355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ион Друцэ » Бремя нашей доброты » Текст книги (страница 4)
Бремя нашей доброты
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:08

Текст книги "Бремя нашей доброты"


Автор книги: Ион Друцэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)

Конечно же, Чутура была не дура, когда кому-либо давала прозвище. Нику приняли сразу и, устроив его у какой-то старушки на квартиру, купив жене еще один клетчатый плед, на зависть всем чутурянкам, ибо эти пледы входили в моду под именем шалей, накормив и напоив своих стригунков, Умный под самый вечер выехал из Сорок.

Совершенно случайно в тот же день учитель Микулеску хлопотал в городе по делам своей школы. С трудом, но ему все-таки удалось приобрести кое-что из наглядных пособий: карты, глобусы, несколько пачек книг, чтобы заложить основы местной школьной библиотеки. Поскольку попутные телеги долго не попадались, он решил выехать из города на чем случится. Один подвез его вместе со своим багажом до Рублениц, второй завез под самую Згурицу. А там еще кто-то ехал косить люцерну, подвез версты три, и вот стоит он в поле, на полдороге, и уже солнце клонится к закату, а ему еще ехать и ехать...

И вдруг – о великий боже! – он увидел великолепных, в серых яблоках стригунков Харалампия Умного. Он приготовил багаж, приподнял шляпу в знак приветствия, но эти стригунки с чего-то вдруг понесли, и тяжелый холодок сомнений в праведности богом созданного мира начал подкрадываться к сердцу учителя.

– Домой, господин учитель? – крикнул ему на ходу Умный.

– Домой.

– И я вот в сторону дома... Не могу их, право, никак...

И проехал, оставив учителя в поле. Собственно, дело было вовсе не в учителе – он бы его, конечно, подвез, но у учителя был груз, а этим стригункам ни за что нельзя было давать растягивать мышцу – лошадки, ходившие в упряжке, уже не годятся для верховой езды. Это могло сильно ударить по карману, а учитель, что же, доедет, дорога пылится и ночью. Десять-двадцать леев заплатил – и подвезут хоть до самого Русалима!

Благословенная рука,

И зерна вырвались на волю!

А хваткий сеятель идет

По свежевспаханному полю...

"Сеять-то мы сеем, – думал про себя Микулеску, – но урожаи снимают без нас, и выращенные на наших хлебах чудо-кони несутся вихрем мимо, одурачив умных грамотеев и оставив в пустом поле..."

Он, конечно же, добрался до Чутуры. Оставил всю поклажу в школе, и, благо учебный год был завершен, забрал свои вещи, и рано утром уехал. Больше его никто не видел, никто ничего не слышал о нем, и только изредка его имя нет-нет да и мелькнет на устах его учеников, когда речь зайдет о каких-нибудь смешных приключениях детства.

Хорошее настроение

Чутурянин ни за что не сможет толком объяснить, сколько у него этой самой горемычной земли. Весной, когда из-под рваных, грязных лохмотьев талого снега начинают выглядывать озимые посевы, чутурянину кажется, что, на худой конец, он может стать рядом с самым скромным из помещиков. Богатый урожай – и все пойдет как по писаному: сначала помещик пригласит его на крестины, потом он сам пригласит того в гости.

А до урожая еще неизмеримое море тревог. Когда чутурянин ждет дождя, галопом несутся засушливые ветры; когда молит небо о хорошей погоде, чтобы спасти погибающие в сорняках посевы, идут проливные дожди. И все не вовремя, и все не так. Когда у соседа простаивали лошади и он предлагал их, чутурянину нечего было делать с лошадьми – теперь они нужны до зарезу, а сосед норовит пореже встречаться и поменьше говорить о своих лошадях.

С наступлением лета земли чутурян убывают, тают на глазах самым жестоким образом. Перед выходом на уборку у каждого ровно столько гектаров, сколько и значится по документам. Ну что ж, в конце концов не всем ездить в фаэтонах – только бы убрать все побыстрее, завязать мешки десятью узлами, а что до праздников, то сколько можно к себе приглашать, ведь можно и у других погостить!

Наконец, когда с горем пополам чутурянин соберет урожай, вдруг выплывут долги, о которых он запамятовал. Наступает тяжелая пора сбора поземельных налогов. Потом жена начинает тихо всхлипывать по ночам: приодеть бы семью на зиму, стыдно ведь. И, аккуратно проиграв все битвы, в конце осени чутурянин идет в корчму и напивается с горя: земли-то, оказывается, у него совсем нету.

Без земли чутурянин себя не мыслит. Земля – это его способ жить, его умение, его фантазия. Из земли чутурянин может сотворить все, что душе угодно. Из этих тяжелых чугунных борозд он может вычеканить себе друзей, с которыми хорошо провести один вечер, и друзей, которыми он дорожит всю жизнь. Земля для него – это упругая сила, дремлющая в плечах и просыпающаяся, когда нужно защищать честь чутурянина. Землю можно обратить в хорошее настроение, а еще земля нагоняет на чутурянина сладкую, туманную усталость, располагающую к самой буйной фантазии.

Земля есть закон сам по себе, и больше не применимы никакие законы, если речь идет о земле. С осени и до самой весны чутуряне находятся в дикой погоне за землей. У кого есть три лея в кармане, тот ходит и ищет того, у кого их только два. У кого два лея – те заманивают тех, у кого только один лей. Круглую зиму с утра до ночи заседает суд в Сороках. Земельные тяжбы крестьян выкормили до розовых, лоснящихся щек огромное количество адвокатов и удачно вывели в люди их потомство.

У кого нет больше денег, чтобы таскаться по судам, тот начинает точить топор и, наточив его, теряет последние просветы здравого смысла. С топором в руках чутурянин грозен, у него нет ничего святого, он запустит им в родного брата, в бога, в скотину своего соседа. Одно известие, что кто-то продал землю, на миг парализует Чутуру, она как будто начинает печалиться о чужой судьбе, но через день чутуряне снова держатся мертвой хваткой каждый за свой клочок.

К счастью, когда эта суматоха достигает белого накала, наступает весна и заманивает чутурянина в поле. Яркое солнце, теплый ветер, песня жаворонка и озимые посевы совместными усилиями возвращают его к давно утерянным надеждам, и чутурянин изумлен: боже мой, да ведь ничего еще не потеряно, он еще может стать рядом с помещиком, только бы хороший урожай, а там, глядишь, и в гости попрут друг к другу. Все начинается сначала.

С годами эта погоня за землей истощила, измотала, истрепала Чутуру. Люди стали ходить ленивой, осторожной, подстерегающей походкой. Смотрели преимущественно только под ноги – до остального им дела нет. Умными считались только разговоры о земле. Правы были только те, у кого имелась земля, все остальные считались неправыми. Звон медяков напоминал им скрип плуга, скрип плуга – медный звон; весь мир чутурян сузился до этих двух металлических звуков.

И вдруг однажды осенью, когда корчмарь нанял себе двух молодых помощников, чтобы было кому таскать вино из погребов, когда наиболее отчаявшиеся чутуряне вопрошали громогласно, есть ли правда на свете, и если есть, то где она, вдруг в это самое время объявился чудак в отличном расположении духа, который встал, улыбаясь, у своей калитки. Казалось, он только что вспомнил нечто очень веселое и теперь ждет умного человека, чтобы развеселить его.

Чутуряне опешили. Они подозревали, что этот хитрый Карабуш каким-то чудом раздобыл землицы и теперь хочет побалагурить на радостях. Они останавливались с кислыми лицами, выпытывали у него, подбираясь все ближе и ближе к вопросу о земле, а Карабуш смеялся: помилуйте, какая там земля! У него же, черт возьми, есть калитка, и для чего же люди строят калитки, как не для того, чтобы выставить на радость всему миру хорошее настроение, когда оно у тебя водится!

Их много, около двухсот, калиток в Чутуре. Они отличаются друг от друга в той мере, в какой отличаются сами хозяева, сколотившие их. Эти калитки ничего не прячут, они выставляют напоказ все, что у них есть. Тут говорят о земле, там жалуются, там проклинают, а иногда можно набрести на такую небылицу с бантиками, что будешь век смеяться. Со временем забудешь и саму небылицу, и ее бантики, а все еще будешь пребывать в хорошем настроении, которое, что там ни говори, украшает жизнь человеческую.

Калитка Карабуша была низенькая, неказистая, сплетенная из облупленной лозы. Но было время, она числилась на хорошем счету. С ней считались другие калитки, о ней помнили, перед ней заискивали. Потом калитка Карабуша погрустнела, часто пустовала, а если велись там какие-то разговоры, то были они грустные, все о земле да о земле.

Карабуш таскался по судам. У него были три гектара, но разбросаны они были по всем наделам. Лучший его участок, около полудесятины, оказался зажатым землями Харалампия Умного. Тот и в самом деле был не дурак – все копил и покупал земли, теперь от села до самого леса были его владения, и только вот эти карабушские полдесятины мешали ему сказать при случае, что вот, мол, от села и до самого леса все – мое!

Он долго уламывал Онаке обменять, продать тот участок, причем за ценой не стоял, да только не хотелось Карабушу расставаться с этим отцовским наследством, хоть ты что. Не сумев убедить его разумными путями, Умный стал прибегать к неразумным. Осенью и весной, во время пахоты, он нет-нет да и слизнет у Карабуша две-три борозды.

Встревоженный Онаке, чтобы межа не уползала, посадил с десяток вишенок вдоль нее. Умный вишен не любил, он сроду их в рот не брал и потому, выкорчевав плугом вишни, посадил там, где ему мерещилась межа, черешни. Это, в свою очередь, вывело из себя Карабуша, и он плугом выкорчевал черешни.

И началась мучительнейшая эпопея в жизни степных пахарей – отсуживание межи у соседа. Эти бесконечные траты на адвокатов, эти бессонные ночи перед судом, эти бесконечные хождения по мукам, потому что процессы шли годами, но вдруг одна из сторон оставляет самовольно поле брани, и, чу, что такое?

А ничего особенного. Просто как-то под вечер Онаке Карабуш вышел, стал у своей калитки и заулыбался, хотя суд так и не вынес окончательного решения. Возвращаясь как-то из Сорок в сырую, ветреную погоду и набив на обеих ногах кровавые мозоли, он часто и подолгу отдыхал. Стояла поздняя осень, степь была голая, только и затишье, что за телеграфными столбами. Постояв то за одним, то за другим столбом и наслушавшись таинственных песен древесины, он вдруг подумал: и с чего это они мне голову морочат? И у самого своего дома, увидев калитку, подумал: "Боже мой, как я мог ее забыть!" И вот он стоит у калитки и улыбается.

Вокруг дома бегает со всех ног стройная девушка лет семнадцати, наматывая пряжу для дорожки с ярко-ярко-красной каймой. Ей нравился человек, стоявший у калитки, она не могла скрыть своего интереса к нему и, появившись с намотанной пряжей, спросила:

– Отец, а вы чего улыбаетесь?

– С чего ты взяла! Стою так, по-стариковски...

Девушка не поверила, да он и не настаивал, чтоб ему верили. Нуца вошла с пряжей в дом, а Карабуш остался на прежнем месте, поджидая толкового человека, чтобы рассказать ему то смешное, что он только что вспомнил. Несколько человек пробовали заговорить с ним, да он не поддался: хорошую небылицу нужно знать, кому загоняешь, иначе угробишь ее ни за что.

В сумерках показался из переулка Тудораке Морару с большим топором на плече. Шел по улице, точно спешил на пожар. Стал он высоким, догнал ростом отца. Что-то молодцеватое пробивалось в нем, и только излишняя застенчивость мешала этой красивой ловкости показаться на свет божий. Онаке решил поведать свою небылицу только Тудораке и, чуть выйдя из калитки, спросил:

– Откуда возвращается молодец?

Тудораке не верилось, что кто-то может считать его молодцом. Посмотрев на Онаке, опустил топор, скупо улыбнулся, благодаря за доброе слово.

– В лес ходил, думал, может, пару бревен...

– Зачем тебе бревна?

Как-то так выходило, будто Тудораке пошел в лес не потому, что отец послал; просто ему понадобились бревна, взял топор и пошел в лес. Тудораке такой оборот дела необыкновенно понравился.

– Да вот забор был нужен, отец снова поссорился с дядей, и теперь без забора трудно. То наша курица к ним залезет, то ихний теленок к нам забежит.

– Что ж лесник, не дает рубить?

– Не дает.

Карабуш улыбнулся: ясное дело, какой лесник даст рубить! Но, однако, рубят люди как-то...

– Вот, парень, говоришь, что лесник не дает рубить... – Прищурив глаз, сладко причмокнул, вздохнул. – Да ты положи топор сюда, на травку, пусть отец с дядей сначала разберутся, чьи куры и чьи телята. Да... Было мне тогда лет семнадцать, нет, побольше. Хотя погоди, что же это я вру? Даже семнадцати не было. Ну, так вот. Пошел я было тоже в лес за дровами. Лесником был тогда один, по фамилии Казаку. И была у него дочь моего возраста... А ты знаешь, Тудораке, что значит красивая девушка, когда и отец и мать были в свое время немыслимо красивы? Ты не знаешь? Тогда я тебе скажу, что значит красивая девушка...

Тудораке стоял завороженный и счастливо мигал после каждого слова. Уже совсем стемнело. Нуца выбегала несколько раз, звала отца ужинать. Онаке был вынужден прервать свой чудный сказ, пообещав Тудораке, что, может, как-нибудь в другой раз...

На другой день начало этой небылицы взбудоражило всю чутурскую молодежь. К вечеру Тудораке, а с ним еще несколько парней выискали себе какие-то дела в той части села, где жил Онаке Карабуш, и нет-нет да и пройдут мимо белой лозовой калитки. Идут, замедлят шаги, приутихнут: кто знает, возле каждой калитки можно услышать нечто интересное, а возле этой тем более.

Ближе к сумеркам, покрякивая, вышел Онаке.

– Вчера вы как-то стали рассказывать...

И засмеялся самодовольный Карабуш.

– Рассказывал! Да я только чуть-чуть завел речь, потому что, да будет вам известно, эта красивая лесничиха была сущий дьявол!

Затем день за днем, вечер за вечером круглую неделю чутурская молодежь стояла, тесно обступив лозовую калитку, и слушала затаив дыхание. Изредка выходила Нуца звать отца ужинать, безжалостно прерывала историю в самых нервущихся местах, но парни не обижались: ладно, они же с ней играли в жмурки, ходили в школу.

Как-то вечером, когда все нити рассказа свелись к тому потрясающему моменту, когда все решало мгновение – было или не было, – Нуца позвала отца в третий раз, и Онаке, вздохнув, так и не завершил свою эпопею.

– Ладно, как-нибудь в другой раз...

На другой день вечерком он не вышел. Стояла поздняя осень. То дождь, то туман, а между дождями и туманами, наискосок, через дорогу, обитает господин ревматизм.

Парни еще не знали, что это такое, и по вечерам места себе не находили, им хотелось во что бы то ни стало узнать, чем кончилось дело у лесника. Они снова и снова собирались у калитки. Ждали долго, потом как-то пришло Тудоракию в голову: что, если войти в дом, разузнать толком, когда, где и что.

Ждали его ребята, ждали, а Тудораке не спешил вылезать обратно. В доме было чисто, тепло. Тянуть с Карабуша конец рассказа он не стал – умный человек сразу поймет, что при женщинах всего не расскажешь. К тому же Нуца вдруг выросла и стала очень похожей на дочку лесника, и, хотя неизвестно было, чем там кончилось дело, было ясно, что здесь история с бантиками еще не начиналась. Сидеть бы вот так и проследить своими глазами, как тут все обернется...

Тудораке расселся по-хозяйски, принялся рассказывать, отчего поссорился отец с отцом Мирчи. Только теперь он был хитер: рассказывал с таким расчетом, чтобы к самому главному едва подойти. Было уже далеко за полночь, когда Тудораке ушел, обещав как-нибудь зайти досказать остальное. Но ему не суждено было кончить свой рассказ: на следующий вечер он застал в доме Карабуша много парней, и тема разговора была совсем другая.

Шла осень, голые поля уже дышали холодом. Целую неделю висели над деревней тяжелые, угрюмые тучи, чутуряне поспешили все смолоть, припрятать, и немыслимое количество свободного времени обрушилось на Чутуру. Женщины пряли днем и ночью, чтоб приодеть семью, мужики сходили с ума по земле, а у молодежи появилась новая страсть.

Три низеньких окошка в доме Карабуша светились по вечерам до самых петухов. Неизвестно, куда исчез с их двора рыжий кобелек, имевший обыкновение молча хватать за ноги прохожих, не отличая своих от чужих. Когда шли дожди, Онаке стелил возле крылечка охапку соломы, чтобы в случае большой охоты можно было ноги вытереть.

Когда повалил первый снег, в доме уже не хватало ни лавочек, ни скамеек. Ей было семнадцать лет, она сидела возле печки, пряла, думала о своих каемочках и, казалось, понятия не имела о том, что происходило кругом. А в доме происходили сущие чудеса. Самые робкие и застенчивые ребята вдруг пускались в длиннейшие рассуждения, а известные балагуры сидели, стыдливо опустив ресницы. Делили улыбки, делили взгляды этой самой Нуцы и старались во что бы то ни стало одурачить тех, кому особенно везло при этой дележке.

Они все были очарованы лохматой шапкой Онаке, повешенной на крюк, чтобы просохла; им бесконечно нравилось пить из эмалированной кружки с двумя красными петухами; они каждый про себя составляли отчаянные планы, как отомстить за бедного Карабуша, – вы только подумайте, сажает человек вишню...

Чутурские девушки постарше, встретив этого семнадцатилетнего бесенка, очень мило беседовали с ней и старались завязать близкое знакомство. Родители ребят, пропадавших по вечерам у Нуцы, находили глубочайший смысл во всем том, что говорил Карабуш. Зато чутурянки божились, что Нуца и особенно ее мамаша знают какое-то колдовство и, видит бог, рано или поздно они сами завоют от своих заклинаний.

А парням нравилось, чтобы их колдовали, и они таскались сюда вечер за вечером. А за неделю до рождества, поздно вечером, когда кончился керосин в лампе и Карабуш завел было разговор о том, что и сон имеет свой смысл, появился еще один любитель небылиц. Вернее, влетел, не дав никому опомниться. Скрипнула калитка, донеслись шаги, легкий стук в дверь, и он уже на пороге, высокий, стройный, красивый. Черные, отливающие зайчиками волосы, крупные румяные губы и лицейский золотой квадратик на левом рукаве.

– Ника!

Он приехал на рождественские каникулы, но оказалось, что Чутура совершенно пуста. Днями его одногодки отсыпались, а что ни вечер собирались в доме Карабуша. Сорокский промышленный лицей и не претендовал на то, чтобы оторвать своих учеников от родных корней, так что Ника, как и большинство его однокашников, жил от каникул до каникул. Волочиться за дочкой противника своего отца ему было как-то не с руки, но и одиночество было не по нему. Из двух зол следовало выбрать наименьшее, и вот наконец сделан первый шаг.

– Добрый вечер.

Нуца все устроила таким образом, что рядом образовалось свободное местечко, и пряла она с трудом потому, что некому было ту прялку поддержать.

– Дай я тебе ее поддержу!

Он не любил упускать то, что могло принадлежать ему. Нуца хотела узнать, сколько классов он кончил, сколько еще осталось. Учился в шестом, а сколько еще впереди, один бог знает, ибо дни человека, как то давно замечено, сочтены...

Прошел Новый год, прошли каникулы. Недели две Нуца тосковала, потому что тот, который ей больше всех нравился, уехал. А потом нагрянули февральские метели, поклонников почти совсем не стало. Хотя метелям тем суждено было сыграть большую роль в ее жизни.

В Сорокском суде началось новое слушание дела о Вишнях и Черешнях. У Карабуша своих лошадей в том году не было, и он решил не таскаться туда по такому холоду. У Умного были две пары лошадей, но ему тоже не хотелось вылезать из дому в такую холодину, и, полагаясь на своих адвокатов, он передал сыну заглянуть на процесс и отписать, как, мол, там прошло...

Едва стихли метели, и Нуцыно сердечко екнуло, потому что, вы не поверите, она еще издали узнала его шаги и, о господи, это был-таки он!! Ника вошел с большим синяком под правым глазом и с выпиской, из которой следовало, что процесс выиграли Вишни.

– Аминь, – сказал Онаке и поспешил достать из погреба кувшинчик вина кисловатое, а все-таки свое.

Дом был полон. В честь справедливого сына все выпили по стаканчику. Выпила и Нуца, пожелав ему окончить еще много классов. Ника рассказал несколько подробностей, относящихся к тому, как его отец понимает юридические законы, привел в доказательство свой синяк и поспешил уйти. Нуца вышла проводить его, на улице шел снег, они прикрыли наружную дверь. Он что-то сказал, она засмеялась, и стало тихо-тихо.

Она часто выходила провожать парней, но как-то быстро зябла, ей что-то мерещилось под забором, и она спешила вернуться в дом, а на этот раз и не зябла, и ей ничего не мерещилось. Долго стояли они там, в темных сенцах, и не доносились ни смех, ни шепот. Целый час, целую ночь, целую вечность не возвращалась она, а когда наконец вернулась, увидела только свое веретено, и пряжа того вечера не годилась даже на то, чтобы подзадорить кошку.

Застонала молодая Чутура: эти дочки лесников, видать, ведьмы от рождения! Они целую осень таскались сюда, износили по паре обуви, с таким трудом добывали две-три шутки, дорожили ими, как сокровищами, а тут влетает красивый, чубатый, с крупными губами, и стала молодая Чутура безнадежно нищей. Хотя в отчаяние никто не впал – должно быть, откуда-то уже знали, что жизнь человеческая немыслимо длинная, что случается всякое, и никто не может сказать, с какой стороны подует ветер завтра.

В семнадцать лет Нуца стала счастливой – явление такое редкое и вместе с тем так часто встречающееся в этом возрасте. Ника так и не вернулся оканчивать лицей. В нем просыпался мужчина. Хоть отец и слыл Умным, сам он тоже был не дурак. Он любил, он был любим, а что еще в жизни человеку нужно?!

Теперь по вечерам уже никто, кроме него, не приходил к Карабушам. Зато Ника аккуратно являлся каждый вечер, сидел там допоздна, и видит бог, никого больше в том доме и не ждали. Так прошло лето, а осенью все решилось в течение каких-то двух-трех недель.

Как-то под воскресенье Ника послал сватов к Карабушам. В воскресенье по окончании службы жена Умного стояла у ворот церкви и так отчитала Тинкуцу и ее дочь, что, казалось, краснели и дороги, и заборы, и крест на сельском храме покраснел. В понедельник Ника спрятался в конюшне и затянул вожжи вокруг шеи – его спасли в последнюю минуту. Во вторник уже сам Умный вместе со своей супругой пришли к Карабушам извиняться – господи, погорячились, всего один сын, а ученье так шло ему, так его хвалили профессора! В среду заново сосватали Нуцу, уже с ведома обоих родителей. В пятницу Нуца села в фаэтон жениха, и они поехали в Сороки свадебное платье покупать. А в субботу Умный пришел к Карабушам выбрать хороший, славный денек для свадьбы.

Онаке Карабуш ходил какой-то отреченный, неприкаянный и немного глуповатый. Это с ним бывало и раньше, вдруг ни с того ни с сего человек глупеет, но это всегда ему для чего-то нужно было. Теперь, вероятно, глупость должна была спасти дочь, ибо Глупому с Умным не по пути. Рано или поздно, Умный Глупого околпачит, но, к сожалению, дома его предчувствий никто не разделял. Тинкуца была счастлива породниться с клетчатой шалью, сыновья были рады заиметь родню на западе, что до самой дочери, то она была вообще невменяема.

О, великий боже! Совсем другое имел он в виду в тот далекий вечер, когда вышел к калитке рассказать веселую небылицу с бантиками парнишкам с их окраины. Он думал отыскать хорошего, скромного парня, помочь ему поставить домик где-то рядом, в восточной части, чтобы быть поближе, но пришел Случай и все перевернул вверх тормашками. И нужно поднимать руки вверх – куда денешься. Когда человек остается совсем один, он должен уступить, чтобы не оказаться совсем уж в дураках. Онаке уступил, но судьба не уступила.

За неделю до свадьбы, в четверг, отправив сыновей в овчарню, Онаке поехал пахать те самые полгектара, которые отходили в приданое. Конечно, с этим можно было и не спешить – у Умного и лошади получше, и плуг берет поглубже, но ему хотелось еще раз побыть на том клочке земли, из-за которого он судился и который теперь, видит бог, уплывал от него навеки.

Нуца молча прощалась со своей семьей. В последние дни она стала на редкость ласковой и послушной, она хотела остаться в памяти хорошей дочерью, хорошей сестрой. И в тот день словно грех ее надоумил идти в поле, навестить пахавшего там отца, причем пришла она, как раз когда все было вспахано и нужно было помочь снять последние невспаханные бровки у самой межи.

Для нее это было не ново, она тысячу раз вела лошадей под уздцы, взяла их и на этот раз. Вокруг стоял стеной подсолнух Умного, и так в том году уродил подсолнух, такие огромные шляпы свисали над пахотой, что и Онакию, и Нуце, и самим лошадям приходилось то и дело уворачиваться от ударов.

Они уже почти все закончили, около ста шагов, не более, оставалось до дороги, как вдруг из глубины этих подсолнечных лесов откуда-то выскочила гигантская рыжая лиса и, нырнув коням под брюхо, скрылась в подсолнечнике по ту сторону пахоты.

– Тпр-у-у-у...

Лошади, тихие старые клячи, вдруг встали на дыбы, затем, дико захрапев, свернули с борозды и понесли наобум по подсолнечнику. Онаке крикнул дочери бросить поводок, и она бросила его, отбежала, но плуг, вылетев из борозды, валясь на бок, задел ее ручкой по колену. Она взвыла от боли, и Онакию показалось, что слышал, как железо ударило в кость, он слышал хруст. Удар пришелся по коленной чашечке, а ему, прошедшему войну, было известно, что это такое.

Через полчаса лошади мирно жевали возле телеги, Нуца, сидя рядом, мазала слюнками ушибленное, уже разбухшее колено, рыжую лисицу поглотили подсолнечные леса, ну а сам Карабуш уже в который раз стоял у разбитого корыта.

Нуца держалась молодцом.

В тот же день, под вечерок, она шла веселая как ни в чем не бывало к колодцу. Она шла легко, игривой походкой и только изредка вытирала холодную испарину на лбу. Но обратно, с полным ведром, Нуца уже не могла идти. Она искусала губы, отдыхала через каждые два шага, и, даже когда не двигалась, было видно, что она хромает и что у нее уже не те легкие, стройные ноги, которые так нравились Чутуре.

Во дворе Умного стояла запряженная телега, которую собирались посылать в Кодры за хорошим вином. Но тут начали приходить чутурские старушки, что-то нашептывать. Харалампие, закрывшись в доме с сыном, долго совещался. В тот же вечер он передал Онакию Карабушу, что для свадьбы они еще не готовы и очень просят, если только можно, отложить на неделю.

Всю эту неделю Нуца целыми днями бегала по Чутуре. Она была такая же стройная, такая же веселая, она ни капельки не хромала. Только ее маленькие крепкие ручки кромсали все, к чему бы ни притрагивались, только ее карие глаза, помутневшие от боли, метались во все стороны, да еще временами вдруг срывался голос – это было очень смешно, и она сама смеялась над этим.

А дотошные старушки неотступно следили за ней. Господи, для чего же они еще и жили, как не для того, чтобы следить! Они поджидали Нуцу в тихих переулочках, когда та шла одна, и, спрятавшись за акацией, вздыхали: прихрамывает-таки, бедняжка.

Свадьбу отложили еще на две недели. Онакий Карабуш запил, и Чутура стала забывать о ней: уж если свадьбу дважды переносят, а отец невесты напивается в корчме!.. Но зря спешила Чутура быть умнее других – в конце концов она таки состоялась, эта свадьба.

Стоял теплый воскресный день. Осыпались уже и орехи, и весь двор Харалампия Умного, окруженный орехами, был покрыт мягкой, шуршащей, но все еще пахнущей листвой. Играл привезенный из Ясс знаменитый оркестр военных воспитанников.

Ника был немыслимо красив. Все, что должно было в нем еще расти и наливаться соком, вдруг, в какие-нибудь два дня, налилось и расцвело. Ахнула вся Чутура, когда он вышел станцевать свой последний вальс с молодой невестой. Кто знает, как ей будет танцеваться после свадьбы, важно, чтобы Чутура запомнила, как она была красива и как станцевала свой последний вальс.

А Чутура впервые в жизни видела эту невесту, и ей не понравилось, как она танцует. Чутура ничего не хотела запомнить. Чутура удрученно смотрела на низенькую смуглую невесту с коротко остриженными каштановыми волосами. Было почему-то неловко видеть, как неумело семенит она ножками и с каким глупым форсом вывернула ручку на спине жениха.

Чутура смотрела. Чутура ахала. Чутура недоумевала и спрашивала: кто такая эта невесточка, откуда ее Ника выкопал? Половина Чутуры молча пожимала плечами, другая половина тоже удивлялась, и только две-три старушки доверительно сообщали: как же, дочь нуелушского богача по прозвищу Удачливый. Они в поле познакомились, потому что земли у них прямо межа в межу, так что, видать, и в самом деле судьба...

Чутура стояла окаменевшая и горько качала головой. Чутура спрашивала: а что же та бедняжка, неужто так и не придет на свадьбу? Одна половина Чутуры молча пожимала плечами, другая половина тоже не знала. Только две-три старушки доверительно сообщили всем: "Боже мой, разве вы не слышали? Отравилась сегодня утром, как только привезли музыку и заиграл оркестр, Нуца отравилась".

Но они еще не знали Онакия Карабуша, не знали его дочери. Нуца не отравилась. Она долго ревела, закрывшись в доме, а после обеда, когда молодые уже обвенчались и свадьба разворачивалась вовсю, она пришла посмотреть.

Она шла со своими молодыми братьями, уже догнавшими ее ростом, в новом красивом платье и впервые за все эти недели захромала перед всей деревней, захромала за все ее веселые прогулки. Она сумела быть красивее той, на которой Ника женился. Даже хромающая, она была бесконечно красивей.

Пришла осень, три низеньких окошка в доме Онакия Карабуша стали светить бледно и скупо. Чуть посветят, лишь бы успеть поесть, обменяться двумя-тремя новостями, и уже темно в доме. Более взрослые девушки, еще недавно заискивавшие перед Нуцей, теперь отворачивались, когда она шла по дороге. Чутурянки стали сомневаться, знает ли эта девушка и ее мать хоть какое-нибудь колдовство, или они просто так, любительницы. Наконец и сами чутуряне стали удивляться: что за человек этот Онаке Карабуш! Мелет, мелет у своей калитки, а если вдуматься, ну, ни одного умного слова!

Летние степные ночи

Когда натруженные руки вдруг заноют сладко-сладко и им до боли захочется кого-то приласкать, когда затарахтит по деревне последняя запоздалая телега, и ты вдруг почувствуешь себя бесконечно одиноким, и станет жалко самого себя, – вот тогда-то и наступают они на севере Молдавии, эти летние степные ночи.

И задышат долины прохладой, отголубеет знойное небо, станет синим-синим, как море. Лукаво замигают две-три звездочки. Кругом все замечтает, загрустит. Другими станут поля, иными покажутся деревни. То, что было любо солнцу, все, что оно согревало, не нравится луне. У нее свои любимцы, она иначе светит, иначе греет. Со всех четырех сторон света сочится тишина, великое царство покоя подчинит себе все живущее – и засветятся добротой глаза, и тихо-тихо зажурчит речь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю