Текст книги "Бремя нашей доброты"
Автор книги: Ион Друцэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
При всей своей усталости Мирча все же удивился:
– Чего-чего? О каком это вы пырее?
– А то ты не знаешь, что мои хыртопские гектары проросли насквозь пыреем. Что ж, – добавил он некоторое время спустя, – ты мог и позабыть. Как женился, так и подался – сначала в румынскую, потом в русскую армию. А мы с Нуцей и Тинкуцей много лет подряд, проклиная свою жизнь, с утра до вечера били тяпками, а вокруг одни белые шпагаты, одна пенька. По вечерам, идешь, бывало, домой как пьяный, рук до плеч не чувствуешь. Думаешь, вот завтра встанем пораньше, может, одолеем, а завтра то же самое, и все зря, все без толку. Живуч, зараза. Кажется, учитель рассказывал, что, если вытащить из земли одну пыреинку, и повесить ее под стрехой у себя дома, и оставить ее там восемь лет, в морозы, в жару и дождь, а потом снова посадить, она ведь, сволочь, снова зазеленеет, и пустит корни, и всю влагу из-под посевов высосет!
Карабуш умолк, но вид у него был злой, свирепый, точно и теперь, в эту минуту, он видел перед собой свое поле, испоганенное пыреем. Потом, резко повернув голову в сторону, чтобы не видеть это жуткое зрелище, добавил:
– И как я мечтал, как мне хотелось вырастить пару хороших лошадок, купить новый плуг, выйти в поле с сыновьями вот так в августе и перепахать все. Перевернуть тот пырей корнями на солнце, чтобы он весь выгорел, потом забороновать землю три, четыре, пять раз подряд, собрать скирду этих белых шпагатов и спалить. Спалить ночью, чтоб во всей степи видно было! – Он умолк, опустив голову, и совсем тихо добавил: – Не довелось. Пока суд да дело, пришла война, а там начались колхозы. Забрали и землю, и плуги, и пырей.
– То есть как, и пырей забрали?!
– Как же! Забрали все.
Мирча рассмеялся – он уже давно не смеялся, и это показалось ему чем-то очень новым и приятным.
– Потешный вы человек, отец. Первый раз слышу, чтобы человек жаловался, что у него пырей забрали в колхоз.
Онаке почувствовал себя задетым:
– А вот мне жалко! Не столько земли, не столько плуга, сколько пырея того жалко.
– Да это же одна смехота! – сказал Мирча. – Вы же только что говорили, что мечтали вывести весь пырей и спалить!
– Говорил.
– Ну так в чем дело! Пошли вот нарочно по вспашке, и если найдете хоть одну пыреинку, будь я проклят, если не спалю на ваших глазах трактор.
– А, нет! Тут уже мы с тобой говорим о разном. Понимаешь, я поседел из-за того пырея, и я должен был вывести его. Он у меня полжизни отнял, и я должен был его вывести и спалить сам. Я – и никто другой.
– Да бросьте вы, как будто так уж важно – сами вы его вывели или кто другой!
Старик усмехнулся:
– Что ты, Мирча! Это очень важно, это, может быть, самое важное в жизни. Если бы мне это удалось, я был бы счастлив, я мог бы после этого спокойно лечь в гроб. Это же очень важно – сам ты за себя отомстил или другие это сделали за тебя. Если другие – тогда не надо. Ты верни мне моего врага, поставь его тут перед моими глазами, потому что враг мой есть часть меня, часть моей судьбы, а судьбу в чужие руки не отдают.
– Не вам, отец, жаловаться. Вы бы вместо этого собрали нас, трактористов, и хорошо угостили за то, что вывели вам пырей.
Онаке улыбнулся – а этот Мирча и вправду не дурак.
– Ничего, вас и так хорошо отблагодарили за ту работу.
– Кто же нас благодарил?
– Казна.
Мирча по-прежнему лежал неподвижно, с закрытыми глазами, и только на его правой щеке вдруг выскочила тоненькая алая полоска, точно кто-то острым кончиком плети с размаху достал его. Как странно! Оказывается, простым людям, его друзьям и близким, всем тем, ради кого он годами трудился тут в поле, – им ничего этого не нужно. И когда судьба ненароком занесет их сюда, они не видят перед собой сотен гектаров перепаханного поля, они, чудаки, тоскуют по тем пожарам, которые не состоялись и которых быть не могло.
Вздохнув, он рывком приподнялся, долго и тупо озирался, точно за то время, пока лежал и болтал со стариком, все четыре стороны света переместились, и теперь они находились совсем не там, где он думал. Уяснив себе, что и как, он снова лег и, болезненно поморщившись, закрыл глаза.
Карабуш, почувствовав себя неловко, начал длинным разговор о своей жизни, о жизни многих других людей, которых он знал. Убаюканный тихим, мирным журчанием его речи, Мирча наконец уснул. Часа два старик проторчал рядом, дожидаясь, пока зять проснется, но Мирча все не просыпался, а солнце уже клонилось к закату. Онаке достал из кошелки бутылку с самогонкой, выпил из горлышка ту часть, которой зять должен был угостить его, не будь Мирча таким измотанным. Закусил малосольным огурчиком, затем, поставив все на место и накрыв кошелку полотенцем, поднялся и медленно побрел к деревне.
А Мирча все спал. Он спал тяжелым сном пшеничного колоса, у которого обломился стебель, осыпались зерна, ветер погнал его, пустого, по полям, пока дожди не догнали и не вбили намертво в тяжелый пласт придорожья. Он лежал, охваченный неподвижностью межевого каменного столба, который за ненадобностью выкорчевали и выбросили в пустой овраг; он спал, припав всем горем своим к земле, как спит обычно пастушок, у которого сбежали овечки, долго он бегал по полям, и плакал, и звал их, но вот настигла усталость, свалила с ног, и он уснул.
Снились ему, должно быть, натужный рокот трактора, тяжелые борозды чернозема, перепаханные холмы и долины. Он, верно, и во сне трудился. Может, пахал, а может, бросил трактор в борозде и пошел по полям разыскивать диковинные и редчайшие зернышки счастья. Он, это правда, никогда никому не жаловался, что у него совсем нету этого счастья. Но что с того! Кто может сказать, что он знает всю правду о человеке? Знать все до конца невозможно, потому что, как бы хорошо ни было видно со стороны, как бы искренне ни исповедовался человек, еще больше того, что могут поведать о нем другие, и еще больше того, что сможет рассказать он сам о себе, останется тайной.
Этим мир велик, и этим жизнь бессмертна. Хотя, конечно же, со стороны все выглядит просто. Человек пашет на тракторе. Кто узнает – поздоровается, кто спешит – пойдет своей дорогой, и никому невдомек, какие тяжелые битвы разыгрывались здесь, в открытой степи, между одиноким усталым трактористом и его судьбой. Никто не считал и никогда не сосчитает, сколько смертельных ударов наносила то одна, то другая сторона, сколько раз побежденный сдавался на милость врагу и, в тиши зализав раны, завязывал новый бой.
Теперь все стихло. Человек лежит разбитый, припав своей болью к земле, но битва еще не окончена. Упал сраженный человек, сдало его бренное земное тело, но человек – это не только тело, это еще и душа. И неважно, что мы уже много тысяч лет ищем ее и не находим, просто это такое удивительное явление, что мы не можем охватить разумом, не можем рассказать о ней словами. Необходимость в ней мы чувствуем все время, и в каждом человеке ищем ее, и содрогаемся, когда не находим там, где она должна бы быть.
У Мирчи была душа и был свой внутренний мир. Он собирал его крупицами, всю жизнь. Он брал все, что ему нравилось, и никогда не задумывался – мало ли, много ли там у него, но теперь, в сорок лет, оказавшись одиноким в поле, он впервые начал перебирать и ахнул от удивления. Боже мой, чего там только не было! Были красивые, пронизывающие до острой боли закаты, были мягкие, певучие обороты родной речи, были песни, вернее, те мотивы, которые обычно возникают обрывками из сплошной вереницы забот, было много не то приснившейся, не то подсмотренной украдкой пьянящей женской красоты; были молодость, и устало-весомые будни, и ослепительные праздники. Но, конечно, самое главное его богатство – это Чутура, та масса людей, среди которых он родился и рос. Чутура всегда поражала его бесконечным людским разнообразием, он всегда находил в этом море своего бога, которому втайне поклонялся. Пока он был маленьким, в его душе царствовал образ матери. Потом рядом с ней вырос смуглый учитель Микулеску. Подростком Мирча подражал ловким, остроумным соседям, в армии долгие годы был под влиянием отца, а демобилизовавшись, много лет жил памятью фронтовых товарищей.
А жизнь шла, менялся окружающий мир, менялся соответственно с ним и тот мир, который копил и носил в себе Мирча Морару. В этом большом мире люди рождались и умирали – уходили они и приходили и в том маленьком мире. Эти перемены происходили как-то сами собой, по тем же законам, по которым ночь сменяется утром, но – странное дело! – как бы и что бы ни менялось, в душе Мирчи был еще один человек, который занимал особое, ему одному предназначенное место. Это был, конечно, Онаке Карабуш. Этот хитрый чутурянин каким-то образом завладел всем существом Мирчи давно, очень давно, когда Мирча был еще подростком, а Онаке выходил по вечерам к калитке рассказывать всякие небылицы. Мирча как-то сразу почувствовал в Карабуше скрытую силу, слепо подчинился этой силе и еще задолго до того, как приглянулся Нуце, он мечтал расположить к себе самого Карабуша.
Потом прошло много лет, Мирча рос и мужал и уже иначе стал смотреть на мир и на людей, но Карабуш продолжал оставаться с ним, так что одно время Мирча стал удивляться: что пристал к нему этот человек? Учить других уму-разуму Карабуш не любил и никогда ничего не советовал – ни хорошего, ни плохого. В военных делах он был не силен, в тракторах ровным счетом ничего не смыслил, политики, хоть и имел о ней свое суждение, предпочитал не касаться, подозревая, что это занятие к добру не приводит. И при всем этом он твердо стоял на своем и не отпускал Мирчу. Уже много изменилось в том мире, который Мирча носил с собой: умерли родители, где-то в Румынии затерялись следы его учителя Микулеску, отупели некогда остроумные соседи, начали расплываться в туманах памяти фронтовые друзья, но Карабуш упорно оставался с ним.
И они как-то оба сжились – они стали одним целым. Они одной парой глаз смотрели на мир, одним разумом мыслили, теперь вот вместе пахали трактором и уже несколько лет кормили деревню. Им обоим осточертело это поле и солярка, оба прихворнули и стали подумывать об одном враче, проживающем в Бельцах, который хоть и любил, как говорили, деньги, но дело свое знал. И даже в тот день, когда Мирча заканчивал пахоту, а на горизонте вырос силуэт человека с кошелкой, они продолжали мирно беседовать меж собой, получая при этом большое удовольствие от общения друг с другом. Но вот появившийся на горизонте человек с кошелкой стал приближаться, и у Мирчи как-то похолодело нутро и оборвалось что-то. Он еще не знал, кто тот дальний прохожий, и куда держит путь, и что несет в своей кошелке, но его поразила схожесть, они слишком были похожи, тот старик на горизонте и этот, с которым Мирча беседовал.
– Ну-ну? И что же потом? Вы начали рассказывать...
Мирча спешил увлечь своего старика разговорами, но было уже поздно, старик увидел путника на горизонте. Им нельзя было встретиться, их невозможно было вместе свести, потому что старик, придуманный Мирчей, был измотан и одинок, как и он сам, в то время как старик на горизонте был еще полон сил. И так уж устроено в мире, что слабый уступает место сильному. Только проводив друга своего долгого одиночества, Мирча вдруг понял, как он слаб, если в мыслях своих он придумывает таких же измотанных людей.
А Карабуш все шел размеренным, вольным шагом, и Мирча вдруг почувствовал дикую зависть к его здоровому и прочному началу. Ему захотелось любой ценой отнять у тестя вот эту самую жизнестойкость, он поклялся, что сделает все, лишь бы уйти из мира этой оглушительной гари и вернуть себя в мир спокойных, умеренных, жизнестойких людей.
И вот наконец трактор умолк. Мирча сполз с него и направился к молодой раките. У него в самом деле болели глаза от пыли, но, конечно, не до такой степени, чтобы ни разу не взглянуть на человека, который навестил его. Просто он приметил издали, еще когда тот был на горизонте, что направляющийся к нему Карабуш выглядит намного лучше того старика, который помогал ему тут, в поле. Этого-то Мирча и не мог простить своему тестю. Подошел, сел. Они, кажется, о чем-то говорили, но Мирча плохо вникал в суть разговора, ему все было как-то безразлично, и в конце концов он уснул. Уснул тяжелым сном пустого пшеничного колоса, сном неподвижного каменного столба, сном убитого горем пастушонка.
Спал он долго, пока около полуночи не разбудил его товарняк. Проснувшись, он зябко поежился, удивленно проводил взглядом медленно удаляющуюся красную лампочку, припечатанную к последнему вагону товарняка, и все ему было не по себе; так чувствуют себя обычно люди, уснувшие помимо воли и проснувшиеся тоже некстати. И вдруг в этой туманной неопределенности стала пробиваться мысль, и эта удивительная мысль осветила все и принесла ему такой душевный покой, какого он давно не знал. Оказывается, все было просто. Нужно было смириться, нужно было принимать жизнь такой, какой она была. Эта простая до удивления мысль поставила все на свои места, и Мирча улыбнулся, улыбнулся просто так, от хорошего настроения. Потом, вспомнив нечто очень тяжелое и трудное, что долго мучило его, сказал тихо, про себя:
– Как глупо все это было...
Кругом стояла глубокая ночь. Степь дышала сыростью, огромные дали мягко перекатывали таинственный нотной гул, и было немного жутко от сознания своего одиночества. Мирча принялся было по звездам прикидывать, сколько еще до утра, но приметы, которые он когда-то знал, давно выветрились из его головы. И все-таки он чувствовал себя хорошо, и то новое убеждение, которое к нему пришло, и эта ночь, и звезды будили в нем огромную жажду жизни. Мера – вот что было им утеряно и что ему принес Карабуш в своей кошелке. Две тысячи оборотов в минуту – это хорошо для трактора. Для человека это плохо. Эти мысли, по правде, и раньше его посещали, но все было недосуг додумать их до конца. Работы было много. Наконец теперь вспашка завершена, и эти мысли вмиг превратились в твердое убеждение, и особенно приятно было, что пришло это убеждение, пока он спал, то есть как бы без него. Теперь ему было покойно и показалась бесконечно прекрасной лежащая кругом степь и эта ночь в степи, и он подумал, что если другого пути нету к тому, к чему он пришел, то, стало быть, шел он не зря.
И вот настал день, когда Мирча простился с трактором и пошел по полям, напрямик к своей родной Чутуре. Раньше, когда ему случалось возвращаться, он заворачивал к какому-нибудь роднику или ручейку и песком, глиной, мелким гравием казнил себя, стараясь смыть, насколько это было возможно, маслянистую грязь с рук, с лица. Это не всегда ему удавалось, но даже когда он казнил себя до последнего и из тракториста ему удавалось превратиться в обыкновенного колхозника, он все равно возвращался домой кружным путем, обходя деревню, чтобы, как говорил он, не перепугать малых ребятишек.
На этот раз, хотя его трудолюбивые ноги по старой привычке заворачивали ко всем ручейкам и родникам, попадавшимся на пути, Мирча проходил мимо, не останавливаясь. Ему вдруг захотелось предстать перед людьми, каким он был на самом деле, каким он сам себя видел все эти годы, каким только что слез с трактора. Это была правда, а правда не может быть отталкивающей. И он шел к деревне в своем промасленном насквозь комбинезоне с огромными, до колен, карманами, разорванными гаечными ключами.
Впервые после долгих лет он возвращался по самой большой улице села. Он вдруг вспомнил, как несколько лет тому назад уходил по утрам этой дорогой спешил на курсы трактористов. Теперь вот возвращался. Отслужил свое. Это, видимо, и называется жить – то уходишь, то возвращаешься. Шел он медленно, чтобы дать всем встречным разглядеть его, чтобы Чутура наряду с Мирчей-подростком, вместе с Мирчей-солдатом запомнила бы и Мирчу-тракториста.
Он шел медленно и все оглядывался и удивлялся без конца. В те тяжелые и трудные годы, когда он выводил пырей и засевал чутурские поля, здесь жизнь шла своим чередом; люди подрастали, и влюблялись, и справляли свадьбы, и строили дома, и теперь много новых красивых домиков выбегали ему навстречу и замирали, нарядные и уютные, по обеим сторонам дороги. Мирча еще не знал, чьи это дома и когда и каким образом они строились, но он не спешил угадывать самому эти подробности всегда было для него приятнейшим делом. Ему даже стало завидно, и он подумывал о том, что не худо бы и им с Нуцей построиться заново, чтобы тоже так – когда вернется какой-нибудь запоздалый чудак, не знал, чей это дом, и чтобы потом, угадав, обрадовался.
По дороге шли люди. Они здоровались, он отвечал, но уже плохо помнил их. Давешняя молодежь теперь возмужала, у ровесников Мирчи появилась седина, а детворы кругом видимо-невидимо. Тут и своих спутаешь, не то чтобы чужих еще узнавать. Кругом шептались молодые, в буйной зелени сады. Он не знал, и ему почему-то домашние не говорили, что так много садов в деревне. Он радовался им и наслаждался их мягким вечерним шелестом, и было только немного обидно при мысли, что в те жаркие дни, когда разгоряченная соляркой и солнцем машина обжигала, с какой стороны к ней ни подойти, в те дни, когда пересыхало горло и трескались губы, в этих садах было прохладно и зрели фрукты...
Нуца только что успела подмести двор, когда он открыл калитку. Был субботний день, и по субботам Нуца подметала двор. Теперь она стояла с метелкой, удивленная, обрадованная, несколько даже растерянная его приходом. В долгие недели ожидания она по старой привычке заранее готовила те несколько слов, которыми нужно встретить мужа. Иногда эти слова были подобраны игриво, с юмором, но он все не возвращался, и она их перестраивала, и они становились колкими, а его не было, и она его прощала и готовила слова добрые, ласковые. Теперь, как назло, у нее ничего не было наготове, и, глядя, как он стоит у калитки, спросила с некоторым торжеством:
– Вырвался-таки?
И Мирча, устало улыбаясь, признался;
– Вырвался.
Перед домом, рядом с крыльцом, не по-летнему сочно зеленел густой пятачок подорожника. Нуца каждый раз, когда шла по воду, сливала остатки из ведра на этот пятачок. Мирча этого не делал, он сливал воду дальше, под молодые яблони. Яблони захирели, а подорожник разошелся вовсю, и, глядя на эту высокую, густую траву, он понял вдруг, как давно не было его дома. И от сознания этой давности он вдруг вмиг устал, уже не было сил даже войти в дом, и он тут же опустился, сел на эту зеленую травку.
Румяная и счастливая Нуца подошла тихо, покорно села рядом с ним. А тем временем по деревне уже шли слухи о его возвращении, и откуда-то прибегали дети и по примеру своей матери тоже садились на тот клочок зеленой травки рядом с Мирчей. Сидели тихо, застенчиво, друг возле друга. Это был их главный праздник, они собрались вместе. Они сидели, точно их рассадил своей рукой сельский фотограф – теперь у него что-то там не ладится в аппарате, а они сидят тихо и ждут, когда их сфотографируют.
После долгого знойного дня небо начало опускаться мягкой, синей, сумрачной прохладой над деревней, и только где-то очень далеко на западе пылал огромный огненный пояс, охвативший весь закат. Из-под этого огненного пояса выглядывали в праздничном золотистом освещении заходящего солнца степные деревушки, поля, окраины леса, но все это казалось каким-то другим миром, точно было в сказке или во сне. Такой вот закат Мирча себе представлял когда-то давным-давно в детстве, когда школьный хор пел, как ему казалось, удивительно красивую песню о закате. Мирча, хоть и был тогда хористом, забыл ее начисто и очень жалел об этом, но теперь вместе с этим огненным поясом и золотистой степью в его душе вдруг ожили и мелодия и строчки:
День на западе
Угас.
Спят холмы,
И долины
Уснули
В тиши.
Мир вокруг,
И покой,
И всевышний над нами.
А Нуца, сидя рядом, думала в это время о своей матери. Когда была еще совсем маленькой, она часто спрашивала свою мать, что же там находится, за этой синью, на небесах. Тинкуца рассказывала шепотом, что туда собираются души усопших. Сразу после похорон, говорила она, души покойников остаются еще некоторое время среди родных, и только после того, как они все уладят, все устроят, всех помирят, только после этого, простившись с родными, в один хороший тихий вечер души эти возносятся на небеса.
Теперь, сидя рядом с Мирчей, Нуца почему-то подумала, что, вероятно, в этот вечер уходила навсегда, насовсем душа покойной ее матери. Она, верно, задержалась дольше других, потому что время было трудное, а судьбы ее близких были сложны и запутанны. Но вот наконец она все уладила, все устроила и теперь пробирается сквозь этот огненный пояс. И было Нуце горько до слез, и вместе с тем была она бесконечно горда, что такое скромное и тихое существо, такая маленькая, незаметная женщина, духом своим оторвавшись от земли, пробиралась сквозь эти сказочные высоты, направляясь в ту великую страну, которую мы называем Вечностью.
Быть или не быть
Чутура, к своему великому удивлению, узнала, что Мирча Морару, на роду которого было написано управлять машинами, вернулся к профессии своих дедов и прадедов. Чутурянам и верилось и не верилось. Они приходили смотреть, как руки, умеющие управлять огромной машиной, теперь перекрывают соломой курятник; они становились свидетелями того, как человек, понимающий толк в двигателях внутреннего сгорания, выпрямляет ржавые гвоздики. А ведь за тот день, что провозился с теми гвоздиками, он смог бы мешок зерна заработать!
– Тебе, Мирча, должно, осточертело там в поле?
– Осточертело.
– А с трактором как? Передал его другим или вернул казне?
– Вернул.
– И у тебя есть документ с подписями, с печатями?
– Есть.
– Смотри не пожалей потом.
– А с чего это я стану жалеть?
– Да ведь там, на том тракторе, хоть и тарахтит он, как в преисподней, зато заработать можно. А рядовой колхозник, бывает, намотается до одури, а что толку?
– Да бог с ними, с заработками, лишь бы тихо было.
– Какая тишина, о чем ты говоришь! Иной бригадир так разойдется, что хуже всякого трактора.
– А вы перекройте ему питание, и он тут же умолкнет.
Отсмеявшись, Мирча возвращался к своим домашним заботам, ибо нравились ему эти мелкие дела по хозяйству, как никогда ничто не нравилось. Вместе с этой мелкой возней по хозяйству в нем начали просыпаться какие-то утерянные навыки земного труженика, привыкшего все делать своими руками. А следом за этими навыками начали возвращаться какие-то старые затеи и некоторые крупицы энергии, чтобы при случае можно было эти затеи осуществить. По вечерам приходили соседи, приходил старик Онаке, они долго перебирали местные новости, судачили о том о сем. Постепенно он начал приходить в себя. Месяца через два, уже поздней осенью, он совсем поправился, и Нуца стала намекать, что пора бы ему пристроиться к какому-нибудь делу. А куда деть себя, он не знал. Приниматься за что-нибудь, лишь бы заработать кусок хлеба, ему не хотелось.
"А интересно бы разнюхать, что там у них варится?"
Рядовому чутурянину в принципе чуждо слепое стремление к власти, но его всегда донимало любопытство – почему, кем, каким образом осуществляется эта власть? Понять эту механику, будучи жителем Сорокской степи, то есть того самого края, который, по словам летописца, лежит на пути всех бед, было не так-то просто, но вот с созданием колхозов таинственный механизм управления был извлечен на свет божий, и ахнули чутуряне – боже, до чего все просто, до чего все забавно! Особенно забавного было много, потому что с созданием колхозов начались ежевечерние знаменитые, рассчитанные на всю ночь совещания, именуемые нарядами. В них участвовала масса народу – одни засиживались по долгу службы, другие приходили просто поглазеть, причем глазеть собиралось втрое больше, чем могло вместить правление, и поэтому наиболее любознательные старались прийти заранее, занять удобные места вдоль стен, в коридорах, в проходах.
Начинались эти наряды рано, едва успевало стемнеть. Самое главное действующее лицо, председатель колхоза, садился за большим столом на самом почетном месте. По правую и по левую руку усаживались согласно важности занимаемых должностей бригадиры, активисты, и представление начиналось. В большом хозяйстве было много разных неурядиц, и обсуждали все навалом: чем кормить коров, откуда достать десять тысяч рублей, какой сорт кукурузы посеять и где именно сеять ее. Но самое интересное в этих вечерах было другое. Власть. И эта власть была переменчива, как капризная девка, сегодня она одному улыбается, завтра она уже у другого на коленях, и чутуряне собирались по вечерам, как на представление.
Мирча хоть и ломал голову над сущностью власти, не любил просиживать вечера в правлении. Идти туда ему мешало врожденное чувство деликатности. Лезть, куда тебя не звали, он попросту не мог, а получить приглашение было не так-то просто. Приглашенные на этих совещаниях пользовались особой репутацией – если кого из рядовых колхозников пригласили, это значило, что там, в таинственных глубинах правления, возникло благожелательное отношение к нему и теперь многое зависит от того, как тот человек сумеет себя поставить.
Что значит суметь себя поставить – на этот счет у чутурян были свои догадки, но объяснить никто не брался. Мирчу еще до того, как он стал трактористом, несколько раз приглашали, но все было впустую, потому что "ставить себя" он не умел. Вернее, его подводил характер. Он не любил, когда его деликатно, одними намеками поправляли. Он хотел, чтобы все вещи назывались своими именами. Намеки его бесили, и, взбунтовавшись, он вдруг начинал делать противоположное тому, что от него требовалось. К тому же он не переносил табачного дыма, а на этих ежевечерних баталиях курили так много, что заходился свет в керосиновых лампах.
Времена, однако, меняются. Проработав несколько лет трактористом, наглотавшись солярки, Мирча стал более терпимо относиться к табачному дыму, и даже его старое отвращение к намекам несколько притупилось. Теперь, когда жена начала наступать и действительно нужно было за что-то приниматься, он вспомнил, что есть еще одна служба в колхозе – быть приглашенным в правление на наряды. Он долго ждал, когда его снова пригласят, его почему-то все не приглашали, и, поразмыслив, он решил пойти туда сам. Наступила зима, делать дома было нечего, а дремать по вечерам в правлении было хорошо и уютно.
Чтобы не особенно бросаться в глаза, он старался приходить туда не раньше и не позже других. Загонял в самый угол, плотно прислонив к стенке колченогий, пользовавшийся дурной славой стул, и много часов кряду просиживал не шелохнувшись. Из своего уголочка он следил за сладкими переливами подхалимских речей, удивлялся неожиданным колкостям зазнавшихся, запоминал все крупицы здравого смысла, и странное дело – по мере того как он во все вникал, в нем стал просыпаться буйный нрав предков. Это было замечено с явным одобрением, и начало складываться впечатление, что на этот раз его дела каким-то образом устроятся. И он таскался туда вечер за вечером, хотя Нуце эти хождения и не особенно нравились. Через несколько недель его фуфайка так пропиталась табачным дымом, что, когда он возвращался домой, Нуца кричала с печки, чтобы он снял ее и вынес в сенцы, потому что, говорила она, невозможно спать с ней в одной комнате. Если он медлил, она, ругаясь, сама выносила ее в сенцы. Если оскорбленный Мирча пытался принести ее обратно, Нуца встречала его свирепым взглядом, который можно было истолковать только одним способом: я или фуфайка! И Мирча уступал – ладно, в сенцах так в сенцах, а на следующий день, как только наступали сумерки, снова собирался в правление.
Ходить туда ему определенно нравилось. Он быстро смекнул, что к чему в этих представлениях, уловил все подспудные течения, сообразил, кто кого и почему поддерживает, кто кого не прочь бы утопить. Он ни во что не вмешивался – просто сидел, слушал и мотал на ус, а с середины зимы его опять стали приглашать. Любознательные чутуряне, собиравшиеся по вечерам в правление, снова гадали меж собой – сумеет Мирча на этот раз поставить себя или не сумеет? Они были готовы биться об заклад, что не сумеет, такова уж была его участь, так на роду ему было написано, но вдруг, к их великому изумлению, дело приняло другой оборот.
Колченогий стул вышел из своего укромного уголочка, с каждым вечером подбирался все ближе и ближе к большому столу, за которым решалась судьба Чутуры. И вот кто-то дал команду, стулья активистов потеснились, и колченогий вместе со своим хозяином оказался у большого стола, покрытого красной тканью.
Из приглашенного Мирча незаметно как-то превратился в действующее лицо. Теперь и у него в правлении завелись приятели, которых нужно было поддерживать, были и подозрительные, с которыми нужно было держать ухо востро. Он стал быстро входить во вкус, выяснилось, что он далеко не глуп, в карман за словом не лез, его поддержка считалась существенной, ну а подножками Морару издавна славились.
О Мирче вдруг заговорила вся Чутура. Он становился на глазах изумленных местных завистников загадочным счастливчиком. Потом власти стали испытывать его, посылая на самые трудные участки, – то он возглавлял отстающую бригаду, то ездил в Сибирь заготовлять лес для колхоза, то летал в Кишинев защищать интересы колхоза в какой-то тяжбе с авторемонтным заводом. Эти поездки ему нравились, он, что называется, умел делать дело, и вот наконец Мирча Морару, усталый, измотанный чутурский тракторист, выбрался на поверхность общественной жизни села. За один год построил себе большой дом с огромной, во всю длину дома, верандой, купил мотоцикл, и древний, почти вымерший род Морару теперь предстал перед Чутурой в новом облике.
Когда он оказался наверху, с ним, как, впрочем, и с другими счастливчиками, выбравшимися на поверхность, начали происходить какие-то таинственные превращения. Обедал он, как а раньше, на ходу, не зная толком, что жует. Надевал что подвернется под руку, отшучивался за неимением времени старыми остротами, но теперь обеды ему вдруг пошли на пользу – он поправился, налился соком, и его мужские плечи отяжелели дремлющей в них силой. Старая, поношенная шляпа начала игриво как-то сползать на одну бровь, а его выдохшиеся шутки теперь пользовались огромной популярностью.
– Послушай, Мирча, и на когда ты наметил ту знаменитую гулянку?
– Какую гулянку?
– Так ты уже не помнишь?! А еще говорил – братцы, ей-же-ей...
– А, вот ты о чем!
Улыбнувшись старой задумке, помечтав про себя, Мирча обещал тихо, вполголоса: