппарат, и вокруг него стал кружить Генрих, после того как справился с первым волнением. Труп отнесли в морг. Я отвечал и за себя и за Генриха на вопросы следователей-врачей, сам задавал им вопросы – на три четверти их они ответить не смогли, – потом поинтересовался, что обнаружил Генрих. Ничего важного он не открыл. Аппарат был усилителем электрических потенциалов, довольно сложное сооружение, но для чего он предназначен и как действует, понять из осмотра было непросто, а отпечатанной схемы ни на приборе, ни в комнате мы не нашли.

– По-моему, эта штука связана с работой мозга, – проговорил наконец Генрих. – Вот эти гибкие зажимы накладываются на руки, эти – на шею…

– А эти проглатываются, – хмуро сострил я, показывая на два шара, похожих и величиной и цветом на апельсины. – Закуска неудобоваримая, что, впрочем, Альберт доказал своей трагической гибелью.

Так мы еще некоторое время перебрасывались словами, а потом на стереоэкране зажглась картина вскрытия трупа, и мы, не выходя из комнаты Альберта, стали свидетелями того, что происходило в морге. Вывод прозектора был таков: Альберт скончался от ожога, охватившего все его тело. Это был редчайший случай внутреннего самовозгорания, гибель от пламени, промчавшегося по нервам, бурно закипевшего в артериях и венах, безжалостно обуглившего кости и мышцы. Один из медиков сказал, что в древние времена насквозь проспиртованные алкоголики, у которых в крови было больше спирта, чем кровяных шариков, вот так же воспламенялись, когда к ним подносили спичку. Другой возразил, что Альберт алкоголиком не был и горящей спички к нему не подносили. Этот медик считал, что гибель – от электрического тока: если на тело наложить электроды, подвести напряжение в несколько тысяч вольт, то сквозь ткани промчится ток такой силы, что порожденная им теплота изнутри убьет человека. Третий медик заметил, что электрической казни Альберта не подвергали, а сам он не смог бы выбрать подобный вид самоубийства, ибо у него не было высоковольтной аппаратуры. Этот рассудительный медик собственного суждения о причинах смерти Альберта не имел.

Я попросил следователя, вместе с нами наблюдавшего стереокартину вскрытия:

– Разрешите нам остаться в квартире Симагина. Мы хотели бы на месте трагедии поразмыслить о ее причинах.

Он ответил, по-моему, с большим облегчением:

– О, пожалуйста! Мы будем признательны, если вы прольете свет на загадку этой смерти.

3

– Ну? – сказал Генрих, когда мы остались одни. – Не сомневаюсь, что у тебя уже готова версия драмы, и настолько невероятная, что только она одна справедлива. Ибо ты не раз говорил, что загадки только потому и загадки, что в основе их лежат редкие причины, а мы чаще всего ищем тривиальностей. Или не так?

Он шутил с усилием, у него было грустное лицо. Вы понимаете, что и мне было не легче. Но я поддержал его иронический тон, чтобы не дать расходиться нервам. Меня все больше беспокоило состояние Генриха. Мы в свое время раскрыли тайну гибели Редлиха, были свидетелями трагической кончины Андрея Корытина, очень близкого нам человека. Все это были грустные истории, наш успех в распутывании тех тайн не доставил радости ни Генриху, ни мне. Но еще ни разу я не видел Генриха таким подавленным. Теперь я знаю, что он уже был болен, но тогда еще не понимал этого, сверхмудрые медицинские машины тоже не обнаружили проницательности. Одно я представлял себе с отчетливостью: Альберта уже не воскресить, нужно, чтоб рана, нанесенная его гибелью Генриху, не оказалась непосильной тяжестью для него.

– Искал, конечно, невероятного, но в голову лезут одни тривиальности, – сказал я.

– Ладно. Объяви свою тривиальность, если на невероятное стал неспособен.

Все было в манере наших обычных разговоров. Генрих часто издевался над моим методом работы, хотя все важные идеи, принесшие этому методу известность, принадлежали ему, а не мне. Он был такой – сперва насмехался, потом загорался. И в тот день, начиная рассуждение, я не сомневался, что где-то в середине он, увлекаясь, прервет меня и продолжит сам – и гораздо лучше продолжит, чем мог бы сделать я.

– Альберта сжег внутренний пламень, – сказал я. – Так установили медики. Остается раскрыть, что породило губительный пламень. Алкоголь отпадает, электрический разряд тоже. Тем не менее был какой-то физический агент, породивший испепеляющий огонь.

– Иначе говоря, смерть чудом не произошла. С таким проницательным выводом согласиться можно.

Я спокойно продолжал:

– Итак, глубинное потрясение. Что могло потрясти Альберта? Он умер через несколько часов после встречи с нами. Робот свидетельствует, что, раздраженный твоими возражениями, Альберт собирался тебе что-то доказать. И оно, это пока непонятное нам «что-то», его доконало.

– Стало быть, я косвенно являюсь причиной его смерти?

– Не ты, а то, чем он собирался побить тебя в споре. Какой-то неопровержимый аргумент против тебя, который он разыскал, – вот что погубило его.

– Постой, постой! – сказал Генрих. Брошенная мной и неясная мне самому, признаюсь честно, мысль уже превращалась у него во все озаряющую идею. Так и раньше бывало, так было и в тот раз. – Давай вспомним, о чем мы спорили с Альбертом. Я утверждал, что музыку великих композиторов все люди воспринимают, в общем, одинаково, а он возражал. Говорил, что у каждого в душе творится своя особая музыка и что при помощи такой индивидуальной музыки люди познают мир. «Все звучит – вещи, слова, чувства», – разве не так он сказал?

– Именно так. Но чем он мог опровергнуть тебя? Я говорю об этом: «Теперь я ему покажу!»

– Только одним: показать физически, что вещи и события создают в его психике музыку. Он сказал, что картина Рунга воображается ему трагической симфонией, неким мрачным реквиемом. Я был бы опровергнут, если бы ему удалось записать эту симфонию, и не просто записать как нечто им сотворенное, так работают все композиторы, но и показать, что каждая нота порождена картиной, он лишь звучащий инструмент, а не творец.

– Итак, Альберта сожгла музыка, порожденная картиной Рунга. А накал ее вызван страстным желанием убедить тебя, что музыка вещей реально существует. Но как и где зазвучала убийственная музыка?

– Этого пока не знаю. Надо думать.

Генрих быстро заходил по комнате. Он всегда молчаливо, возбужденно бегал взад и вперед, когда его озаряла новая идея.

– Вот он, убийца Альберта! – сказал Генрих и показал на аппарат, возвышавшийся посреди комнаты.

4

Мне тот аппарат тоже показался подозрительным, но утверждать, что в нем корень несчастья, я бы не решился. Ни одно из моих сомнений Генрих не опроверг. Он умоляюще поднял руки:

– Не требуй от меня слишком многого! Я еще не нашел, а ищу. Это пока голая идея.

– Любые идеи, голые или одетые, надо доказывать. Лишь диспетчерам, возглашающим посадку в планетолеты, верят на слово.

Мы опять с осторожностью осмотрели аппарат. Он не кусался, но и яснее не стал. В нем таилось по крайней мере две загадки: непонятно было, для чего он, и еще темнее – как он действует. Генрих стоял на своем: в аппарате материализовалась музыка, испепелившая беднягу Альберта. И до самой кончины несчастный не понимал, что гибнет, вот отчего на лице его окаменело выражение счастья, когда тело перекрутила судорога паралича.

– Я приду к тебе на помощь, – сказал я Генриху. – Я знаю, где источник питания таинственного аппарата. Если в нем творилась музыка души Альберта, то питался он жизненной энергией его тела. Не надо искать подключений к внешним энергетическим станциям. Аппарат-вампир, высасывающий тело, чтобы усладить душу.

Генрих задумчиво смотрел на гибкие провода с зажимами на концах; от аппарата шло пять таких проводов.

– Это можно проверить, Рой. Если я закреплю зажимы на своих руках, ногах и на шее…

– Ты не закрепишь их там, Генрих. Ты меня часто раздражаешь, это верно, но погибнуть на моих глазах я тебе не разрешу.

– Если это будет на твоих глазах, я не погибну. И ты должен понять, что иного способа проверки не существует.

Тут я приближаюсь к самому трудному пункту моего рассказа. Как я осмелился поставить такой опасный эксперимент на человеке с расстроенным здоровьем, к тому же на моем брате? Ответить на этот вопрос сейчас, после известных событий, не просто, тем более что я хочу объяснить факты, а не оправдываться.

В продиктованной мной большой биографии Генриха, где я подробно рассказывал о наших совместных работах, я уже отмечал, что Генрих бывал невыносимо упрям. Он мог кричать и упрашивать, был то мучительно молчалив, то еще мучительней красноречив, умел находить такие неожиданные аргументы, что парировались они лишь с трудом, если их вообще удавалось парировать. Об этой особенности его характера часто забывают историки наших работ, но я не мог с ней не считаться.

Но главное было все-таки не в этом. С упрямством Генриха я бы как-нибудь справился, противопоставив ему собственное упрямство. Была и другая причина, почему я согласился, и очень важная причина, смею вас уверить! Вначале мы ставили опыты над собою попеременно, даже чаще подопытным бывал я, с детства у меня здоровье крепче. Ничего хорошего из этого не вышло. Генриху не хватало хладнокровия, чтобы руководить рискованными опытами. Он то увлекался экспериментом и забывал обо мне, то, пугаясь моего состояния, раньше времени обрывал опыт. В своей выдержке я был уверен больше. Вы вскоре убедитесь, что если в общем это правильно, то в конкретном том случае я переоценил себя, и это едва не породило новую трагедию.

– Согласен, но ставлю жесткие условия, – объявил я. – Первое: мы раньше обследуем этот прибор в нашей лаборатории, и пока не получим его подробной схемы, никаких экспериментов не будет. Второе: если в этом дьявольском сооружении творится музыка, то ее должен воспринимать не ты один, но и по крайней мере второй слушатель – я. Стало быть, раньше разработаем приставку, делающую явными неслышные внутренние звуки, потом начнем вызывать их к жизни или, вернее, к смерти, ибо звуки эти – убийцы. И последнее: чтобы установить, насколько музыкальна продукция этого треклятого аппарата, мы пригласим на испытание еще двух человек – толкового медика из породы тех, которые не только лечат болезни, но и привлекают к ответственности объекты, вызывающие заболевания, и настоящего музыканта, умеющего и воспроизводить музыку и критически в ней разбираться.

– Медика ты найдешь легко, – сказал Генрих, усмехаясь. – Но отыщешь ли столь разностороннего музыканта?

– Уже отыскал. И могу тебя заверить – парень что надо!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю